Вольтфас - Беломлинская Виктория Израилевна 4 стр.


В эту минуту мне показалось, что шофер пытался в зеркальце рассмотреть меня. Однако, стоп - я приехала. Дальше тебе, шофер, без меня ехать, можешь расспросить своего пассажира, кого это ты вез и с кем это все хотят познакомиться.

Я не успеваю перебрать в памяти все сказанное Сашей по дороге - вот она в конце лестничной площадки- дверь нужной мне квартиры. Звоню и вижу на пороге одетого в пальто Флейша.

- Ты уходишь? - спрашиваю вместо приветствия, удивляюсь.

- Бог с тобой! Я оделся, чтобы ты оценила мое новое пальто. - Именем Бога врет Флейш. - Представь себе: я был провинциальным поэтом, потом стал москвичом, жителем столицы, но совершенно бездомным нищим скитальцем, и вот теперь, когда у меня появился дом и завелись кое–какие деньжата, мне повезло немыслимо: лучший в Москве магазин уцененных вещей, магазин, в который поступают вещи из ломбарда (ты понимаешь, вещи, не выкупленные разорившимися богачами!), так вот, именно этот замечательный магазин находится непосредственно в моем доме! Думал ли я когда–нибудь, что смогу приобрести пальто из настоящего английского коверкота за какие–то ничтожные пятьдесят рублей! - врет Флейш.

Его массивная двояковыпуклая фигура с круглой спиной и круглой грудной клеткой, как–то по–бабьи подпоясанная, облаченная в долгополое пальто с накладными карманами, занимает все пространство маленькой прихожей. То так, то эдак он поворачивается перед зеркалом и врет собственному отражению. Может быть, он отдал за эту довоенную хламиду четвертак, а может быть, все сто - не знаю, но Флейш не может не врать, и единственное, в чем я не сомневаюсь, так это в том, что сшито пальто из настоящего английского коверкота. Друг мой Флейш - истинный поэт, и в этой же мере неподдельный потомок мануфактурщиков. Он пробует жизнь на ощупь, не кончиками пальцев, а всем беззащитным нутром касаясь ее. Но одного беглого взгляда ему достаточно, чтобы отметить в толпе пиджак из твида, костюм от Кардена, брюки из натуральной шерстяной фланели - и уж если он говорит, что это английский довоенный коверкот - значит это коверкот. Ну, может быть, не английский. Ну, может быть…

- Ты ничего не понимаешь в элегантной одежде! - говорит он в ответ на мою безмолвную возню с сапогами. Молнию заело, я боюсь ее порвать и в конце концов решаю остаться в сапогах. - Ты никогда не одевалась красиво: дорого - еще не значит красиво! Дорого каждый дурак может одеться! Но прости: я не хотел тебя обидеть! Ты, кстати, прекрасно выглядишь. - Наконец–то я попала в поле зрения его черных, как потухшие угли, глаз. - Ты надолго в Москву?

Он снимает пальто, и мы идем в кухню, но у меня не проходит ощущение, что он спешит. Не то, чтобы ему непременно надо было уйти, спешка внутренняя, ему не остановиться на одной теме, на одной минуте - так, будто мы разговариваем на перроне и поезд сейчас отойдет… И только настойчиво спрашивает;

- У тебя обратный билет есть? Покажи!

- Да зачем тебе? И быстрая неправда:

- Я поеду с тобой в Ленинград. Мы поедем с тобой в одном купе.

- Врешь, не поедешь. И потом - в одном купе?

- Тоже мне проблема! Даешь кассирше лишний рубль. Я клянусь тебе: мне действительно нужно в Ленинград: покажи билет!

Он не спрашивает меня, зачем я приехала, что за дела у меня с Сашей. Это не озадачивает меня. Где–то на периферии сознания мелькает мысль, что он в курсе дела и знает, что можно спрашивать, а что нельзя. И, должно быть, от этого я подчиняюсь его настойчивому желанию своими глазами посмотреть мой обратный билет.

- Господи, - облегченно вздыхает он, беря его в руки. как будто это и было все, что ему от меня нужно. - Тоже, велика сложность, дать человеку билет посмотреть. У меня великолепная зрительная память: вот я вижу - поезд номер два, четырнадцатый вагон, место… Кстати, тебе нужно поторапливаться. Чашечку кофе выпьешь?

