Под небом Африки моей - Палей Марина Анатольевна


От автора (в журнале "Знамя"):

Публикация этой повести связывает для меня особую нить времени, отсчет которого начался моим дебютом – именно здесь, в "Знамени", – притом именно повестью ("Евгеша и Аннушка", 1990, № 7), а затем прервался почти на двадцать лет. За эти годы в "Знамени" вышло несколько моих рассказов, но повести (если говорить конкретно об этом жанре) – "Поминовение", "Кабирия с Обводного канала", "Хутор", "Рая & Аад" – печатались в других изданиях.

Возвращение к "точке начала" совпадает, что неслучайно, с интонацией предлагаемого текста, которая, как мне кажется, несет в себе отголоски тех драгоценных лет… To make it short, "Я сижу у окна. Вспоминаю юность. Улыбнусь порою, порой отплюнусь" (Иосиф Бродский).

Марина ПАЛЕЙ
ПОД НЕБОМ АФРИКИ МОЕЙ
повесть

Записки танзанийца Мазанивы Мвунги, налогового инспектора, сделанные им, по ходу служебных командировок, в различных населенных пунктах его родины, которые следуют ниже как названия глав. Перевод с суахили Татьяны Петровой-Ньерере.

У русских есть такая разновидность черта: анчутка. Это мелкий банный бес, примерно с кошку, название которого обеспечивает ему исчерпывающую характеристику. (Известны также и полевые анчутки, но они почти воздушны, эльфообразны; здесь же имеется в виду именно ремизовский баенник .) Ясно, что пейзанское существо это не грозное, а, напротив того, – мелкотравчатое, незлобивое, во многом даже ручное, свойское. Очевидно, не что иное, как прикомандированность анчутки к банному делу (вуайеризм, мелкиe пакости и паскудства), объясняет эту его, как мне слышится, вертлявость, юркость, комическую кривизну тонюсеньких ножек, писклявое блеяние, гнусавость…

А есть кикимора. Это нечисть средней руки, которая принадлежит к совсем другому, нежели черти, семейству. Ее роды, виды, подвиды селятся на болотах; в наименовании кикиморы слышится гнусное хихиканье щекочущей саму себя хлипкой, зеленоватой антропоморфной поганки: осклизлой, скособоченной, долгоносой, тряской от икоты, зыбкой от мелких прыжков и ужимок, объевшейся мухоморами…

Гибрид того и другого дает Ваньку Телятникова.

Я учился вместе с ним в РИИСе (Российском институте изящной словесности). До этого постигал я романскую и славянскую филологию в Вашингтоне, но бурная, хотя и краткая, связь с молодой русской женщиной окончательно склонила меня в пользу славистики.

Так или иначе, осенью 198… года я уж был в Столице Империи. Тогда мне еще не приходила на ум схожесть Ваньки с персонажами русского паганизма – меня только постоянно мучило его явное родство с кем-то или с чем-то, кому (чему) я не мог в то время подобрать названия; сходство тем более беспокойное, что актерствовал Ванька напропалую, даже во сне – чему мне приводилось быть свидетелем. Иногда он напоминал мне пьяного муравья – иногда пьяного богомола (Mantis religiosa) – иногда пьяного комара – да, пожалуй, чаще всего как раз комара: творение, по сути, невинное, субтильное, мечтательное, имеющее пищей исключительно нектар цветов (это ведь только самки комаров являются кровососущим гнусом, поскольку приземлены за двоих). Как видим, единственную общность между перечисленными насекомыми, разнящимися, как лед и пламень, выражает аджектив "пьяный".

Что касается муравья: хотел бы сразу отсечь – особенно неуместные в Ванькином случае – ассоциации, подразумевающие, что трудоголик-муравей всю свою недолгую пролетарскую жизненку тащит и тащит куда-то тупую неизбывную тяжесть, многократно превышающую его собственный вес. Сравнение Ваньки с муравьем имеет в виду исключительно Ванькину внешность – причем сравнение не с упомянутым муравьем-фуражиром, а с большеголовым рабочим ("солдатом"). Они обычно охраняют гнездо – и снова Ванькин (мягко говоря, несхожий) образ жизни тут вовсе ни при чем.

У Ваньки был большой просторный лоб – вдобавок удачно преувеличенный "умной", рано возникшей лысиной, – что оптически укрупняло объем его костистого лица, которое состояло, казалось, из сплошных выпуклостей и вогнутостей. Голова его и вообще казалась очень внушительной – и даже не соразмерной мелким плечам.

