2
Был Застрахов хмелен и несловесен девять дней и ночей.
И в первые дни пытались Муса и Шафиров вразумить, выдернуть голову его из-под волны заливающей, а потом отступились. Взяли на себя долю работы его, договорились потерпеть, не менять пока взрывоопасных чисел пускателей, и стали звать Марию, и разыскивать Даниила Застрахова. Но Даниил куда-то пропал и не отзывался, а Мария, придя, опустила голову и сказала, чтобы не искали брата, потому что в Вольгинске его нет, и не будет какое-то время. И согласилась ходить за отцом, а ночевать у него отказалась: сына без присмотра оставлять не могла и не хотела, чтобы видел он деда в непотребстве.
А на девятый день позвала соседей к отцу, прошептав, что вина, по счастью, душа его не принимает уже, но не знает она, что осталось у него за душой, и боится.
И, войдя, смутились Муса и Шафиров: завернулся Застрахов в лоскутное одеяло в глубине дивана, обхватив согнутые колени, и даже с порога видно было, как колотит его мелкая судорога, несмотря на летнюю жару вокруг.
А когда заговорили с ним, огляделся он и заплакал горько. А потом насупился, отвернулся и проговорил, заикаясь, что готов через сутки вернуться к работе – вот только в подвал больше не спустится и к трубе не подойдет, поскольку слышен в ней теперь иной, непривычный гул, или гудение – не отдаляющееся, как прежде, а будто бы настигающее. А по обоим берегам Волги всякому известно: дурной это знак – к покойнику.
Шафиров и Муса не стали препираться, не понукали завернувшегося: "встань, очисти одежды, перешагни скверну" – оставили его с Марией и решили подождать еще день-другой.
В беде человек, говорил совоголовый Шафиров, и холодно одинокому. Вот недели катятся одна за другой, словно волны Волги, и каждая приумножает богатство, и прирастает имущество, но, похоже, таков этот город Котор на берегу самого южного фьорда, что нельзя его обмануть, а сам он обманет любого и никого не отпустит. Вот и дочерей в свое время с Завражной унесло: Розу – на теплое море, Музу – на Северное; и уж если сам Петр Великий обманулся когда-то, послав в мореходную школу того Котора девятнадцать лучших юнг Империи, и не один из них потом не вернулся в Россию, – кто упрекнет темноокую Лидию, кому судить мужа, оставленного женой? Досыта напоено вином тело Застрахова, и душа пропитана ядом, но ведь голова его – чистое золото, и руки золотые, и когда для окружающих болезнь его – проблема, для него самого, может быть, – решение. Подождать день-другой – выветрится недуг, и вздохнет человек, и вернется – если только и в самом деле не послано кем-то, и не передано что-то всем остальным через хмельные слова его о трубе…
"Не знаю, – отвечал Муса. – По мне, все это – не больше, чем речи людские, суесловие и пересказанное колдовство. Нет, конечно, таких на земле, кто не вздрогнул бы при звуке трубы. Разве не передано и твоему народу Писания, и людям Креста, и правоверным, предавшимся слову Пророка, – разве не сказано всем страшится дня, когда протрубит труба?
Верно, конечно: пронеслись наши годы вдоль берегов Волги, как бы коней косящий бег, и до сих пор еще как будто скачут в глазах некоторых огни и плывут дымы каких-то дальних Империй. Но разве скажет кто, особенно в Вольгинске: вот пришел день, и одни покоятся с супругами на ложах в тени, а иные встают, поднятые трубой, озираясь, и не знают родственных уз, и не могут расспрашивать друг друга, но идут войной одни на других?
Верно, конечно: наступили дни тяжкие, но время ли теперь судить, что хотели тем самым сказать, словно притчей, и кому послано?
Ведь не сосед наш Застрахов пугал нас, но говорила болезнь в сердце его. И много ли проку гадать, если труба в подвале, как была – осталась ни горяча, ни холодна, и стоит приложиться к ней – слышен внутри все тот же упругий, убегающий гул, в котором опытное ухо безошибочно опознает поток?
Нет, не время теперь. И потому надо вернуться к трудам, словно ничего не случилось, и сделать так, чтобы никому не потерпеть убытка, и ничьи усилия не были тщетны".
