XV
Когда принц Иса через неделю пришел в банк господина Хаджибека, в приемной перед кабинетом Марии работала Уля. Она сидела за высокой машинкой Remington и неумело перестукивала двумя пальцами письмо в Лионский кредит, которое велела перепечатать Мария. Машинка была новенькая, с тугой клавиатурой, и Уля осваивала ее, не видя и не слыша ничего вокруг. Вдруг она почувствовала, что на нее смотрят. Уля подняла голову. На пороге стояло что-то диковинное – высокое, прямоугольное, разноцветное. Она даже и не сразу сообразила, что перед ней человек, пока не встретилась с ним глазами. Двухметровый верзила почти доставал притолоку двери. Голова его была обмотана легкой фиолетовой тканью, а на теле странные прямоугольные рубахи, надетые одна на другую: внизу ниспадающая на широкие голубые шаровары белая рубаха, сверху чуть покороче синяя, а на ней еще и третья из полосок фиолетовой ткани, с большой желтой вышивкой на груди, составленной из наложенных друг на друга треугольников, квадратов, кругов, ромбов, трапеций и даже маленького шестиугольника. Бедра явившегося чуда-юда обхватывали полоски ткани, белые, красные, синие, сплетавшиеся в широкий пояс с зелеными кистями. Картина была и яркая, и устрашающая одновременно.
– Мадемуазель, мы договаривались с госпожой Мари об аудиенции, – с парижским выговором произнесло чудо-юдо приятным баритоном.
– Как вас представить? – поднимаясь навстречу гостю и разворачиваясь во всей красе и стати, спросила Уля по-французски, точно с таким же выговором, как и гость. Не зря учила ее Мария.
– Иса.
Уля кивнула и поплыла к двери кабинета, боковым зрением улавливая пожирающий ее взгляд.
– Там какое-то чудо в перьях! – весело доложила она Марии по-русски. – Зовут Иса.
– Никакое это не чудо в перьях, а натуральный принц! – засмеялась Мария.
– Ого-го! Принцев я еще не видала!
– Проси!
Выходя из кабинета Марии, Уля прямо и с некоторой издевкой взглянула в черные, без зрачков глаза принца. Именно этот ее взгляд и воспламенил туарега больше всего: он знал, что так, как посмотрела на него секретарь Марии, смотрят на мужчин только туарегские женщины, известные красотой и дерзкой независимостью на всю Сахару.
– Вас ждут.
Принц хотел что-то сказать, но только боднул головой в фиолетовом покрывале и вошел в кабинет.
Мария не выказала удивления при виде Исы.
– Рада вас видеть. – И она сделала жест в сторону двух бордовых кожаных кресел. Точно такие кресла стояли когда-то в приемной перед ее кабинетом в банкирском доме Жака, в таком кресле сидел однажды перед ее дверями господин Хаджибек. Он не успокоился, пока не купил для своего банка такие же. – Так что вы решили? – ласково взглянув на Ису, спросила Мария, внимательно всматриваясь в вышивку на его верхней рубахе и особенно в звезду Давида, присутствие которой среди других геометрических фигур показалось ей странным. Мария чуть было не спросила Ису об этом, но сдержалась. Что-что, а не показывать удивления в любой ситуации она умела, она знала, как это важно. Лучше поговорить о звезде Давида с доктором Франсуа, он наверняка знает, в чем дело.
– Так что вы решили? Какие планы?
– Мать не разрешает, – сказал Иса.
Мария выдержала паузу.
– Почему? – наконец спросила она, справившись с удивлением. Она ведь ожидала безусловного согласия принца, а тут отказ, да еще потому, что мама не разрешает.
Принц промолчал.
– А как здоровье отца?
– Отец с ней согласен, – пропуская мимо ушей ее вопрос, чинно сказал туарег.
Принц Иса не рассчитывал на такой прием; он был уверен, что поразит воображение Марии своим нарядом и она станет расспрашивать, а он отвечать. Принц даже приготовил длинную речь об обычаях и нравах своих соплеменников, об их среде обитания, одежде… Он хотел сказать Марии, что пришел не в общеарабском одеянии, а именно в старинном национальном туарегском костюме, чтобы подчеркнуть то уважение, которое питают к госпоже Мари его соотечественники. Принц промахнулся.
– Так что вы решили? – нарочито будничным тоном повторила Мария.
Из того, что Иса не ответил на вопрос о здоровье отца, она сделала вывод, что тот плох, и не стала развивать эту тему.
– Нет. Наверное, скоро я должен буду переехать из города к своим.