Aберрация зрения! Плечи у Ваньки казались иногда вовсе даже не мелкими, а, наоборот, вполне пропорциональными как голове, так и вихлястому телу, но Ванька, что я заявлю сразу, был существом двойственным – то циклопически-чрезмерным, то словно бы истаивающим на глазах до полного своего исчезновения – то есть он умел так оборотнически-ловко перетекать из обличья в обличье (причем, по его возмущенным воплям, ничего для этого не предпринимая), что с женщинами иногда случались даже нервические припадки.

Кстати сказать, уклон его внешности в нечеловеческие сферы обострялся еще за счет очков, которые, в совокупности с означенным лбом, химерически расширяли всю верхнюю часть его черепа, придавая Ваньке таинственность обэриутских чешуекрылых и перепончатокрылых, но чаще возрождая в памяти типичную картинку шестидесятых: головастик-марсианин с дружеским визитом.

Где я впервые заметил Ваньку? Кажется, на одной из первых же лекций.

Доцент, как это часто встречается у восточных славян, человек, отравленный черной желчью и одновременно до крайности сентиментальный, появился в зале намного позже положенного. В мрачном молчании, тяжко, взошел он на кафедру… мешковато на нее навалился… и взялся злобно обозревать полупустой зал[ ].

Его лицо, особенно в зонах подглазий, состояло словно бы из приспущенных старых чулок. После нескольких минут ледяного душа, какой получили, возможно, и достойные мизантропии, но не готовые к ней слушатели, он медленно, с явным трудом разлепил свои гнилозубые, не знающие зубоврачебных истязаний уста, чтобы вытолкнуть первые порции звуков: хм… да нннну… ха!.. (горькая усмешка) , да че там… (ядовитое хмыканье) , все херня, все!.. (презрительная мина) , да бросьте вы!.. да че там!.. (кривая полуулыбочка) , не стоит и браться! – он ударил кулаком, – никому это не нужно… (пауза) . Да-с… в первую очередь вам, вам это не нужно!.. ну, может, кому-то одному из вас всех это и нужно, одному-единственному! а жизнь закончит он, как и я, в канаве…

Реплики его из коротких бесформенных становились раз от разу длиннее и рафинированней, то есть тоньше, – словно он здоровенной скалкой раскатывал туповатое, туго поддающееся тесто… Воодушевившись, он даже принял относительно вертикальное положение. И, наконец, слово "канава", в определенном смысле ключевое – как для русской литературы (см. хотя бы "Преступление и наказание" ), так и русской жизни (см. хотя бы и русскую жизнь ), – видимо, пробудило в нем сокровенное воспоминание, то есть дало пусковой толчок всему заржавевшему маховику… "А кстати, – он страстно, словно покрывая корову, вновь навалился на кафедру, – кто-нибудь из вас знает, как звали жену Аввакума?!" – "Ма-а-арковна… Ма-а-арковна…" – прилежной рябью мгновенно отозвались девичьи голоса…

"Конечно, Марковна (свойски-примирительно, словно о теще) . Да, стало быть, Марковна… Да… Так, стало быть, откуда это она с протопопом шла-то?" – "Из Сиби-и-и-и-ири!.." – писклявая девичья партия. – "Мно-о-ого месяцев!.. – назидательный хрип доцента. – Да по морозцу!.. да без провианту!.. да стерши ноженьки ажно по самые по коленочки!.. И чего ж тут с ней, с протопопицей нашей, приключается?" – "И, оступившись на камне осклизлом… – звучит голубиное соло отличницы, – и, оступившись на камне осклизлом, обрушивается она в яму…" – "В глубо-o-oкую яму, – назидательно уточняет лектор и закуривает с невыразимым удовлетворением. – В глубо-о-о-окую, да-с. И о чем же она вопрошает, на самом дне сей глубочайшей ямы бездвижно лежа?.. даже без силушки чело ясное свое приподнять?.." – "Доко-о-оле… доко-о-оле мучиться… терпеть… доко-о-оле терпеть сие, ба-а-атюшка, доко-о-оле…" – послушно скулит разноголосая паства, оснащенная заблаговременными подсказками старшего курса. "Так-так-так-так-так, – лектор привычно стряхивает пепел на пол, – правильно!!. – И что Аввакум огнепальный-то женушке своей ненаглядной речет, над ямой глубокой низко склонившись?" – он обводит аудиторию ярко заголубевшими, словно газовый пламень, очами – победно, весело, зло.

