Зато ты очень красивый (сборник) - Марта Кетро 3 стр.


* * *

Раньше я пыталась быть сухим цветком, легким и плоским, который мужчина может заложить в книгу и взять с собой в самолет, увезти из Азии в Европу, вытряхнуть на подушку гостиничного номера и там забыть. Но не получалось, у меня есть груди и бедра, куда уж, ни одна книжка не закроется. Похожа на восьмерку, когда стою, и на бесконечность – лежа. Неудобная, как орех под простыней, и описывать меня нужно неудобными словами, такими как нрав, гнев или грех, а хотелось бы других, приятных и плавных – доб-ро-та, кра-со-та, без-мя-теж-ность. И я предпочитаю теперь сухих и тонких мужчин, которых нетрудно заложить в книгу, и все чаще вспоминаю госпожу Стайнем: "Мы сами стали теми парнями, за которых в юности хотели выйти замуж". Люблю заниматься цветами, могла бы, пожалуй, взять кого-нибудь в самолет и точно понимаю сейчас, почему они – тогда – не брали.

"Добра ли вы честь?"

– Ты не устал? Скоро придем. – Оленька забежала вперед и заглянула ему в глаза, как маленькая собачка.

Она всегда любила мужчин, с которыми можно почувствовать себя маленькой, но все-таки хотелось бы казаться девочкой, а не щенком. Только с этим почему-то не получалось сохранить достоинство. Казалось бы: она старше, успешнее, умнее и, пожалуй, талантливее. А в нем был покой, покой и благородство, темная царская кровь текла в его венах, а лицо годилось для монет. Звался Роджер – разумеется, кличка. В честь веселого флага, не потому что отличался жизнерадостностью или чем-нибудь напоминал пирата (ну там алой повязкой или деревянной ногой), а исключительно из-за худого рельефного лица, которое иной раз походило на череп – смотря какой свет, конечно. Оля точно знала, что освещение может многое сделать с человеком, но этого как ни высвечивай – красив. Чаще всего она называла его "ах, Роджер".

Ах, Роджер, какой же ты красивый, ах, Роджер, как я тебе рада, ах, Роджер, а-а-ах, – иногда это звучало чуть насмешливо, как дворовая песенка про пиратов и креолок, но чаще в ее голосе было столько нежности, что пошлость имени исчезала и оставался только долгий сладкий выдох.

Они подошли к арке, в которой пряталась дверь, ведущая в клуб. Оленька отдала Роджеру здоровенный букет, предназначенный для подарка, и поправила волосы, растрепавшиеся от быстрой ходьбы (чтобы за ним, длинноногим, угнаться, она всю дорогу прибавляла шаг и временами непроизвольно пускалась вприпрыжку, подворачивая каблуки). Роджер хотел было открыть дверь, но Оленька остановила его.

– Подожди. Подожди. – Повернулась, посмотрела в лицо очень внимательно. Обежала взглядом безупречный силуэт, снова взглянула в глаза. – Ах, Роджер…

– "Какой же ты красивый", да, я знаю. Пойдем уже. – В голосе прозвучало некоторое раздражение.

Он не любил напоминаний о своей красоте, хотя бы потому, что это косвенным образом сводило все его достоинства к внешности. У него было полно талантов, но люди при знакомстве запоминали его не в качестве художника или дизайнера, а исключительно как "того красавчика". Несмотря на то что с Олей они встретились на профессиональной вечеринке, его представили ей таким тоном, будто он стриптизер или что-то в этом духе.

– А вот Роджер, он тебе понравится…

Да, понравился.

Они были симпатичны друг другу, и к тому же их связывали общие интересы. Оля тоже занималась интерьерами, но заметно успешнее – такой маленькой и хлопотливой женщине почему-то с легкостью доверяли и просторные загородные дома, и стильные квартиры, иногда клубы. Время от времени она передавала ему работу, оформление витрин в небольших магазинах, например. Но чаще клиенты настаивали, чтобы именно Оля занималась их заказами, и порой это выглядело просто оскорбительно: они будто смотрели сквозь Роджера и договаривались исключительно с ней. Иногда казалось, что люди условились сделать из него альфонса. Знай свое место, красавчик, мамочка все уладит.