– В пустыню?
– Для кого пустыня, а для кого дом родной, – не без иронии сказал Иса.
– Понятно. Ничего страшного, – ослепительно улыбнулась туарегу Мария. – Вы ведь разрешите советоваться с вами?
Туарег исполнился горделивым достоинством. Это было заметно, даже несмотря на его закутанность с головы до ног в причудливые одежды.
– Привет вашему отцу и вашей матушке!
– О, мать будет очень рада! Теперь не только наши, но вообще все туареги по всей Сахаре знают о вас.
И то, что он опять не вспомнил об отце, утвердило Марию в мысли, что тому не до приветов. Но Мария ошибалась. Как рассказал ей позже доктор Франсуа, у туарегов культ матери, а отец, пусть даже и царь, в мирной жизни властвует номинально. Его власть становится полной лишь в походе и на поле боя. А по поводу звезды Давида доктор сказал, что во многих туарегских племенах и сейчас лежат перед палатками коврики со звездой Давида. Дело в том, что сначала туарегов коснулся иудаизм, потом христианство и в последнюю очередь магометанство. Между тем туареги до сих пор сохраняют свои древние языческие верования, хотя в них вплетены и иудаизм, и ислам. А что касается христианства, то оно было почти полностью вытеснено из жизни туарегов.
XVI
До тридцати лет жизнь казалась Марии голубовато-зеленым полем нежной пшеницы восковой спелости, бескрайним полем с надеждой на замечательный урожай.
По тропке в необозримом море пшеницы с еще незрелыми зернами, сладковатыми на вкус, словно покрытыми тончайшим слоем воска, и шла однажды девятилетняя Маша со своей няней бабой Клавой, матерью папиного ординарца Сидора Галушко и их горничной, рыженькой певуньи Анечки.
В семье Галушко, которая проживала в небольшом домике на задах графской усадьбы, все любили и умели петь: и Сидор, и Анечка, и их отец, дед Остап, служивший конюхом, и сама Клава. Дочь, сын и отец пели украинские песни, которыми звенела вся Николаевщина, а баба Клава, вывезенная в юности из-под Курска, только свои, русские, или, как говорили в их семействе, кацапские.
Они свернули с дороги в поле нарочно, чтобы собрать побольше васильков, которые ярко голубели среди туго налитых, но еще зеленых колосьев. Был день рождения папа́, и они еще со вчерашнего вечера сговорились с няней нарвать ему огромный букет васильков, чтобы Машенька преподнесла их во время торжественного семейного обеда. Она знала, что папа́ любит васильки, а значит, будет им рад как хорошему подарку.
– Не топчи хлеб! – останавливала Машу баба Клава всякий раз, когда та норовила пробраться за цветком подальше от тропки. – Не топчи – грех.
Глухой и грубый голос няни был чем-то похож на ее раздавленные работой ладони. Баба Клава пожила на белом свете не мало и не много – лет шестьдесят. Машенька слышала, что шестьдесят, и в ее представлении это было так много, так много, что ни словом сказать, ни пером описать… Если девочка или мальчик были на год старше Машеньки, то и тогда ей казалось – намного, а если на три или на пять лет, то она воспринимала их чуть ли не как существ с другой планеты. А баба Клава и на вид была старенькая, некрепкая женщина, почти полностью изжившая свою жизнь, да еще с посошком, без которого она давно не ходила, потому что "мучилась поясницей".
Стоял славный июньский денек с легкими кучевыми облаками в высоком небе, с ласковым, теплым ветерком, что гнал по полю волну за волной, и зелено-голубое поле, особенно вдали, напоминало море в легком волнении.
– Зачем тебя я, милый мой, узна-а-ла?
Зачем ты мне ответил на лю-бовь? -
вдруг запела вполголоса баба Клава хотя и сипловато, но красиво, душевно. А Машеньке стало от этого так смешно, что она с хохотом и визгом убежала вперед по тропинке. Баба Клава не обиделась, а когда догнала поджидавшую ее Машеньку, сказала:
– Чем хихикать до поросячьего визга, лучше учись. Песня хорошая. Давай на два голоса.
Зачем тебя я, милый мой, узна-а-ла?
Зачем ты мне ответил на лю-бовь?
Подхватывай!
И Машенька стала подпевать, на ходу выучивая слова, память у нее была отличная. Так они собирали васильки и пели:
– Ах, лучше бы я горюшка не зна-а-ла,
Не билось бы мое сердечко вновь…
Бабе Клаве была обязана Мария знанием многих как малоизвестных, так и популярных русских народных песен. С мамой они все больше пели романсы, с рыженькой Анечкой – украинские, а с бабой Клавой – русские песни.
