Повести и рассказы: Леонид Гартунг - Леонид Гартунг 4 стр.


Мама лежала в третьем корпусе, и из окна палаты всегда могла видеть окна нашей квартиры. Однажды, когда я принес маме передачу - бутылку молока и несколько баранок, она сама вышла в скверик. И спросила озабоченно:

- Где ты бываешь после десяти? Или ты так рано ложишься спать?

Я опустил голову.

- Что с тобой, сын? Ты похудел… Много куришь или плохо питаешься?

Потом мама рассказала мне свой сон. Как будто Шурочку муж прогнал из дома, и она вся в слезах стала проситься к нам. Мать пожалела ее, оставила у себя, а когда Шурочка разделась, чтобы лечь спать, то мама заметила, что вся кожа у гостьи покрыта гнойными прыщами.

Рассказывая, мама внимательно следила за моим лицом, и я невольно покраснел. Неужели она о чем-то догадывается?.. Я знал, что неизбежно наступит день, когда мама обо всем узнает. Но жизнь рассудила иначе - мама так никогда и не узнала правды. Выйдя из больницы, она взяла отпуск без сохранения содержания и уехала к сестре Насте в Киев подлечиться, набраться сил.

А Юрка?.. Он или действительно ничего не замечал, или только делал вид, что не замечает. Во всяком случае, он ни о чем не спрашивал, и я был этому рад, потому что, если б он стал расспрашивать, я бы все равно не смог сказать ему ничего толкового. Многое в наших отношениях казалось мне неожиданно обидным и странным. Когда я приходил, Шурочка никогда не зажигала света. Лицо ее я видел только при лунном свете. Не было у нас ни откровенных разговоров, ни признаний, ни рассказов о себе. Спустя месяц я знал о ней почти столько же, как после первой встречи. И я думал: "Неужели это все? Не может быть". Почему-то во мне жило убеждение, что в любви должно быть еще что-то. Иногда во время работы выпадала свободная минута, я подходил к заграждению, и с вершины элеватора открывались дали: в голубом тумане Увек, мост через Волгу, трубы крекинг-завода. Приходили хорошие спокойные мысли о будущем, словно не было на свете проклятого Гитлера, как будто не было в помине зловещей карты в окне Дома книги. И обязательно в моих планах присутствовала Шурочка.

Но эти свободные минуты выпадали редко. Чаще приходилось работать так, что некогда было утереть пот со лба, а десятник суетился на рабочей площадке и поторапливал простуженным голосом:

- Давай-давай, ребята!

И почти к каждому слову прибавлял мат. Мне такое обращение не нравилось, и я сказал ему об этом. Десятник вытаращил на меня глаза:

- Хоть бы когда обидел?! Всегда по-хорошему…

Между собой мы звали его "Давай-давай" и всерьез на него не обижались.

Это был маленький человечек с узкой суетливой мордочкой, вечно небритый, вечно в одном и том же грязном комбинезоне. "Давай-давай" где-то когда-то учился и недоучился, имел кое-какой опыт, но элеватор, да еще таким, как он выражался, "чумурудным" методом строил впервые. К методу этому он относился подозрительно, и, как я заметил, его все время угнетало одно и то же опасение:

- А вдруг стены пойдут вкось? Как тогда их выправишь?

Действительно, выправить их не представлялось возможным. Пришлось бы ломать рабочую площадку и начинать все сначала.

"Давай-давай" бегал, кричал, ругался, а иногда подсаживался покурить с нами и говорил заискивающим голосом:

- Вы уж, ребятки, старайтесь, чтобы все как полагается. А то ведь в случае чего меня прямо к стенке и поставят…

- А прораб? - возражали мы. - Он в первую очередь отвечает.

- Прораб с высшим образованием, выкрутится как-нибудь, а меня шлепнут.