(Правильный ответ, кстати сказать, таков: "До самой смерти, матушка". Это те же старшие курсы в общаге просветили. И то, что вопрос лектора риторичен, – тоже не забыли просигналить. Финальная реплика Аввакума, по ритуалу, должна произноситься самим лектором, – поскольку обожает он ее безмерно – и вкладывает в нее словно бы всю парадигму русской судьбы.)

И вот он начинает длить и длить свое наслаждение, культивируя его на входе в оргиастическую кульминацию: "И что ж Аввакум-то наш, ммм?.. и что ж Аввакум-то?.. и что Аввакум протопопице-то отвечает?.. и что ж он женушке своей, ммм?.." – слегка побледнев, он уже отверзает рот, чтобы страстно выкрикнуть девиз и оправдание всей своей забубенной жизни, когда позади аудитории, снизу, словно из-под самого плинтуса, невыразимо гнусаво – и в то же время гнусно-отчетливо – раздается козлиное:

– Больше литра – не пе-е-е-ей!!!…

Iringa

Эту фразочку, которая, как вскоре выяснилось, была Ванькиной "коронкой", он произносил по многу раз в день. Главным образом она заменяла ему прощальные реплики. Причем Ваньке было наплевать, кто, собственно, оказывался пред его очами – собутыльник, сокурсник, декан, министр культуры, предводитель команчей, Рабиндранат Тагор – да хоть бы и Джавахарлал Неру.

В любом из этих случаев, окажись перед ним волшебно ожившие Тагор и Неру или ныне здравствующие – министр культуры, предводитель команчей, председатель Комиссии по правам человека – да хотя бы и сам Магомет в окружении принципиально не пьющих пророков, – Ванька Телятников в момент, когда менее затейливые индивиды говорят друг другу, по крайности, "бай", – без труда преображал свою рожу в козлиную и, под звяканье пустых, когда-то вмещавших соленые помидоры, банок для пива, с гнусной напутственностью проблеивал:

– Больше литра – не пе-е-е-ей!!!…[]

Единственная вариация этой фразы, являющей собой не только прощание, но братское (а то и отеческое) назидание, заключалась в том, что, словно бы памятуя о международной деятельности Ким Ир Сена (которому в задвинутых Ванькиных стихах строчили письма задвинутые пионеры Империи), Ванька иногда проблеивал заботливый свой наказ сугубо по-иноземному:

– Ду нот дринк мо зэн уан литер.

Но это бывало редко.

Morogoro

Вообще-то с русским языком, на данный момент, у меня совсем плохо. Моя мать, сколько ее помню, была одержима идеей, что род наш происходит из того же колена, что род Великого Русского Поэта. И что якобы наше ответвление (эфиопских чернокожих иудеев-фалашей, или фалашмура) переместилось из Абиссинии через Кению, сюда, поближе к озеру Танганьика и колыбели всего человечества. Одним из доказательств этой златой генеалогической цепи она выдвигала именно меня, утверждая, что я пошел целиком в своего четвероюродного прапрапрапрадядю – а иначе не тяготел бы так к их Столице, не любил бы русскую осень, театр, очинку перьев, сказки, няню, красивых женщин, игральные карты, детей – и не кропал бы стишков.

Я, конечно, бывает, пописываю стишки… так ведь это грешки приватного свойства: не печатаюсь… да и пишу-то вирши свои на суахили – так же, как и эти записки… Но с русским у меня – да, таки полный караул – точней выражаясь, крандец… Вот уже двадцать лет служба налогового инспектора планомерно уничтожает в моем сердце русские разговорные обороты, выспренность поэтических определений, убийственную задушевность мата, фонетическую точность междометий… ну и так далее. В основном, я вижу у себя на службе мертвую цифирь – и не осмеливаюсь оскорблять этим мелким птичьим пометом райский, всегда майский русский язык, а своим рахитичным русским – никогда не решусь оскорблять римские шеренги цифр, которые иногда особенно остро напоминают мне цепочки большеголовых муравьев, то есть опять же, в конечном итоге, Ваньку.

Kibaha

Помню, как предложил я Ваньке в общаге (где он, коренной житель Столицы, постоянно ошивался) пакет молока и услыхал: это скоромное! православный пост, Маза, ты слыхал?