В конце концов их отношения не то чтобы испортились, но остыли. При очередном Олином успехе он бодро говорил: "Молодец! А я опять в заднице", – а она столь же бодро отвечала: "Ничего, тебе повезет!", и фальши в этом становилось все больше и больше.

И вот сейчас они наконец-то отворили неприметную дверь клуба, в который его одного вряд ли пустили бы, и вошли.

Из солнца и пыли они переместились в темный душистый воздух. Пряные запахи, пятна цветного света, которые только сгущали тени в углах, подушки, цветы и шелк. Роджер с отвращением подумал, что самые дорогие заведения старательно копируют атмосферу борделей. Но это было конечно же несправедливо. Хозяин вложил настоящие деньги и получил именно тот стиль, в котором его душа нуждалась. Оля, будто угадав мысли, обернулась и сказала:

– Опиум, понимаешь? Опиум, а не кокаин.

Речь шла конечно же о цепочке ассоциаций, а не о реальных наркотиках, но Роджер почувствовал, как стены чуть дрогнули, а сознание спуталось и поплыло. Может быть, все дело в музыке – длинные деревянные дудки постанывали, барабаны то звенели, то рассыпались сухим горохом, и какие-то трехструнные инструменты изредка добавляли мучительную нелогичную ноту. Музыка была ненавязчивой и почему-то сплеталась с запахами, поднимаясь к потолку отчетливыми струями. Роджер тряхнул головой, сунул букет под мышку и взял из Олиных рук красное вино, отпил приличный глоток и вернул бокал.

– Пойдем, познакомишься с Анной.

Пока отыскивали именинницу, Оля рассказывала:

– Она одеждой занимается, успешная тетка. Смотри, какой день рождения себе закатила. Ста-а-арая моя подруга.

– И сколько ей лет примерно?

– Да ты с ума сошел, ее не вздумай спросить. Взрослая уже, постарше меня. Наверное, сорок или около.

Все они были взрослые в масштабе его двадцати девяти, но Роджера это не беспокоило. Какая разница, сколько человеку лет, если он интересный? Оле за тридцать, но с ней весело. Ну, было весело. Роджер почти не замечал изменений, но, переспав недавно с хорошенькой двадцатилетней девчонкой, вдруг понял, как ему не хватало этой юной тонкорукости, легковерия и восхищенных глаз. Оля тоже иногда так смотрела, но в ее взгляде было многовато оценивающего, будто на редкость хорошее мясо перед ней, какое уж тут уважение. Поначалу это заводило, а теперь все чаще хотелось ясноглазой покорности и чистоты.

А Оленька кружила между гостями, то ли искала, то ли путала следы, вдыхала звуки, слушала запахи, ведя за руку свою длинноногую ускользающую нежность, которую придется завлечь сейчас в самые дебри и там оставить. Потому что не по силам оказалось кормить это счастье кусками собственного сердца– именно так она думала и чувствовала, слишком красивыми, глупыми словами, которые стучали в ней, просились на уста, но некоторые вещи нельзя произносить.

Вот и кончилась тропинка, вот Анна стоит. Красивая.

– Поздравляю дорогая, это тебе. – Оля посмотрела на Роджера, и он протянул рыжей высокой женщине цветы, которые порядком надоели ему за последние пятнадцать минут.

– Это? – двусмысленно и ласково улыбнулась она.

– Это Роджер, он тебе понравится. Дизайнер, – поспешно прибавила Оленька, поймав его злой взгляд.

– Рада познакомиться, меня зовут Анна. Хотите перекусить? Там еще что-то осталось…

Он кивнул и послушно отступил к столу с причудливой нарядной едой. Оля было устремилась следом, чтобы взять большую тарелку и наполнить ее тартинками, рулетами, крошечной сладкой выпечкой и бисквитными корзинками с клубникой – для него. Но вовремя удержалась.

Женщины взглянули друг на друга и почти хором сказали: "Отлично выглядишь!" Рассмеялись.