Но страхи его были напрасны - стены элеватора поднимались строго вертикально, а сам "Давай-давай" погиб весьма нелепо: оступился и загремел вниз с шестого этажа… Мы ходили смотреть - он лежал ничком на сырых осколках кирпича в такой позе, как будто все еще куда-то бежал. Вокруг него белели бумажки, которые он в момент падения держал в руках: какие-то требования, фактуры, расписки, накладные. Пришел прораб, полный самоуверенный мужчина, собрал всю эту чепуху, а нам буркнул сердито:

- Ну, что уставились? Идите на свои места. Я уже позвонил, куда надо. Если нужно - допросят.

Шурочка со мной наедине была одна, на улице - другая, на стройке - опять не такая. В ней все время оставалось что-то отчужденное. Чередование ее влюбленности и холодности я мог еще как-то объяснить, но вместе с тем я догадывался, что ни работа, ни свидания со мной не занимают ее всю. Иногда она называла меня ласковыми именами, которые придумывала в минуты нежности, но ни разу не сказала, что любит меня.

Один раз я купил ей букет роз около консерватории - там всегда сидели старушки с корзинами цветов. Мне хотелось сделать ей приятное, но она неожиданно рассердилась:

- Еще чего не хватало…

- Цветы - разве это плохо? - спросил я.

- А ты кто, чтоб с цветами?

Я не знал, что сказать. И правда: кто я такой?

- Шура, давай хоть раз поговорим серьезно.

Голос мой дрожал от волнения.

- Хочешь ясности? - спросила она насмешливо. - Ну что ж, спрашивай.

- Ты пишешь мужу?

- Нет.

- Но ты любишь его?

- Конечно.

- Зачем же тогда я?

Шурочка задумалась, потом проговорила безразличным голосом:

- Я тебя не привязала. Хочешь - не ходи…

Другой раз, лежа рядом с ней, долго молчал. Она спросила:

- Все обдумываешь? Ну и зря. Все очень просто. Я, знаешь, кто? Брошенная жена - и только. Он написал мне, что больше не вернется. Наверное, у него там другая… Так что можешь считать - его нет. И пусть тебя не мучит совесть.

Проговорила она это насмешливо, с пренебрежением в голосе.

Шурочка постоянно обижала меня своей чрезмерной осторожностью. Ходить у нее в комнате она позволяла, только сняв обувь, и если нечаянно скрипела половица, вздрагивала и раздражалась:

- Что ты топаешь, как медведь?

Когда я появлялся у нее, она каждый раз включала репродуктор на полную мощность, чтоб соседи не слышали нашего шепота. И получалось так, что в самые нежные минуты вдруг раздавался бравурный марш или монотонный голос докладчика.

Однажды я попросил у нее почитать книгу. Она отказала:

- Лучше не надо. Она подписана. Земцов спросит, как она к тебе попала. Что ты ответишь?

Если б она любила меня, откуда бы взялась такая трезвая предусмотрительность?

Меня оскорбляло, что она никогда ничего не спрашивала о моей жизни - видимо, я нисколько не интересовал ее. Ее также нисколько не заботило, во что выльются наши отношения. Случалось, уходя, я давал себе слово никогда больше не бывать у нее, но наступал вечер, и от моей решимости ничего не оставалось.

Как-то ночью она шепнула мне, как бы между прочим:

- Мне кажется, у нас будет ребенок.

- Пусть будет, - сказал я.

Она быстро вскинула глаза, пристально и зло взглянула мне в лицо.

- Ты хочешь?

- Хочу.

- Ну и дурак.

Я подошел к окну, стал смотреть на темную ночную улицу. На душе стало больно и горько.

Она подошла сзади, положила подбородок мне на плечо.

- Обиделся? Не надо.

- Рожать очень больно? - спросил я.

- Чудак ты - спрашиваешь. Я кричала, как сумасшедшая. Но не в этом дело. Рано тебе. Куда тебе о ребенке? Ты сам еще ребенок.

- Мне девятнадцать!..

- Ой, как много!..

Шура скривила губы.

- Между прочим, на вид тебе можно дать не более шестнадцати.

(Дурацкий вид - я и курить начал, чтобы казаться взрослее.)

Так мы постояли молча, потом я сказал:

- Шура, переходи жить ко мне. Должны же мы когда-нибудь устроиться по-человечески.

- А зачем? - неожиданно весело спросила она. - Мне все равно жить недолго.