Выпью, Флейш. И буду поторапливаться. Но еще успею послушать стихи. Еще коснутся моего сознания строчки: "За два года до собственного полувека невозможно изображать полубога, если не вышло из тебя человека". И врежется в память: "Я попробую обойти Фортуну и пристроиться за ее спиною".

И уже в дверях, в последнюю минуту он вдруг говорит о самом главном, потрясающем событии - о нем бы только и говорить, да не с тоской, а ликуя; "Вот, наконец–то со мной подписали договор на книгу…"

О, Флейш! Если б ты знал, как я за тебя рада! Но мне уже не выговорить своей радости, я бегу, ловлю такси и еду. Я тоже, можно сказать, подписала договор - я еду работать.

Странно начинается моя работа. Шишнарфиев по дороге к Флейшу сказал:

- У меня есть идея - титры фильма пустить на фоне старых дагерротипов. Когда ты будешь ездить по маленьким еврейским местечкам, ты должна интересоваться семейными альбомами, в средствах ты стеснена не будешь, так что сможешь покупать то, что тебе покажется пригодным, но я уверен, что тебе охотно будут дарить фотографии. Ты обаятельная, ты должна вызывать доверие…

… А как же все же в Законе сказано о том, что по субботам нельзя говорить по телефону? - вспоминаю я вдруг Флейша.

- В нем сказано - спокойно и терпеливо объясняет мне тоненький, длинноногий мальчик в комбинезончике и ковбойке, в камилавке на пышноволосой голове, сидящий передо мной на диване в комнате, погруженной в полутьму.

- В Законе сказано: нельзя в субботу раздувать искру, посланную соседом через тростниковую трубку. А знаете, почему в субботу нельзя летать на самолетах? - его не раздражает моя непосвященность, он призван учить, и он старается придать учению занятную форму - он мудрый учитель:

- В Законе сказано: в субботу нельзя летать ни на крылатом крокодиле, ни на крылатом тигре.

Но как же он не замечает изящной уловки светской собеседницы, когда я, вспомнив наказ Шишнарфиева, выуживаю у него адреса ленинградских единоверцев. Он только просит меня подождать, пока он совершит молитву: вот уже взошла звезда, окончилась суббота, можно зажечь свечу и, опустившись перед ней на колени, беззвучно произнести благодаренье Господу и пророку его Моисею, передавшему людям закон добра и зла. Окончена суббота - теперь можно взять в руки записную книжку и карандаш и на листок бумаги выписать для меня несколько ленинградских адресов!

…Но кажется мне: стоя на коленях перед свечой, он не забыл попросить у Господа покоя и моей грешной душе.

Вдруг унялось дрожание и кружение сегодняшнего дня, неизъяснимая еще мысль вытолкнула из темной дремы инстинкт самосохранения, и к званому обеду в обществе поклонницы моих талантов я пришла с полной мерой равнодушия к своей сомнительной славе.

Маленькая квартира средней жены Шишнарфиева в новом кооперативном доме, в так и оставшемся неуясненным мной районе - я ведь туда–сюда на такси, благо расходы оплачены - хранилище ценностей второго разбора, уютное гнездышко маленькой востроглазой птички пахнуло мне в нос аппетитным запахом жареного и печеного, от порога обволокло ласковым щебетом:

- Мы уж заждались вас, все остыло, скорее к столу, у Саши посетитель, ему все равно ни есть, ни пить нельзя, так что уж мы сами…

