Труба и другие лабиринты - Валерий Хазин 3 стр.


Начиналось послание поздравлением счастливых жителей дома номер девять с выплатой первых дивидендов в три тысячи рублей. И поскольку, говорилось далее, никто от денег по тем или иным причинам не отказался, все получатели указанной суммы, расписавшись в соответствующей квитанции (копия прилагается), тем самым не только подтвердили своё право и готовность получать аналогичные вознаграждения в дальнейшем, но и согласились с условиями подобных выплат. А условия эти были охарактеризованы как в высшей степени выгодные, ибо речь шла именно о дивидендах, которые было обещано выплачивать и впредь – ежеквартально, в зависимости от коммерческих результатов товарищества. Дело в том, разъясняло письмо, что благоприятное стечение обстоятельств и ресурсов объединило, так сказать, всех жителей дома в своего рода товарищество на вере, превратило их в акционеров или совладельцев небольшого, но быстро оборачиваемого капитала.

И теперь, было сказано, каждый акционер вправе самостоятельно решать, как распорядиться этим капиталом, выбрав один из трех путей или вариантов.

Первый. Ожидать и в будущем почтовых переводов раз в квартал, полагаясь на конъюнктуру рынка и добрую волю учредителей.

Второй. Получать, кроме дивидендов, приличную зарплату. Для чего необходимо передать данное письмо Застрахову, Мусе либо Шафирову (номера квартир указаны), и в обмен принять на себя дополнительные обязательства, а с ними – ключ от абонентского ящика в одном из ближайших почтовых отделений, откуда и можно будет впоследствии забирать зарплату, обусловленную объемом и характером взятой на себя работы.

Третий. Отказаться и от зарплаты, и от дивидендов, продолжая жить прежней жизнью, наблюдая, как богатеют соседи, – либо подумать об отъезде.

И поскольку, подчеркивалось в письме, ни на кого не возлагается больше, чем он способен перенести, а вера есть ручательство о делах невидимых, – принимая решение, лучше принять на веру и то, что написано, и то, что последует, и не терзать ни себя, ни судьбу бесплодным розыском или попытками увидеть сокрытое.

И еще было сказано, что напоминание о строжайшей секретности выглядело бы избыточным и унизительным, если бы не серьезность общего дела, если бы не общеизвестная острота криминальной обстановки в городе, да и в стране. А значит, сохранение тайны – в интересах всех и каждого, ибо, случись посторонним узнать о содержании письма или о самом факте его существования, – проговорившимся пришлось бы не только возвращать полученные три тысячи, но и объяснять их происхождение компетентным органам, а то и кому-нибудь пострашнее.

Так завершалось письмо. И хотя никто, кроме жителей дома номер девять по Завражной, не видел его своими глазами – те, кто слышал о нем, уверяли, что оно повторялось слово в слово во всех двадцати четырех отправлениях. А иные утверждали обратное: будто письма сильно различались в выражениях, и в каждой квартире получили свое послание, где одних называли "уважаемые соседи", других – "дорогие товарищи", а некоторых – "дамы и господа".

6

И вот имена тех, кто пошел, увлеченный письмом, на переговоры.

С первого этажа поднялись Подблюдновы, Чихоносовы и Кочемасовы с сыновьями.

Со второго: Сморчковы, Тимашевы и семейство Агранян.

С третьего: Бирюковы, Волковы и Одинцовы.

С четвертого: Аргамаковы, Буртасовы и Можарские.

С пятого: Ушуевы, Любятовы и Невеличко.

С шестого: Каракорумовы и Сорокоумовы с сестрою Полянской.

С седьмого: Урочковы и Волотовские с дочерью и зятем Сливченко.

С восьмого: Зыряновы, Эрзяновы и Мордовцевы с внуками Подлисовыми.

С девятого: Бочашниковы и братья греки Адельфи.

И сначала пришли к Застрахову, но в те дни был он почему-то хмелен и несловесен, и тогда отправились к Мусе.

И стали роптать, спрашивая: "Что это? Откуда? Кто первый и кто последний?"

И Муса обнадежил одних, выслушал других, ответил третьим, но пришедшие не верили и не уставали препираться, а он устал. И стал спотыкаться на простых словах, и замахал руками, чтобы разошлись до утра, а сам поспешил к Шафирову.

"Не могу, – сказал он соседу. – Приходи помочь мне, или говори с ними сам. А меня воротит от дующих на узлы".

Шафиров не понял.