- Откуда такие мысли? Ты больна чем-нибудь?

- Просто я знаю.

Что она имела в виду? Неужели тоже войну? Была она в этот раз печальна, все о чем-то думала. Прощаясь, шепнула:

- Оказывается, ты ничего.

- Как это понять?

- Я думала, ты маменькин сыночек.

Насчет своей беременности она ошиблась, а может быть, намеренно испытывала меня, но что-то после этого сдвинулось в наших отношениях. Сдвинулось к лучшему, хотя внешне она оставалась прежней - резкой и неласковой.

Тяжелее всего было уходить от нее - в этом заключалось нечто противоестественное. Разве не были мы мужем и женой? Но ни разу она не сказала: "Останься!" Затаив дыхание, стояла в коридорчике, приложив ухо к фанерной двери, прислушиваясь, не идет ли кто по коридору, потом быстро, приоткрыв дверь, кивком головы приказывала: "Иди!"

Один только раз случилось так, что она уснула у меня на руках, и я был счастлив, что могу пробыть у нее до утра. Она лежала на спине, разметавшись от июньской жары, и луна освещала ее лицо, во сне несчастное и доброе. Я тоже уснул и проспал до самого восхода солнца, и увидел то, чего прежде не замечал: под веками закрытых ее глаз намечались мелкие морщинки, и я подумал, что нелегкую жизнь она прожила до того, как сблизилась со мною. Да и возраст - все-таки ей двадцать пять.

Шурочка испуганно открыла глаза.

- Что мы наделали? Как ты теперь уйдешь?

- А может быть, не уходить?

- Нельзя.

И все-таки постепенно Шурочка менялась. Все чаще мы сидели просто так, взявшись за руки, и мне казалось, что в полутьме она что-то печально и упорно обдумывает. И, наконец, в одно из воскресений Шурочка согласилась поехать со мною на Казачий остров. Но и на этот раз не обошлось без конспирации. Во-первых, она потребовала, чтобы мы встретились не на пляже, а именно на безлюдном Казачьем острове. Во-вторых, даже здесь она не решалась показываться вместе со мной. Я должен был перебраться вплавь и дожидаться Шурочку, которая переедет на катере.

Мы точно договорились о времени, но меня разбирало нетерпение, и я переплыл на остров часа за полтора до назначенного срока. На острове было хорошо, как всегда - пустынно и ветрено. Я сидел на песке и думал, что когда придется умирать, то, наверное, больше всего будет жалко покидать вот эти пустынные волжские просторы.

Я увидел ее издали и засмеялся от радости - я так боялся, что она не явится, что в последний момент выдумает какую-нибудь причину. Она шла босиком у самой воды, твердой кромкой мокрого песка. В одной руке несла свои новые белые туфли, в другой авоську с продуктами. Авоська особенно тронула меня - в этом было нечто семейное, новая близость.

Мы расположились в тени тальников. Шурочка сняла платье, аккуратно сложила его и придавила бутылкой лимонада, чтоб его не унес ветер. Волга была неспокойна, волны шуршали о песок, и по небу бежали облака.

Шурочка здесь совсем переменилась. Впервые я видел ее милое лицо не мельком, никого не боясь, и впервые она сама заговорила о нашем общем будущем.

- Давай вместе готовиться в строительный техникум? Ты поможешь мне по математике? Ладно?

- Хорошо, - согласился я с готовностью.

Мне нравилась работа строителя - каждый день видишь, что живешь не зря. Оглянешься назад, а позади нечто прочное, поставленное на века…

- Боюсь математики. Теорию я выучу сама. А вот задачи. Ты научишь меня решать?

- Научу.

Сам я в математике не боялся ни теории, ни задач. Больше всего мне нравилась стереометрия. Когда мы решали с ребятами домашние задачи, я закрывал глаза и почти все решал в уме.

Вместо скатерти Шурочка расстелила на песке свою розовую косынку, и мы поели то, что она принесла с собой. Потом ушла от меня куда-то и тихо позвала. Я нашел ее в густой высокой траве.

- Смотри, как здесь хорошо, - проговорила она, улыбаясь.