Я тотчас с удовольствием подчинилась этому милому щебетанью, светясь улыбкой, быстро сошлась с гостьей, пришедшей якобы меня ради, про себя нашла ее симпатичной, только немного нудной с тем непоправимо тоскливым взглядом, что раз и навсегда приобретают женщины моего возраста, внезапно брошенные мужьями. Роль веселого клоуна я взяла на себя, и она прекрасно стала мне удаваться, едва я допила стакан вина. Как–то лихо я перевернула начатый было моей визави разговор о безысходности нынешней литературной ситуации на смешные анекдотические случаи из жизни пишущей братии и с наивно преувеличенным восторженным ужасом стала рассказывать, как у нас в Ленинграде эти, не попавшие на ковчег, в котором и без них уже всякой твари по паре, мытари от литературы, добившись собственного клуба при музее Достоевского, первым делом завели своих вышибал. При всяком случае те кричат: "А вы не член! Вам не давали слова!" - я изгилялась, как могла, и лишь краем глаза, кончиком уха, сама того не желая, примечала и прислушивалась к происходившему за матовым стеклом закрытой кухонной двери. Я сидела за столом боком к ней, и в какой–то момент мне показалось, что кто–то из темного коридора, оставаясь невидимым, на меня смотрит. Но через мгновение хлопнула дверь, и тут же в кухню вошел Саша:

- Ну как вы тут? Ты прости: у меня посетитель за посетителем. - И точно: звонок в дверь снова лишил трех сидящих за столом дам мужского общества.

- Это Морковин, - сказала Лиза. Беседа Саши с Морковиным оказалась недолгой, и вскоре оба появились на кухне.

- Я спешу, меня жена ждет, - стоя на пороге кухни, отнекивался от Лизиного гостеприимства Морковин. - Я только хотел познакомиться с вашей гостьей - он принял позу человека, ожидающего протянутой руки, и я ее протянула. - Счастлив с вами познакомиться, так много слышал о вас удивительного!

- От кого же?

- От любимейших своих писателей, от людей, мнению которых я не могу не доверять (он назвал тех двух, чьи отзывы я храню), они говорят о вас…

- Нечто неправдоподобное! - ерничая, перебила я. - Ну. самому мне трудно судить: я к сожалению не имел возможности сам ознакомиться.

- Да выпейте вы с нами водки! - присоединилась я к призывам хозяйки - мне искренне надоело сидеть меж двух женщин, пить в обществе одних женщин я вообще не люблю, а надежды на то, что Саша выпьет, быть не могло.

- Но разве что рюмку… - и присаживаясь к столу напротив меня, так напрямки и спрашивает:

- А где, скажите, можно прочесть ваши рассказы?

- Там, где вы о них слышали, - говорю, - там и можно!

- Ну там это как–то не совсем удобно. А вы не можете дать?

- Вы мне не поверите, - говорю я очень искренне, доверительно, - но у меня совершенно нет экземпляров:

я вечно все теряю, сама печатать не умею. То есть я печатаю, но то, что я печатаю, читать невозможно, а машинистки теперь берут дорого.

- А почему невозможно читать то, что вы печатаете?

- Ой, господи! Я пишу с такими ошибками - это просто невероятно, но я же высшего образования из–за этого не получила: вы представляете я два раза писала вступительное сочинение, и оба раза - двойка! Да давайте выпьем, что ж мы так–то сидим! - раздухарилась я необыкновенно, но из рюмки своей отпила не более Морковина, а он едва пригубил свою и, полагаясь на мое возбуждение, аккуратно спрятал ее за стаканом с водой.

…Э, Морковин! Человек с плакатным лицом отличника по стрельбе не компонуется ни со старинной мебелью, ни с людьми, занимающимися искусством. Особенно, если он не пьет - делает вид, что пьет, а сам не пьет! И свободы в движениях нет, выправка у вас какая–то, я бы сказала, не такая. И эта манера бросить глаза в глаза и тут же свои убрать, будто толкнуть человека. Вам же говорили, что я талантливая - значит, приметливая, выходит, вы не поверили, если задаете мне, прямо скажем, бестактные для первого знакомства вопросы, вроде вот этого:

- А вы все–таки не хотели бы напечататься, ну хотя бы…

- Что вы, - говорю, - кто ж меня там будет печатать?! Это ж надо что–нибудь такое эдакое написать, а я ничего такого не писала никогда, я вообще еще очень мало написала, так что даже считаю, что и говорить не о чем, у меня и претензий–то никаких нет.

Говорю, а сама замечаю, как неприметно из–за стола словно не вышел, а вытек Саша; вернулся, минуту–другую посидел, давая мне закончить фразу, но едва возникла пауза, мягко влагая слова в душу, обратился к своей соседке:

- Я давно тебя не видел и страшно рад, поверь. Мне хочется подарить тебе что–нибудь на память, - он вроде бы поискал глазами это что–нибудь на себе и тут же нашел: - возьми вот этот перстенек! - И серебряный перстенек со своего мизинца - к ней в ладонь.