"Ётунхейм! – сказал Муса, как бы злословя. – Невозможно слушать завистников. И лучше посторониться от тех, кто дует на узлы, а также на стыки, стяжки и штуцера, а еще на фланцы, шарниры, вентили или на суставы и фаланги пальцев. И нет сил глядеть на тех, кто боится, но лезет под покрывало. И потому я отворачиваюсь и прибегаю к помощи рассвета".

Шафиров кивнул: утро вечера мудренее.

А когда на другой день начали подниматься к нему и снова допытываться: "Почему такое? Где доля от поделенного? И кто главный, чтобы наделять?" – он отвечал не сразу, но выждал, пока наговорятся.

И первые слова его были ясными, твердыми и острыми, как сапфир: кто это пришел сюда толкаться локтями и толковать без толку, кто явился толпиться и роптать?

А потом он спросил, нет ли среди пришедших таких, которые отказались от трех тысяч и не приняли их как должное?

И в безмолвии полном еще спросил, не накрыло ли Вольгинск тенью дальних столиц, не затмило ли глаза соседям, не размягчило ли мозги умным, не развязало ли глупым языки? Разве те, кто пришли, возвели дом на Завражной? Разве собственной волей, а не волею случая приехали и расселились? Разве сами нашли пути к богатству и освоили их? И неужели доискиваться чего-то должны те, кто пришли? Чего же?

Правды? Всему свое время, и время покажет, не отвернут ли вскорости те, кто сейчас желает знать, лиц своих от правды, и не захотят ли обернуться назад в темноту, ибо все временно, а неведения лишаются навсегда.

Счастья? Всему свое место, и зачем не в доме своем, а здесь, под крышей девятого этажа, искать его?

Денег? Каждому воздастся по трудам, когда захочет он найти для трудов время и место.

И если за этим явился тот, кто пришел, – не тот, кто пришел, поведет разговор. И не тот, кто просит, а тот, кто дает.

Так говорил Шафиров: с иными – по одиночке, с кем – по трое, а иногда и с целым этажом.

И говорил с ними девять дней и ночей, и сказал девяносто девять тысяч слов.

7

Длительная – протекла, отхлопотала, отлетела осень. Осень первоначального накопления капитала, разделения труда, изворотливой логистики.

Все прения, разнотолки и перепалки угасли, рассеялись, унеслись меж сентябрьских костров, в горьком дыму октября, по волнам ноябрьских туманов.

Не утихал ток в трубе; нефтевозы уходили по маршрутам, проложенным Мусой; и каждый житель дома номер девять на Завражной, кроме немощных и детей, получил свое, наделенный по силам заботами, прибылью – по трудам.

Согласно строгому, но плавающему графику, выходили на вахту механики и операторы самотека, инженеры по добыче и креплению скважин, монтеры реверсов и путей, техники по растворам и ремонтники подсоса, не говоря уже о ночном и дневном дозоре окружающей среды и круглосуточных сторожах потока.

Каждый знал свое место и время, и все понимали источник приварка, но никому не было позволено увидеть исток, или точку истечения: едва заработал дом номер девять в едином корпоративном ритме, – Муса и Застрахов заново замаскировали дверь к трубе и установили три новых сейфовых замка с кодом и дистанционным управлением.

Выпал снег. И словно бы расступились берега под Вольгинском, так что вдоль ближних, видимых ещё, точно прочерченных по белому дорог Заречья начали просвечивать рощицы сетчатыми стежками, дальние леса клубились – мглисто и низко, а сама Волга тяжело переливалась долгой иссиня-лиловой дугой. А потом и она пропала, и пролегла широким полем меж заснеженных берегов, и вскоре скрылись и дороги, и леса, и даже берега потонули в инеистом мареве.

Окрепли, застыли над Вольгинском первые морозы: в городских парках деревья сделались неразличимы – замерли хрупким, призрачным, глазурно-коралловым кружевом, и только рябиновые гроздья горели, но не жарко – дымчато, и при сильном ветре покачивались упруго, с запаздыванием, как бы обдержанные белоснежной горкой сверху.

И уже проплывали ежевечерне вдоль Волжской дуги зефирные облака, медлительные сумерки поначалу бывали бело-розовыми, а после мерцали млечной синевой.

Незаметно – как на салазках – проскользнул декабрь. На площадях Вольгинска выросли новогодние елки, и полилось по ним серпантинами текучее сияние предпраздничных огней.

И за сколько-то дней до Нового года, в конце недели, под вечер, Шафиров неожиданно позвал к себе Застрахова и Мусу.