Сперва мне показалось странным, что она держится со мной стыдливо, как девушка, но потом понял, и мне стало радостно, как будто у нас все начиналось сначала.

- Скажи, что любишь, - попросила она.

Я сказал.

- Еще, еще…

Мы совсем утонули в траве. Никогда, ни до этого, ни после я не видел такой чудесной травы: вся одинаковая, ярко-зеленая, шелковистая, она текла под ветром, по ней бежали настоящие волны, как по воде. И опять я заговорил с Шурочкой о том, о чем думал все время:

- Нехорошо, что мы скрываемся, как преступники. Перебирайся ко мне…

На этот раз она не смеялась, не фыркала презрительно. Сказала только:

- Наверно, этим дело и кончится…

- Так зачем откладывать? - вспыхнул я. - Переходи ко мне сегодня.

Она озабоченно нахмурилась:

- Как у тебя все просто: раз, два… Нет, нехорошо. Вот вернется твоя мама - тогда.

- Пустяки.

- Ты мужчина - тебе не понять. А я знаю… Надо спросить ее согласия, чтобы все было как положено.

Тогда мне думалось: какое значение может иметь разрешение мамы в таком деле, которое касается нас двоих? Но спрашивать я не стал - пускай будет, как хочет Шурочка.

- Тогда и Вику к нам возьмем.

- Возьмем, - кивнул я.

В ту минуту я готов был взять вместе с Шурочкой хоть целый детский сад.

Когда начало темнеть, мы расстались. Она ушла к мосткам, куда подходил катер, а я остался лежать на песке и смотрел на остатки заката. Вот, наконец, все стало на свои места.

На меня напала какая-то удивительная счастливая лень - никуда не хотелось плыть, хотелось растянуться на теплом песке и уснуть. И все же, когда стало совсем темно, я поплыл на городской берег. На середине протоки я перевернулся на спину, закинул руки за голову и долго смотрел в небо. На нем не было туч, ярко и сильно светили звезды. Многие созвездия я знал, мне показывал их в раннем детстве отец, а позже мы изучали их на уроках астрономии.

Городской берег был весь в огнях. Пахло водой, смолой. Почти рядом со мной против течения прошел большой пассажирский пароход. На пустой верхней палубе стояла женщина в белом платье. Закрыв ладонями лицо, она плакала. Меня так поразила эта одинокая женщина на ярко освещенной палубе, ее неутешное горе, о причине которого я, должно быть, никогда не узнаю, что я совсем забыл про волну от парохода. Она внезапно накрыла меня, швырнула в сторону, как щепку.

Выбравшись на берег, я нашел в штабелях бревен спрятанную одежду и пошел домой.

Дома я застал Юрку Земцова. Он сидел в темноте.

- Где ты пропадал весь день? - спросил он.

- На острове.

Меня несколько удивил его резкий тон:

- С ней?

- А с кем же еще?

- Сегодня утром началась война с Германией. Екатерина Семеновна в Киеве?

Это он спрашивал про мою маму.

Потом зажег свет и стал собирать свои учебники и конспекты. Они валялись повсюду - и на полу, и за диваном. Он собрал их в ровную стопку, перевязал бечевкой. К чему такая аккуратность? Все равно он забыл их взять, и они так и остались лежать в большой комнате, на подоконнике…

Первые дни никак не укладывалось в голове, что о довоенной жизни надо забыть, что все теперь измеряется другими мерками. Почти каждый день объявляли учебные воздушные тревоги. Пустели улицы. На некоторых домах появились надписи с белыми стрелами: "Бомбоубежище". На окнах синели наклеенные крест-накрест полосы бумаги. Исчезли в магазинах крупа, консервы, мука. Появились очереди за хлебом.

Война началась в воскресенье, а в среду пришла телеграмма из Киева: "Катя погибла бомбежке похоронили Байковом кладбище всей семьей выезжаем тебе Настя". Весть о гибели мамы обрушилась на меня так неожиданно, что вначале даже не верилось. Зачем-то отправил длинную телеграмму тете Насте, но не дождался ни ответа, ни ее самой с семьей. Так я никогда и не узнал, что случилось с ней, дядей Никифором и девочками.