Шафиров кивнул, помолчав, и сказал, что до сих пор даже в земле Израиля трубит витой рог, именуемый Шофар, лишь при обновлении года и в день Покаяния, напоминая о заповеданном.
И оба согласились повременить с отпусками и поездками к дочерям, и перекроить заботы, постепенно возвращая Застрахова в общее русло, и все-таки, несмотря на то, что Мария молчит и таится, разыскать сына его Даниила, чтобы стало теплее одинокому посреди окружающих.
А долю доходов Застрахова сохранили и еженедельно откладывали целиком, как если бы трудился он по-прежнему, не покладая рук, и руки его не дрожали.
3
Уже летом, на третьей неделе – скорее, чем думали, – вернулся Застрахов к размеренной жизни: к вину не прикасался и положенную работу исполнял аккуратно, хотя и не в прежнем объеме.
Однако неспокойны оставались Шафиров и Муса, потому что сделался Застрахов ни холоден и ни горяч, а как бы тепл, и вокруг себя глядел, словно сквозь тусклое стекло, гадательно.
И дочь его, Мария, принося ежедневно отчеты и графики, была немногословна и рассеянна, и не хотела говорить ни об отце, ни о брате Данииле – но однажды, прямо посреди текущих прений, дрогнули губы ее, и заслезились глаза, и потекла быстротечная речь.
И сказала Мария Шафирову и Мусе, по слову пословицы – беда не приходит одна: вот уже седьмую неделю разрывается она между тремя мужчинами, не считая сына, и в который раз откладывает свой отъезд в Нижний Новгород, где ждет ее хороший человек и давно зовет замуж, а ей и оставить отца невозможно, и на брата положиться нельзя, поскольку теперь Даниил будто бы и здесь, и не здесь, вроде бы поблизости, но не дотянешься – ведь никуда не уехал он, а случилась с ним беда.
И рассказала Мария, о чем молчал старший Застрахов.
В те дни, когда отцвели сады, и расстелились меж отцом и матерью дымы компании "Кирдымойл", и замаячили горы города Котора, явился Даниил к отцу после трехмесячного отсутствия, и заметно было, что рука его крепка и речь тверда, а глаза – хмельны и прозрачны.
И долго говорил Даниил, что тошно ему в Вольгинске, и нет сил отбиваться от жадных до чужого или ловить за руки вороватых, что вот сделал он прошлой осенью евроремонт в ближней церкви на Каравайной за счет фирмы своей, но все равно, когда приходит весна, и совпадает, как в этом году, Пасха с Первомаем, – не получается у него радоваться, и не научился он понимать, гуляя по улицам Вольгинска, то ли и в самом деле Христос воскрес, то ли Ленин до сих пор живее всех живых… А потом признался отцу, что не мог устоять перед тоской накатившей и нырнул в первомайскую ночь – по привычке – в казино…
Муса и Шафиров переглянулись, догадываясь, что последует дальше… Но все же долго молчали, выслушав задыхающийся рассказ Марии о том, как Даниил обдернулся на пиковом флэше и прогудел к утру за игорным столом и все наличные, и старенький "Форд", и свой магазинчик в полуподвале. И счастье еще, что не успел проиграть квартиру, хотя остался должен и сверх того. А отец, разумеется, тут же отдал ему почти всё накопленное, но и это покрыло чуть больше половины. И тогда слетел Даниил по собственной воле в скорбный дом в Заречье, и теперь то ли впрямь лечится там от нервного истощения, то ли скрывается от кредиторов…
Никто не скажет, что и как обсуждали потом Шафиров и Муса между собой, о чем договаривались с Марией, чем убеждали Застрахова. Но через неделю выписали Даниила из клиники и, памятуя о том, как помог он всем троим в трудные дни, выделили средства из резервного фонда, чтобы выплатить остаток долга его и покрыть хотя бы частично убытки отца. И заикнулся было Даниил, нельзя ли, мол, выкупить назад бывший его полуподвал у новых хозяев, – но Шафиров был категоричен в отказе: ведь это означало бы заплатить за помещение дважды, а с учетом издержек и душевного расстройства – трижды. А Муса кивал, говоря, что нет лучшего болеутоляющего, чем время и деньги, и недостаток одного, как правило, компенсируется избытком другого…
И решил тогда Даниил покинуть город, лишивший его благорасположения, и уехать с сестрой в Нижний Новгород – и выделили обоим приличные подъёмные, чтобы можно было открыть новое дело, начать заново.