И войдя, оба замялись, смущенные, поскольку сами были в свитерах и джинсах, а Шафиров встретил их в ослепительном костюме и галстуке с бликами, а жена его, Руфина Иосифовна, улыбалась рядом в длинном синем переливчатом платье – ставшая как будто выше, как будто помолодевшая оттого, что ее волосы были уложены в новую прическу и даже в полутемной прихожей медоточиво светились.

Но еще сильнее изумились они в кабинете Шафирова, увидев, что знакомый журнальный столик накрыт на троих, а на подоконнике в золоченом девятисвечнике горят две свечи: одна – крайняя справа, другая – возвышаясь в середине ствола.

Руфина Иосифовна усадила растерянных мужчин, приободрила их парой необременительных вопросов, что-то переставила, передвинула на столе и – как всегда с улыбкой – сумела сделаться незаметной, а когда Шафиров вернулся с необычной бутылкой в руках, – ее уже не было в кабинете, и никто не вспомнил бы, как она вышла, с какими словами…

На вопрос гостей, по какому поводу стол, Шафиров как-то странно повел плечом и не очень уверенно ответил, что по еврейскому календарю начинается самый веселый из праздников, да и настроение почти повсеместно новогоднее, и вообще, добавил он, не повод важен, а компания…

Он поднял над столом высокую бутылку с непривычно вытянутым горлышком и объявил, что сегодня хотел бы угостить соседей, партнеров, коллег – так он и сказал: коллег и партнеров – настоящим французским коньяком исключительной выдержки и вкуса. И, помолчав, прибавил, что, вопреки некоторым привычкам, с коньяка не следует начинать и не должно ему течь рекой, по ложной имперской традиции, а правильней будет сначала выпить чаю и перекусить, поскольку этот напиток, дорогой и внушительный, требует отдельного подхода и уважительного отношения к себе, и тогда он обязательно – по глоточку – возьмет свое.

И пока закусывали душистый чай оладьями в сметане и пончиками с грушевым вареньем, Шафиров постукивал пальцем по неброской этикетке и продолжал увлекать соседей: само собой, говорил он, коньяк изготовлен, как и положено, в провинции Коньяк – однако, в отличие от прочих, спирт для него отогнан из винограда, собранного исключительно в Гранд Шампани, после чего десятилетия созревал в старинных бочках из Лимузенского дуба в подвалах коньячного дома, к которому принадлежал и знаменитый писатель Франсуа Рабле, и хотя Руфина Иосифовна нарезала лимон и подала, на всякий случай, мандарины, – заедать цитрусовыми значило бы нанести непоправимый удар по вкусовым рецепторам и репутации напитка, и потому, чтобы получить удовольствие и воздать должное собственно коньяку, – полагаются к нему орехи, сухарики с изюмом, шоколад…

Ни Застрахов, ни Муса не запомнили названия эксклюзивного коньяка: разлитый в тяжелые нефритовые рюмки с округлыми краями, он темнел, словно смола, и мгновенно опьянял каким-то знакомым, но давно забытым ароматом – низким, как басовый регистр аккордеона.

Застрахову показалось, будто первый глоток обдает нёбо прелым дымком листопада, вишневой косточкой, сухим яблоком, а Мусе вспомнились вдруг далекие запахи поджаренных хлебцев, чернослива и миндаля.

И почти сразу накрыло выпивавших теплой волной душевного разговора, который, правда, – как это всегда бывает – начался с погружения в дела повседневные, текущие.

Говорили об удивительном стечении обстоятельств, развернувшем целый дом, словно корабль, новым курсом; спорили о плавающих ставках Центробанка и скоротечных ценах на нефть; пили за то, чтобы не иссякал поток в трубе, и за то, что теперь, может быть, – благодарение потоку – наладится не только быт, но и жизнь с течением времени войдет в нужное русло, и в доме прекратится, наконец, вечный ремонт и стук пробойников, и дрель, и прель, и мусорный ветер вокруг…

И скоро выяснилось, что прав был Шафиров, что знаменитый коньяк больше дал, чем взял: заговорили о праздниках, о планах на будущее, о детях.

И тут Шафиров извинился перед гостями, вышел и, вернувшись через минуту, поставил на стол новую бутылку, точно такую же, и сказал, не отрывая руки от пробки, что сегодня, пожалуй, можно будет курить прямо здесь, в кабинете: ведь, в конце концов, у него – день рождения, хотя они с женой не отмечали его уже девять лет – с тех пор, как именно в этот день единственная дочь их, Роза, отправилась на учебу в землю Израиля, но, закончив курс, не приехала на каникулы, а вышла замуж и осталась там навсегда.