На всю жизнь запомнила Мария ту песню в поле, те васильки, то, как было смешно ей слышать от сморщенной, скрюченной старушки о каком-то милом, о какой-то любви…
После тридцати все явственнее год от года стала Мария слышать шорох времени, безвозвратно осыпающегося за спиной. После тридцати начала она особенно часто задумываться о ребенке, которого пока так и не дал ей Бог.
XVII
Дом подвели под крышу. Банкир Хаджибек обещал губернаторше Николь закончить внутреннюю отделку к Новому, 1939 году от Рождества Христова. На земле пока еще стоял хрупкий мир, и политики стран – участниц будущей бойни с нарастающим остервенением клялись друг другу в вечной преданности, незыблемости границ и прочая.
Уля осваивалась в роли секретаря и помощницы Марии. Семь дней в неделю они ездили на свою фирму при банке господина Хаджибека и проводили там каждый раз не меньше двенадцати часов. Мария спешила наладить работу в портах и на дорогах до больших дождей.
Уле все было нипочем, а Мария так выматывалась, что у нее разладился сон. Это случилось вовсе не оттого, что у Марии было меньше энергии, чем у Ули, а потому, что работы у них были разные. Уля делала, что ей прикажут, а Мария сама "крутила Гаврилу". Почему-то на верфях в Николаеве так говорили подрядчики, и это застряло в памяти Марии. "Крутить Гаврилу" означало работать со всеми субподрядчиками (к сожалению, досконально вникая в их дела), со всеми кредиторами, с администрацией провинции и еще со многими и многими из тех, кто был прямо или косвенно заинтересован в строительстве. Притом принимать решения Марии приходилось исключительно на свой страх и риск, а рисковала она и своим именем, и своими средствами, и, можно сказать, вообще всей дальнейшей перспективой своей жизни.
Сон разладился, и по ночам, укутавшись в толстый шерстяной плед, она выходила на широкую каменную веранду виллы господина Хаджибека и бездумно смотрела на темнеющий остов своего будущего дома или в сторону моря. Скоро к ней стала приходить Хадижа и прикатывать с собой жаровню на колесиках, полную мерцающих углей. Хадиже тоже не спалось одной в своей широкой постели. Они садились в шезлонги и грели руки над жаровней.
Иногда разговаривали, но больше молчали.
– Я сварю кофе? – предлагала Хадижа под утро, когда начинал зеленеть над морем восток.
– Свари.
В такие ночи Мария думала обо всем и ни о чем. Иногда в памяти смутно проносились события ее жизни, а иногда просто как будто туман стоял и в нем изредка возникали тени давно забытых ею знакомых и незнакомых людей, которые мелькнули перед ней только раз в жизни, например, таких, как тот босяк, что прошел мимо нее как ни в чем не бывало, а потом изо всей силы ударил ее по голове кастетом.
– Выходи за Пиккара, – сказала однажды Хадижа.
Мария пожала плечами.
– Почему? Он тебе пара.
– Не хочу.
– А-а, это другое дело.
На этом разговор иссяк, и Хадижа больше никогда не позволяла себе затрагивать больную тему.
"Не хочу" – это убедительно, тут ничего не скажешь.
За две недели до католического Рождества Николь объявила Марии, что они с мужем летят в Париж.
– Хочешь, возьмем тебя? Развеешься. Проведаешь своего морячка в Марселе, а? Давай!
– Давай! – неожиданно для себя согласилась Мария. – А то я здесь… – Она не договорила, но Николь и присутствовавшая при разговоре Ульяна и так всё поняли. Разговор был в приемной Марии. – Остаешься за хозяйку, – обернулась она к Уле. – Ты меня поняла?
– Поняла, – встала из-за пишущей машинки Ульяна. – Чего ж тут не понять?
– Когда летим? – спросила Мария.
– Через три часа, – отвечала Николь.
– Вот это здорово! Я мигом покидаю в чемодан тряпье – и вперед! – Глаза Марии загорелись…
Через три часа двухмоторный губернаторский самолет оторвался от взлетной полосы и взял курс на Марсель.
– Увидишь своего мальчугана, смотри не сдрейфь! – горячо шепнула Марии на ухо губернаторша.
Лететь было комфортно, салон самолета был отделан с большим вкусом, приятно пахло дорогой кожей. Мария любила этот запах. У Сицилии они заметили в море перископ подводной лодки.