Тетя Настя… Мы жили у нее дней десять, когда мама возвращалась со мною от Филатова. Город запомнился смутно: горбатые улицы, автобусы, которых у нас не было, пушка на высоком постаменте, золоченые купола Киево-Печерской лавры. Тетя с семьей жила в глубине обширного двора, отделенного от улицы чугунной изгородью, обвитой лозами дикого винограда. Запомнился ужин под открытым небом - свет из окна, падающий на круглый стол во дворе, кринка молока на столе, а рядом куски теплого черного хлеба. У тети была большая семья: она сама, муж ее дядя Никифор и четверо девочек: Люда, Зина, Вера и Оляна. Да еще старые родители дяди Никифора.

Говорили в семье на странном, но приятном наречье - смеси украинского языка и русского. Запомнилось и Байковое кладбище, на которое мы ходили, чтобы побывать на могиле Леси Украинки: красивые каштаны, аллеи, посыпанные желтым песком, мраморные памятники и склепы с железными поржавевшими дверями. Думала ли мама, ведя меня за руку, что будет лежать на этом кладбище?

Телеграмму я получил утром, а вечером пошел к Шурочке. Я положил перед ней телеграмму. Она ничего не сказала, прижала мою голову к своей груди. Так мы сидели долго. Потом она сказала мне, что наша стройка приостанавливается до конца войны. Но это я знал и без нее. Затем прибавила, что поступает санитаркой в госпиталь, который будет открыт в сорок третьей школе. Санитаркой так санитаркой - я ничего не мог ни посоветовать, ни возразить. Я рассказал ей о человеке, которого видел сегодня у ларька с газированной водой. Невысокий, плотный, с сединой на висках, он стоял в очереди передо мной. Губы его были ярко накрашены, лицо напудрено, спокойно и печально-высокомерно. Он выпил стакан воды и пошел прочь, неловко переставляя ноги. Все смотрели ему вслед - он был обут в белые женские босоножки на высоких каблуках.

- Симулянт, - равнодушно заметила Шурочка.

И зевнула.

- Я устала. Спать хочу.

Никто не представлял, как сложится жизнь каждого из нас дальше. Останемся ли мы живы или кого-то из нас не станет? Кто мог сказать? Что в армию меня не возьмут, я знал уже на второй день войны. Медицинская комиссия признала меня полностью негодным по зрению. Напрасно я показывал им свой значок "Ворошиловского стрелка". Они и слушать меня не хотели.

Первое время я не думал, что не дождусь тети Насти с семьей, и мы с Шурочкой решили так: она перейдет жить ко мне, а ее квартиру займет тетя.

Так мы планировали, а получилось иначе. Ночью я был у Шурочки, когда в дверь кто-то громко постучал. Не просто громко, а нетерпеливо, по-хозяйски. Шурочка проснулась. Постучали еще раз, еще громче и требовательнее. Потом послышалось, как открылась дверь у соседей и Юркина мать спросила:

- Вы к Шурочке?

- А к кому же? - ответил вопросом громкий мужской голос.

- Это он, - прошептала Шурочка, садясь на кровати.

Юркина мать посоветовала:

- Вы стучите сильнее. Она должна быть дома.

Дверь затряслась от мощных ударов. Шурочка кусала пальцы.

- Боже, что же это такое?

Внезапно она, босая, в одной сорочке, подбежала к дверям. И стала слушать, о чем говорили в коридоре. Говорили так громко, что слышно было и мне. Мужской голос сказал:

- Ждать я не могу.

- Странно, я сама слышала, как она пришла.

- Отпустили на час…

- Может быть, все-таки спит?

- Найдется у вас карандаш и бумага?

Слышно было, как Юркина мать ушла и вернулась. Писал он недолго. В щель под дверь просунулась бумажка.

- Счастливо оставаться.

- Счастливо вам…

Послышались быстрые удаляющиеся шаги. Шурочка кинулась к записке, затем к окну, в которое светил фонарь.

- Он уезжает. Сегодня. Сейчас.

Назад Дальше