Застрахов кашлянул и принялся заталкивать назад только что вытянутую из пачки сигарету, а Муса потянулся к бутылке сам, но замер, потому что обоим показалось, будто перстень Шафирова снова сверкнул, и отскочившая искра попала ему в глаз и не померкла, а две-три секунды поблескивала там.

И никто из троих не вспомнил бы, свечи ли на подоконнике погасли к этой минуте, пошел ли снег, или туман из оврагов подобрался к окнам, но у каждого слегка закружилась голова, и видно стало, как струится сквозь стекла медленное, снежно-сиреневое свечение и заливает кабинет – то есть и не кабинет даже, а словно бы кают-компанию где-то на верхней палубе, взмывающей, воспаряющей посреди зимнего океана. И все трое заговорили тише, подобно тому как большой снегопад приглушает город.

Плавным поклоном Шафиров поблагодарил соседей за поздравления и улыбнулся, выпивая "за капитана, ведущего корабль верным курсом". Нахмурившись, сказал, чтобы ни Муса, ни Застрахов и думать не смели ни о каких подарках, и предложил ответный тост за тех, "кому довелось с умом и талантом родиться в России". Потом наклонил голову – будто на миг обмакнул седину в облачное мерцание – и заговорил об иронии судьбы.

О том, что, видимо, совсем другие капитаны прокладывали ему курс, который так ни разу и не привел его под золотые стены Иерусалима, но увлек туда его дочь… О том, что, по странной иронии судьбы, в земле Израиля Розу по-прежнему зовут русской, а живут они с мужем в крохотном приграничном городке Кириат-Шмона, названном в честь подвига кадрового офицера царской армии, героя Русско-Японской войны Иосифа Трумпельдора, который погиб вместе с семью бойцами, защищая те места в двадцатом году, и теперь его именем клянется израильский спецназ на присяге. О том, что Роза забросила скрипку, работает то ли в магазине ювелирном, то ли на фабрике – то ли дизайнером, то ли менеджером; в Россию не хочет, но всякий раз, после того, как обстреляют этот самый Кириат-Шмона "катюшами" с Ливанских гор – она не просто звонит, но считает своим долгом высылать им с матерью какие-то деньги…

И уж если, решили они с Руфиной Иосифовной, столь безгранична ирония судьбы – почему бы сегодня не быть празднику по любому из перечисленных поводов? Почему бы не разделить этот праздник с теми, кто сделал его возможным? Ведь жизнь, кажется, начинает налаживаться, и, может быть, скоро уже не придется ему уговаривать Розу приехать, а сам он, с Божьей помощью, сумеет навестить ее и взойти в Иерусалим. И недаром, наверное, в последние дни всё всплывают из памяти и ласкают слух сентиментальные слова какого-то полузабытого романса: "минует печальное время, мы снова обнимем друг друга" – наверное, недаром?

"Наверное, – усмехнулся Муса и глотнул коньяку. – Наверное, рано или поздно наступает время и для объятий. Но если догадала судьба с умом и талантом родиться в России, а единственная дочь уезжает за границу, – значит, пришло время уклоняться от объятий, и никто не скажет, когда наступит время обнимать. Остается только ждать и надеяться. Вот твоя дочь хотя бы уехала на землю предков. А мне интересно, над чем это насмехается судьба? До каких границ доходит эта самая ирония, и какие – пересекает?"

И соседи услышали то, о чем Муса никогда не рассказывал никому.

Они узнали, что уже три года, как дочь его, Муза, тоже оказалась за границей.

Что девять лет назад, вопреки семье, пожелала стать филологом и, поступив в университет, совсем уж необъяснимо выбрала, не сказав никому, романо-германское отделение. А там почему-то увлеклась скандинавской мифологией, написала какой-то выдающийся диплом, и ее тут же взяли в аспирантуру. И потом, где-то на семинаре в Перми познакомилась с сорокалетним профессором, то ли историком, то ли этнографом из Норвегии, и сначала жила с ним, кочуя между Пермью, Питером и домом, а после уехала к нему насовсем и оставила всех в неизлечимой обиде, поскольку и свадьбы человеческой не было, а была какая-то голенастая вечеринка перебежками, и угощение вприпрыжку, и непонятные гости…

Вот откуда – кивнул понимающе Шафиров – взялись незнаемые, почти ругательные слова, что пугали порой собеседников Мусы: они врезались в его русский язык с тех времен, когда Муза студенткой расхаживала по комнатам, заучивая и читая нараспев чужедальние повести и сказки, скользящие, словно полозья по льду – то повизгивая на глади, то громыхая на ребристых буграх.

Назад Дальше