- О. Саша! - она неподдельно тронута. - Ну, что ты! Такой подарок! - и примеряет перстенек и любуется, и все это рождает какую–то заминку, будто никто не знает, как реагировать на сей пассаж и будто эту неловкость надо разрушить чем–то. И Саша тут же спохватываемся:

- Нет, что ж я! Одной даме сделал подарок, а другой нет?! Немедленно исправить! - И нарочитой прытью в комнату.

Дам за столом очевидно три, но жена, даже бывшая, в подобных обстоятельствах в расчет браться не может, это понятно. Однако какая–то неловкость есть, мне кажется, она ощущается всеми. Я подумала, что она исходит от меня, от моего неумения просто, естественно принимать нежданные подарки, но не только от меня - еще от чего- то, неопределимого. И словно предчувствуя мое сопротивление и сразу желая одним жестом его отмести, Саша еще из коридора кричит:

- Закрой глаза!

- А теперь открой! - я открываю и вижу припавшего передо мной на одно колено Сашу. На столе передо мной лежат пять книг в одинаковых обложках,

- Тебе подарок иного рода, - со значением, вкладывая какой–то льстящий мне смысл в слова, произносит еще с колен Саша, - Выбирай любую!

Передо мной лежат пять книг в серийных обложках одного и того же западного издательства с сельскохозяйственным названием, пять книг, не знаю, как каждая в отдельности, но вместе, спокойно тянущих на пять невыносимых лет без отягчающих обстоятельств. Мысль эта так резанула по мозгам, что я не все названия прочла, а минуя то, одно, что само по себе наверняка двух лет жизни стоит - честь тебе и хвала, мой любимый писатель, прости, что от тебя я отдернула руку! - потянулась к самому безвинному - к простаку Джойсу.

- Великолепно! - говорит Саша, подымаясь с колен: - "Портрет художника в юности"! Выбор интеллигентного человека.

- Ах. Саша. что за подарок! - повторяю я вслед за окольцованной дамой, и мы пьем - она и Лиза вино, а мы с Морковиным поднесли к губам рюмки с водкой. Но на этот раз номер не проходит:

- А вы не пьете, - замечает Морковин.

- А вы?

- Меня дома жена ждет, она манты приготовила, их надо под рюмку есть, мне нельзя напиться.

- Что приготовила?

- Манты. Это, знаете, узбекское блюдо, вроде пельменей.

- Узбекское?

- Да. Мы же в Ташкенте жили.

И тут я вспоминаю; мне о нем когда–то, года два назад, рассказывал Флейт. Но Саше завтра утром в клинику, к знаменитому профессору, - вставать рано. Морковина манты ждут, и мы прощаемся. Даму они прихватили с собой, меня Саша оставил у Лизы. Перед выходом, зазвав в комнату, в которой я должна буду провести ночь. Напомнил: "Лизе ни слова! Послезавтра едем в Малаховку. Ты понравилась человеку, о котором я тебе говорил". Его позвали из передней, и возникший у меня вопрос остался невысказанным.

Едва за ним закрылась дверь, как Лиза заговорщицки повторила:

- Ну, все хорошо. Вы понравились тому человеку.

- Кому?

- Ну, продюсеру. А вам нравится Сашино предложение? Я едва не спросила: какое? Но спохватилась.

- Да, очень.

- Вот и прекрасно. Знаете, ему необходимо уехать: он должен сделать там операцию. Конечно, мы могли бы здесь положить его в любую клинику, но это какой–то ужас: в Москве буквально все клиники заражены стрептококком! Мальчику девяти лет вскрыли чирей на голове, внесли инфекцию, и он умер! Какой–то ужас!

Ужасом действительно наполнились ее маленькие острые глазки, но мне почему–то стало смешно: над огромным городом нависла тень мальчика с чирьем на голове!