– Как ты?

– Ты как?

Опять засмеялись и слега обнялись.

– Ладно, расскажи про него. Идиотское имя.

Оленька почуяла острый коричный запах её духов.

– Говорю же, дизигнер. Двадцать девять. И поцелуи его горьки, как дым. Работы мало, женщин много. Очень много, Аннушка, и слишком юных, чтобы сердце мое не болело.

– И вы с ним…

– Ну было дело. Как будто солнечные драконы раскрывают крылья, когда он склоняется надо мной.

– А теперь?

– Считай его подарком. Княжеским. "Добра ли вы честь?"

– Чего-то здесь нечисто. Я тебя знаю, просто так из рук не выпустишь. Порченый какой, не иначе, жеребец троянский?

– А-а-аннушка-а… за кого ты меня принимаешь? Дерьма не держим. Но у меня осенью куча выставок – Дортмунд, Мадрид, заказов несколько. До зимы некогда вздохнуть, а с мальчиками возиться надо. Проще отдать в хорошие руки. Десять лет прошло, а я помню, а ты? Помнишь Игоря – простое имя, незаметное лицо, а я отчего-то любила. Тогда ты сама забрала, без спроса. Теперь твоя очередь носить мою боль, баюкать по ночам, прикладывать к груди.

– Маленькая ты сучка. – Анна сказала так нежно, что обидеться было невозможно.

– Вот и заботься о ближних! – Оленька помолчала, чтобы следующие слова прозвучали весомо. – Аннушка, я бы очень хотела для тебя счастья. Такого же счастья, как у меня, Аннушка. Я всякий раз плачу, когда он уходит. Потом возвращается, и я смываю чужие запахи с его волос. Дарю ему шелковые платки – он не понимает их цены, – завязываю ими его глаза во время любви, а в следующий раз замечаю на них чью-то помаду.

– Спасибо, Олюш. – Анна снова обняла ее, теперь почти совсем искренне.

Они посмотрели на него, как две взрослые кошки.

– Правда, хорош? Вот сейчас я вижу, как он нагибается над этой дурацкой тарелкой, и сердце мое разрывается. Я хотела бы скормить ему свою жизнь. Чтобы он бродил по моему дому, невозможно красивый, босой. Уходил, когда захочет, – лишь бы только возвращался. Ни о чем не спрашивать, только смотреть. Но однажды он не вернется.

– Очень. Я оценила, хотя мне сейчас тоже не до мужиков. – Но глаза Анны стали сладкими, как инжир.

Оленька покивала и отошла, побрела по тропинке, и птицы за ее спиной клевали крошки, по которым можно было бы вернуться назад. Звуки плели душистые сети, запахи шептались и жаловались, но она уходила. И только у самой двери ее на мгновение задержали.

– С кем это наша новорожденная флиртует? – спросила какая-то женщина в скользком золотистом платье.

Оленька обернулась.

Они стояли очень близко, лицом к лицу, ее губы были около его шеи, она что-то шептала, прикрыв глаза, а он слушал, изредка отпивая из бокала.

– Это Роджер, ему двадцать девять, и поцелуи его горьки, как дым.

А потом она ушла.

Аглая Дюрсо
Девочка с персиком

Здравствуйте, Доктор.

Вы, конечно, меня не помните. Но чтобы не ранить Вас этой бестактностью, сразу скажу: Вы знали меня как Крошку Мю. Когда-то в детстве Вы читали скандинавскую сказку про зверушек, и там была эта Крошка Мю. Она была до того невыносимой, что ее просто хотелось прибить. Но поскольку она была чрезвычайно мала, ее можно было в любой момент утопить даже в заварочном чайнике.

Если бы Вы помнили все мои подлости, Вы бы рвали все мои письма не читая.

Доктор, я хочу Вас утешить. Мы тоже многого не помним. Например, мы не помним, ради чего мы все это затеяли и чего добивались.

То есть сначала мы хотели быть беспечными, бесполезными и бесстрашными. И были таковыми. Потому что мы были уверены, что не будем одиноки и никогда не опаскудимся, чтобы пожениться.