И на удивление быстро согласился Застрахов со всем, что происходило вокруг, хотя по-прежнему вглядывался в окружающее, как в мутное зеркало, раздумчиво. И сказал, что не станет, конечно, виснуть камнем на шее детей. И пусть будет холодно одинокому в Вольгинске, но ведь нельзя удерживать тех, кому давно надо было оставить неласковый город – тем более, что обещали они приглашать отца к себе, как только устроятся, а в будущем – привозить внука на лето.
И переглянулись опять Шафиров и Муса, увидев впервые за несколько недель подобие улыбки на лице Застрахова, но не признался ни тот, ни другой, что оба подумали об одном и том же – о последних звонках и письмах дочерей, полученных недавно из города Кириат-Шмона и города Тронхейм.
Письма, само собой, сильно различались в выражениях: Роза писала о белоснежных склонах горы Хермон и цветущей долине Хула, Муза – об арках старого моста над зеркальными водами реки Нид-Эльв, – однако схожими были мольбы, упреки, просьбы, обещанья.
Для обеих осталось непонятным, в чем состояли непредвиденные обстоятельства, которые помешали каждому из отцов взять отпуск и навестить дочь: Розу – в городе Кириат-Шмона, Музу – в городе Тронхейм.
Но главное, писали обе, если сила этих обстоятельств, как обычно, оказалась непреодолимой, – какие еще требуются доводы, чтобы усвоить, наконец, простую вещь: никогда никому ничего хорошего не принесут волны Волги?
Может быть, и правда – говорили дочери – жизнь отцов налаживается мало-помалу, но разве Вольгинск не остаётся Вольгинском?
Наверное, случается – добавляли они – кое-кому разбогатеть и на волжских берегах, но что делать нормальному человеку с достатком посреди Ветловых Гор, на обломках Империи?
И когда зовут, приглашают и ждут стареющих родителей в городе Кириат-Шмона на земле Израиля, и в городе Тронхейм посреди благоденствия Скандинавии – ждут давно, и зовут не в гости, а приглашают насовсем – можно ли так безответственно относиться к собственной жизни и позволять себе непростительную роскошь – загнивать в панельном доме номер девять на улице Завражной?
4
Между тем богател дом номер девять на Завражной, множилось имущество, и росло число его обладателей.
Степеннее сделалась походка тех, кто в сумерках выгуливал собак вдоль оврага, и замечены были новые питомцы редких пород в дорогих ошейниках, а по утрам выходящие из дома шокировали сонных прохожих модной одеждой, блистающей обувью, броскими зонтами.
И праздники как будто бы зачастили в дом, и даже по будням, к вечеру, всё чаще стекались к единственному подъезду разухабистые компании и заныривали внутрь, разливая смех и музыку через край ночи. И скоро добрые соседи по Завражной перешептывались по секрету о голенастых вечеринках в девятом доме, о затейливых огнях в окнах, об уклончивых горничных в каждой квартире.
Не утихал ток в трубе; исправно прибывали платежи по путям, проложенным Мусой; и все, не исключая Застрахова, получали свое, наделенные по силам заботами, прибылью – по трудам.
И однажды признался Шафиров Мусе, что тревожно у него на сердце: вот уже и на добавочной парковке не хватает места для новеньких машин, и экспедиторы из роскошных салонов уже примелькались и наизусть знают адрес, а не живется некоторым в спокойном довольстве – так и не научились радоваться, кроме как на пирах посреди скороспелых гостей. И, похоже, перестали кое-где взвешивать дармовое и заработанное, и распирает их богатство изнутри, и похваляются уже завтрашним днем. А, значит, нельзя поручиться, что не придут опять толпиться и роптать, не примутся толковать без толку, допытываясь, кто первый и кто последний, где доля от поделенного, и кто главный, чтобы наделять. Но хуже того и того страшнее, если кто потеряет веру, но обманется надеждой увидеть сокрытое и получить излишнее, да измучает сам себя бесплодным розыском или желанием донести на соседа.