Она постелила мне в комнате, где Саша принимал посетителей, на роскошном дивана мастера Гамбса. Голосом бывалого экскурсовода она пыталась просветить меня: "Это Лентулов, это Кузнецов, а это Сомов. Здесь у меня Саша держит живопись начала века - как раз то, о чем вы будете писать". Ах, вот о чем мы будем писать! Я делаю вид, что всматриваюсь, но до чего же я все–таки вздорный человек: почему навязчивая мысль о том, где, когда, у какой старушки за какие гроши куплены эти натюрморты, пейзажи и портреты, мешает мне вглядеться и насладиться. А может быть, я просто смертельно устала, я хочу спать. Пусть мне приснится гамсуновский сон на гамбсовом диване.

Но снов мне не снилось. На спине, вытянув руки поверх одеяла, я уснула и в той же позе проснулась. И настолько глубок был сон, что ни руки, ни ноги не затекли, не поломило спину от неизменности позы. Так, вероятно, расслаблена была каждая клетка моего существа, что мозг и тело получили за ночь полный и такой необходимый отдых. Вот уж точно, что рюмка водки перед сном бывает целительной. Но вытолкнуло меня из этой безмятежности отчетливое воспоминание. И сразу вселило тревогу и сбросило с дивана: я вдруг отчетливо увидела руки Саши, его руки до того момента, как он первый раз незаметно, не обращая на себя внимания, встал из–за стола - руки, на которых никакого кольца не было! Ни там, в квартире первой жены, когда сидя на кровати он аплодировал мне, ни здесь, когда он с Морковиным пришел на кухню и сел за стол, - кольца на его руке не было! Оно появилось у него на пальце после его возвращения из комнаты, он за ним ходил, но не принес его в руке, а надел на палец и, выждав паузу, преподнес свой подарок как бы по внезапному порыву. Мысль снять с пальца кольцо пришла ему в голову как бы мгновенно, как бы в минутном душевном порыве от полноты чувств захотелось что–то оставить на память о себе доброй приятельнице. Но это было не так. Он только старался изобразить этот минутный порыв, он даже обыскал себя глазами, чтобы от себя оторвать, но сделал все это, как плохой актер, за которого сидящим в зале стыдно. Вот отчего над столом нависла та неловкость, которой я не могла найти объяснение.

Роль еще не была доиграна - это была только преамбула: подарок одной вызывал необходимость преподнести подарок второй гостье. Я оглядела комнату. Так же, как в квартире его старой жены, эта комната тоже была не обставлена, а заставлена мебелью самого разного назначения: сказать кабинет это или гостиная, столовая или спальня, при всем желании никто не мог бы. Ну, разве что, точно не спальня - в ней не было ни кровати, ни шкафа, ни туалета. Обитает здесь мужчина или женщина, тоже неопределимо, как неопределим и род занятий обитателя.

На стенах картины, много разнообразной мебели, много фарфора - ваз и ваз, превращенных в настольные лампы, часы стенные, напольные и настольные, очевидно требующие починки, молчаливые, ценные той внешней оболочкой, в которой умерла их живая душа. Но не было разбросанных по креслам и диванам вещей, не было ни бумаг, ни книг на столах, и понять, откуда он извлек, второй раз выйдя из–за стола, те книги, было невозможно.

Я даже встала и подошла к секретеру: крышка его заперта, как, вероятно, заперты и ящики какого–то замысловатого комода. Даже если книги лежат где–то в ящиках столов или комодов, они были приготовлены, нельзя было так мгновенно извлечь их - все пять - для того, чтобы предоставить мне выбор. И непонятно, когда он убрал оставшиеся. А не Морковин ли принес их с собой? И не унес ли те, что остались, в том объемистом черном портфеле, что был с ним?

Я не стала ни о чем думать дальше. Странное чувство, что не сейчас, а еще вчера, по дороге в этот дом, я уже нисколько не верила ни в замысел Шишнарфиева, ни в продюсера, ни в истинность своего соавторства - это странное чувство поразило меня. Мысль, что я должна немедленно уйти из этого дома, сделалась главной.

В квартире стояла тишина. Я вышла из комнаты и тотчас увидела на кухонном столе записку: "С добрым утром! Я ушла в магазин, приду, будем завтракать! Лиза".

Назад Дальше