Я говорю о нас с Персиком и об одном иллюзионисте, Доктор. Вы, естественно, не в счет, потому что вы никогда не питали иллюзий относительно одиночества.

Мы не боялись быть счастливыми, потому что ничего не знали о крестике на ладони, под средним пальцем. Об этом крестике нам сказал иллюзионист, но это было намного позже.

Доктор!

Это было задолго до иллюзиониста. Это было пятнадцать лет назад.

Мы жили в доме на Маяковке, на третьем этаже. Это была квартира великого мецената и покровителя искусств Морозова. Там были обои из тисненой свиной кожи, потолки с деревянной резьбой и ванна на львиных лапах. Это все было аутентичное, морозовское. А потому щербатое и кое-где зацементированное и заткнутое газетами.

В двери в ванную было окошко. Оно было в виде бабочки, но однажды я проткнула его рукой.

Телефон мы провели из парикмахерской на первом этаже. Воду грела колонка, но она была старая, вдобавок ко всему многие забывали сначала включить воду, а потом прибавить газ. Из-за этого колонка часто выходила из строя, а однажды, когда Персик решил потушить пальто в ванной и опять забыл перекрыть газ, колонка затряслась, напоенная паром, и чуть было не снесла башку Панку отлетевшей передней панелью. С тех пор Панк грел воду только в кастрюльке, а Персик мылся в тазике.

Отопление нам изредка отрубали работники ДЭЗа, но мы платили им пятьдесят рублей, и они опять что-то к чему-то приваривали.

У меня была комната с эркером и антресолями над дверью. На антресоли я перебралась спать после того, как меня испугала девушка Анна. Они расталкивала меня несколько раз по ночам, чтобы рассказать свои сны. Снилась ей всякая дрянь, я бы такое даже не стала смотреть.

Анна жила через комнату, в соседях у меня была возлюбленная пара, и все остальные жаловались, что страшно спать, потому что по ночам кто-то воет.

Это называлось сквот. Потому что прав и обязанностей жить в этой квартире никто не имел. Мы там жили исключительно из любви к искусству жить.

Никто точно не скажет Вам, Доктор, сколько нас было. Поэтому ротация была, как в метро в час пик. Мы не успевали мыть чашки, и многие пили чай из грязных, отрывая их от стола. Но потом уходили домой по-человечески поесть и вымыться и больше не возвращались.

Девушка Анна жила точно. Она занималась изучением сновидений. Она даже ездила в Дюссельдорф на конференции по люсидным снам.

Еще жил музыкант, у него вся комната была завалена примочками и стоял усилитель "Маршалл". Это было самым неприятным. Потому что музыкант дико фальшивил, а "Маршалл" все это простодушно усиливал до невыносимости. Но в остальном музыкант был милым человеком и притом очень хозяйственным. Он варил нам суп из сырков "Лето".

Еще жили два буддиста. Он на Арбате стучал в барабан, она свято верила в реинкарнацию, чтобы понравиться ему. Она его убедила, что в прошлой жизни он был ее сыном. Она его даже мыться одного не отпускала.

Панк работал в экспериментальном театре. Они там пели внутренними голосами, чтобы передавать эманации через пол – через пятки – прямо в душу к зрителям.

Еще с нами жил один заморыш хиппенок. Вообще-то он был сыном известного япониста, но сбежал из дома от невесты, привезенной ему отцом из командировки.

Эта невеста написала ему поутру танку:

Луна в зените.
Маленький краб взбежал по ноге.
Я теперь не одна.

Заморыш хиппи страшно негодовал, потрясая листком. Кричал, что он, конечно, некрупная особь, но так оскорблять себя не позволит.

Были еще два приличных человека, но они свалили через неделю, прихватив мой марокканский чайник, а также содрав весь уникальный паркет в гостиной, где они ночевали.

А еще с нами жил один человек, которого все принимали за иностранца. Потому что он ничего не понимал. Он не понимал, как надо соединять провода, чтобы загорелся свет. Он не понимал, как подключаться к телефону парикмахерской, он не знал, как пользоваться горячей водой.