…Сейчас, через двадцать лет, я еще отчетливей вижу, как Ванька, сухим и точным движением мастерового, разливает армянский коньяк.

Происходит это непосредственно на лекции. Надо отметить, что Ванька отмеряет коньяк даже не по "булькам", то есть не на слух и счет, и уж тем паче не на глаз – все это было бы для него оскорбительно материально – нет: Ванькины болотного цвета очи завязаны черным шелковым шарфом сидящей рядом с ним воблообразной прибалтийской отличницы. Нечаянно попавшись в соседки к "сугубо мужской" компании, она как-то неопределенно хихикает. Черный, с серым отливом, шелковый шарф, скрывающий половину Ванькиного лица, вносит в эту сцену тонкий, хотя и незапланированный, эротический гедонизм самураев.

Коньяк разлит. Ванькины собутыльники (один из которых поэт-деревенщик, другой – индустриальный авангардист) стаскивают с его глаз повязку (близоруко улыбаясь, он надевает очки) и вполне по-родственному – знай наших, в-в-вобла!!. – подмигивают полуиноземной отличнице. Уместней было бы говорить даже и о виртуозности Ванькиного навыка, поскольку дионисийские чаши его друзей разнокалиберны: у поэта-деревенщика – бокал для шампанского с золотым ободком поверху и золотой же надписью "Ресторан САЯНЫ", у индустриального авангардиста – плоская жестяная тара от "Спинки минтая", у самого Ваньки – мутноватая майонезная баночка с сероватой наклейкой "АНАЛИЗ МОЧИ ученика 4-Б кл., 312 шк., Вити Хорошилова".

Троица сидит с краю, у окна, но (не повезло им) в центральном ряду: "блатная" галерка загромождена плащами и куртками. Наступает момент, когда дионисийцы испытывают сугубо техническое неудобство, связанное с переливанием жидкости в организмы.

Немного смущает преподаватель. Дело не в том, что он может оказаться уязвленным этой радикальной альтернативой своему, "полному дыхания легенд и преданий" предмету, а в том, что уста его, занятые ернической перепиской Ивана Грозного с князем Курбским, не имеют сейчас возможности быть орошенными этим же божественно клоповоняющим зельем.

Наконец они решаются[]. Непосредственно перед тем каждый из троих издает несколько (обязательных для русских) таинственно-многозначительных покрехтываний; при этом поэт-деревенщик степенно поправляет темно-зеленую шляпу с полями, которую надевает всякий раз, отправляясь в Столицу (и не снимает, похоже, даже под душем) – авангардист неожиданно крестится – Ванька же (вижу по губам) выдает долгожданное: поехали… (Какой негодяй учит иностранцев говорить в аналогичной ситуации "na zdorovje"?! Я перебывал в половине стран мира, и везде – не только случайные собутыльники русских, но и специалисты в области их литературы – говорят в означенной обстановке именно так. Просто диверсия какая-то!)

Дионисовы эпигоны – с соборным выражением на лицах ("Прости нас, братан! За тебя тоже, братан!") – прочувственно кивают в сторону кафедры – и опрокидывают содержимое кубков в утробы, горящие адским пламенем вследствие жестоких распоряжений правительства. То есть, в соответствии с законами физики и человеческого сообщества, жаждущие освежиться вливают легендарный напиток Колхиды непосредственно себе в глотки (а не тянут его, в позе эмбриона, через соломинку, как дерзко предложил авангардист, – и даже не лакают под столом, как предложил более консервативный, но падкий на компромиссы деревенщик).

Я написал: "Иван, ты вчера отказался пить молоко, потому что Великий пост. А сегодня ты хлещешь коньяк. Как это понимать? Мазанива".

И передал записку вперед.

Я напряженно следил за Ванькиной реакцией. Но никакой реакции не было. Ванька, как всегда, ерзал, как всегда, что-то читал, чесал башку, поглядывал в окно… Потом разлил зелье снова (уже попросту, без шелкового шарфа) и, втолковывая что-то индустриальному авангардисту, небрежно похлопал себя по плечу.

Привычная эстафета ладоней принесла мне бумажный катыш.

Я развернул его.

На обратной стороне чека из гастронома было написано четкими печатными буквами:

"КОНЬЯК – ЭТО ПОСТНАЯ ЕДА. ИВАН".

Дальше