И что будет, когда просочится тайна либо уйдет самотеком, и попадет в недобросовестные мозги или нечистоплотные руки?
Нужны, подытожил Шафиров, упреждающие меры: всему, что так или иначе будет изливаться, следует дать сток, отмерить канал, проложить русло. Проще говоря, не ждать пока случится утечка, а протолкнуть самим.
Муса же, взглянув исподлобья на совоголового соседа своего, сказал, что, может быть, в первый раз не понимает задуманного.
Скоро третье лето, торопливо прошептал Шафиров, как живет дом в ожидании того, кто якобы явится доискиваться и расспрашивать. И вот, по всем признакам, наступает пора развязывать узлы и встречать ожидаемое, ибо кое-кого уже сводит с ума молчание этих равнодушных пространств, а неразделенная тайна разъедает душу. И если на днях придет в дом человек – чужой, но не опасный – и заведет с жильцами душевные разговоры, любому сразу станет ясно, что он послан людьми внимательными и компетентными. И можно не сомневаться: многое будет рассказано такому собеседнику, да еще с благодарностью и желанием обогнать соседа. И не важно, каких наплетут сказок, а где выболтают – со страху или от жадности – правду. Важно, чтобы всякий, кому и в самом деле вздумалось бы донести на соседа, был уверен в том, что слово его дошло, куда следует. А поскольку каждое слово, даже и лживое, должно быть впоследствии передано в точности – посылать нужно человека надежного, близкого и проверенного. И тогда успокоятся беспокойные, а всё, что потечет, будет утекать в нужном направлении, под контролем…
"Дожили, – хмыкнул Муса, – должны были дожить и до шпионов. Вот стала мне труба ближе, чем яремная вена, и, может быть, правда, пришло время развязывать узлы – но не представляю я, где взять такого человека – для всех чужого, издалека, и настолько близкого, чтобы можно было доверять".
Шафиров помолчал и прошептал еще тише: подходящая кандидатура имеется, и даже знакома кое-кому в доме, но при этом замечательно, что никто не смог бы назвать её, потому что речь идет об известной журналистке с именем, а точнее, с девятью псевдонимами.
"Что же, – прищурился Муса, – никого другого нельзя было подобрать? И потом, разве не уехала она, как собиралась, в Нижний Новгород или в Самару?"
Шафиров не очень уверенно дернул плечом и принялся, как всегда, растирать пальцами лоб над бровью – и когда перстень его сверкнул два или три раза, пробормотал что-то: мол, собиралась, но не уехала, да и о том, кому поручить работу отбывшей Марии, тоже надо бы думать, не всё же самим волочить…
"Понимаю, – вздохнул Муса. – Дерзкая мини-юбка, изгибы, блеск прибрежной ракушечки… Видно, придется тебе, сосед, отвечать не только за бутерброды с ветчиной или рабочие субботы…"
Но Шафиров отвернулся к окну, откуда слышался теплый шелест летнего ветра в листве.
5
И вот слова, что говорил совоголовый Шафиров своей визави, журналистке с именем, в высокой ресторации на прибрежных холмах, под тенистым сводом трельяжа, посреди девичьего винограда, в видах переливчатой волжской излучины соловьиным вечером:
"Широк берег, скоротечна Волга, и длительна дуга её, и не закругляются "Гламурамой". Вольгинск остается Вольгинском. И не для того случилось то, что случилось в доме номер девять по улице Завражной, чтобы перетечь в телесюжет, радиоочерк, фоторепортаж.
Но вот – случилось, и приблизило незнакомку, и вот вокруг – ореховый сад, и цветники душистые, и зелень ложбин. А Вольгинск остается Вольгинском.
Для чего же? Нетрудно сказать.
Оглядишься, и станет ясно: жизнь человека – никудышный информационный повод, а по обоим берегам Волги – какое-то непрерывное недоумение, вечный бег, и постоянное опоздание.
И вовсе не тот бег, который некогда живописал популярный классик в своих сновидениях. И не о тех речь, кто успел убежать насовсем, а о тех, для кого Вольгинск остался Вольгинском.