– Немцы шныряют, – сказал губернатор Шарль, – кажется, вы недалеки от истины, графиня. Кажется, война действительно надвигается.
Часть третья
Какие только странности и страсти
Не объявлялись на родной земле.А. Т. Твардовский
XVIII
Благодаря маминой науке верить в Бога Сашеньке было гораздо легче на фронте, чем многим ее сверстникам, воспитанным в духе оголтелого атеизма. Фронтовой опыт показал, что там, где свистят пули, падают бомбы, рвутся снаряды, практически не остается неверующих, – молчком, но верят, втихую, но осеняют крестом бренное тело почти все, а если не умеют креститься (таких много), то шепчут про себя самодельные молитвы.
За свою жизнь, изобилующую всякого рода превратностями, странностями, неожиданностями и случайностями, замыкающими иногда целые круги однообразных будней, Сашенька не раз и не два наталкивалась на мысль о том, что судьба всякого отдельного человека похожа на цветной клубок настоящего, прошлого и будущего, которое каждое следующее мгновение становится бывшим. И чем дольше живет человек, чем больше сплетается разноцветных нитей, тем сложнее увидеть свою жизнь как бы со стороны, предугадать или найти причинно-следственную связь развития событий: дескать, если бы я пошла туда, то было бы так, а если сюда, то этак…
"В совершающейся жизни нет прямой зависимости от наших поступков или от нашего выбора, она есть только в совершённой, законченной раз и навсегда, – думала Сашенька. – Нет этой прямой зависимости и в зигзагах судьбы. Не зря говорят: "Знал бы, где упадешь, – соломки подстелил". А тем более если и упадешь – это ведь может быть к лучшему? Так часто случается. Как ни крути, а все в руках Господних. Хотя: "На Бога надейся, а сам не плошай!" – и это правда…"
Стоило Сашеньке только заикнуться перед знакомым медицинским начальством о своем желании поработать в госпитале, как ее быстро (в середине июня) перевели из штурмового батальона морской пехоты в большой госпиталь, который уже в начале июля был передан другому фронту (1-му Украинскому), а в августе она очутилась на Сандомирском плацдарме.
Казалось, никогда прежде не видела Александра таких красивых кучевых облаков, как в то августовское утро над Вислой. Причудливо клубящиеся белые, серые, голубоватые облака, окаймленные по краям золотым свечением скрытого за ними солнца, плыли над широкой польской рекой так высоко, так медленно, величаво, что невольно приходило на ум: наверное, там, за облаками, и есть рай небесный.
В вонючем бензиновом дыму автомобили госпиталя переезжали Вислу по гремящему, податливому понтонному мосту, наведенному саперами перед утром. Левый берег, куда перебирались машины, был покрыт по краям редкими купами малорослых плакучих ив и, насколько хватало глаз, зарослями выгоревших за лето серых камышей, за которыми угадывались болотца, но понтонеры умудрились вывести мост на пятачок сухого и чистого пригорка. Вывели и спали теперь, подстелив видавшие виды шинельки, на бережку чужой реки. А впрочем, не совсем чужой – до войны 1914 года эта земля была частью России.
– Лежат, как камушки! – сказал о спящих при дороге саперах кто-то стоявший за спиной Александры в открытом кузове грузовика.
Это сейчас наши переезжали Вислу по мосту, а первоначально форсировали реку только на плотах и лодках. Река была широкая, течение быстрое, обстрелы немецкой артиллерии методичные, практически безостановочные, так что построить понтонный мост для тяжелой техники долгое время не представлялось возможным.
Бой шел далеко-далеко на Западе, урчание канонады едва доносилось из-за кромки безмятежно чистого горизонта. Наши войска отвоевали у немцев плацдарм шириной около шестидесяти и в глубину почти пятьдесят километров. Правда, кое-где упорно оборонявшиеся немецкие войска вдавались в нашу территорию длинными клиньями, похожими на острые зубы, и теперь, во второй половине августа 1944 года, мы ломали эти зубы, выравнивали линию фронта.
Госпиталь перебрасывали из Крыма в Польшу то по железной дороге, то своим ходом и под таким покровом тайны, что люди до последнего не ведали, куда их везут. Даже начальник госпиталя, даже особист – и те не знали конечного пункта назначения, а только каждый следующий отрезок пути, который приказывалось преодолеть "вплоть до особого распоряжения".
Душной августовской ночью на затемненной маленькой станции с выступающими из тьмы полуобрушенными строениями вокзала начали выгружаться из эшелона.
– Загадывайте желание! – вдруг перекрыл шум общей сутолоки звонкий девичий голос. – Звездопад!