Кроме того, он всегда улыбался, что бы ему ни говорили. Он улыбался, даже когда его чуть не отп…дили за разгром газовой колонки.

Он улыбался, кивал и удалялся в людскую. Потому что он жил в людской. Это комната, которая выходила дверью на кухню, а окном в коридор.

В людской он рисовал балерин. Это были самые страшные балерины в мире. Если бы мы тогда не упивались искусством жить и собственной бесполезностью, мы бы запатентовали мультик покруче "Хэппи три френдз".

Этот человек увешал страшными балеринами все стены в людской, поэтому заходить туда и п…дить его при таком скоплении чудовищ никто не решался.

Вообще-то никакой он был не иностранец.

Это был Персик.

Он был художником. И в комнате у него были не только балерины, под кроватью он прятал портрет. Он доставал его только тогда, когда приходила я. И это естественно, Доктор. Потому что это был мой портрет. Персик его доставал, сажал меня в кресло и тайно дорисовывал.

Дело в том, что Персик владел давно утраченным искусством семислойной живописи. Это искусство уже забыли к времени голландцев, им владел только Леонардо. Но Леонардо умер, а Персик был жив, поэтому он хотел передать секрет, пока не поздно. И он передавал его мне.

Я сначала сопротивлялась. Потому что я тогда еще продолжала хотеть быть бесполезной и беспечной. Но Персик сказал, что семислойка теперь на фиг никому не нужна. И я согласилась.

Я, конечно, могла бы безбоязненно передать секрет Вам, Доктор (ведь Вы все равно забудете), но это очень долго. У меня нет настроения тратить на Вас сегодня так много времени. Вся штука, Доктор, в том, что семислойка долговечна. И лица, Доктор, на таких картинах светятся изнутри. И никогда не стареют – не покрываются морщинами кракелюров.

Я приходила в людскую со своей клеткой. В клетке у меня жила синяя лампочка для ингаляций. Я всегда хотела иметь кого-то, но у меня была аллергия на шерсть всех животных и перья птиц, поэтому я завела себе лампочку. Я всегда носила лампочку с собой, чтобы не быть одинокой.

Я настояла, чтобы Персик написал ее на заднем плане.

Картина называлась "Девочка с Персиком".

На картине, выполненной в технике семислойной живописи, сидела Крошка Мю, которая исполняла в технике семислойной живописи портрет Персика. Эта картина была галереей бесконечных зеркальных повторений Крошки Мю и Персика. Кроме того, она была апофеозом битвы с одиночеством.

Так что уточняю, Доктор: Персик был гениальным художником. Но у него на ладони тоже был крестик, а это практически то же самое, что быть одним из хэппи три френдз.

Возможно, именно это нас и объединило, но мы об этом не догадывались. Мы думали, что нас объединяют беспечность, бесполезность, страх одиночества и амбиции. (Я вам как-то говорила, Доктор, что Персик хотел стать великим художником. А я хотела проходить сквозь стекло.)

Меня парило, Доктор, что нельзя прижаться ближе, чем кожа. Мне казалось, что, если я научусь просачиваться сквозь стекло, все изменится и одиночество будет побеждено.

Видите ли, Доктор, у нас были все основания биться с одиночеством. Потому что, пока мы тайно отсиживались в каморке при кухне, в квартире шла сепарационная война. Буддисты замотали свой холодильник цепью с замком. Потому что им казалось, будто кто-то надкусывает у них творожные сырки. Хиппенка, сына япониста, выгнали, потому что он курил траву, а это могло навлечь гнев милиции. Панк высказался в том духе, что нам хиппенок дороже милиции, но за это Панку запретили петь через пол, потому что его эманации не давали Анне спать и видеть люсидные сны.

Музыкант орал через свой усилитель в одиночку, потому что он назначил себя начальником. Ведь он варил нам супы из сырка "Лето" и договаривался с ДЭЗом.

Он запретил нам водить людей с улицы, нарушать внутренний распорядок и портить имущество.

Так мы прожили еще полгода.

Назад Дальше