Потом будут другие вагоны, другие станции, так что я скоро перестану понимать, куда меня мчит очередной поезд, и, разумеется, другие избранницы, молодые и не очень, худенькие и такие, чтобы, так сказать, было за что подержаться, заводящиеся с пол-оборота и холодные, как мрамор метрополитена, но всех их, всех до одной, я буду завоевывать за считанные минуты дорожного перегона. Да что толку! Я ведь все равно спасую, когда рано или поздно придется открыть глаза и натолкнуться на пристальный взгляд той, которая, быть может, уже на все согласна. Вспомнить прошлый раз. Поезд подъезжал, кажется, к "Каширской", я стоял – не в мечтах, нет! – рядом с хорошенькой блондинкой, и хотя мы смотрели в разные стороны, я знал: мною обработанная, она хотела того же, чего и я, наши руки, нервно сжимавшие металлический поручень, неудержимо сближались, их уже разделяло пол-ладони, я был весь как поющая струна, ну же, накрой ее кулачок, и она твоя, и конец этой пытке, которая не вчера началась и даже успела развить в тебе твой дар… но набежала станция, а я так и не сумел переместить ладонь немного влево, и когда раскрылись двери, девчушка метнула на меня полувопросительный, полупрезрительный взгляд и выскочила на перрон. Поезд дернулся, поплыл, а она все стояла на платформе и странно так на меня смотрела. А сегодня, было уж за полночь, давно пора домой, произошло вот что. Элегантная дамочка, жена какого-нибудь преуспевающего дельца, оказалась очень восприимчивой особой. Мне даже не пришлось зажмуриваться. Минуты хватило, чтобы довести ее до кондиции. И тогда, прикрыв веки, чтобы со стороны выглядело, будто я подремываю, я же мог бы беспрепятственно наблюдать за ней сквозь паутину ресниц (мой излюбленный прием), я прижал ее одной рукой к себе, а другой расстегнул молнию на полотняной юбке. Я поторопился, и медная пуговка, державшаяся на честном слове, скакнула как живая, про-дожила слаломную трассу в частоколе ног и затаилась где-то под скамейкой. А меж тем я поддел двумя пальцами шелковистую ткань трусиков и… голова у меня закружилась, да и мадам тоже была близка к обмороку. Так далеко я еще никогда не заходил. Страшно подумать, чем бы кончилось, если б не станция. И вот дамочка уже идет к выходу, придерживая спадающую юбку и на всякий случай прикрываясь пакетом из "Березки"… И вдруг сквозь лязг дверей до моего сознания донесся ее голос, всего два слова, сказанные с четкостью диктора: "Сукин сын"! А перед этим был еще звук… ууууу… такой сырой, промозглый звук, как из подземелья, где на стенах выступает влага и потолок покрыт омерзительной плесенью. Но дверь, слава богу, захлопнулась – я был спасен.
Ты возвращаешься домой опустевшими переулками, скудными на фонари. Башка раскалывается. К черту. Лечь в ванну, освободиться. На полчаса отвлечься от этого наваждения. В висках стучат черные молоточки. А эта, как нарочно, наяривает на своем "Зингере". Мам, ну хватит! Для него стараешься, и он же тебя хает. А кто тебя просил? Обшиваешь, чтобы потом попрекать! Какая боль, м-м-м-м. У нас анальгин есть? Не слышит. Когда ей надо, все слышит. Ты листаешь западный журнал, моды позапрошлого сезона. А девочки-то хороши. Вот и голову отпустило. Ты проверяешь, надежна ли задвижка, пускаешь в ванну струю посильней. Если бы падший ангел, облетающий в этот смутный час опрокинутую навзничь землю, влетел к ним через распахнутое окно и, царапая крылом старые обои, прошелестел узким коридором, вздрогнул бы ангел, услышав сквозь пение воды какой-то звериный сдавленный стон.
Из бесед шестого патриарха школы Чань с учениками
Из бесед: Об иллюзорности перемен
Два шлемоблещущих воинства друг против друга
молча стоят в ожиданье
сигнала к сраженью.
"Стоит ли вам начинать? – вопрошает округа. -
Вас уже нет, этой брани
бесплотные тени".
Завтра, сегодня, вчера – таковы ипостаси
бога, которому имя
Безмолвная Вечность,
где, разбегаясь кругами в усталом согласье,
чуждая яня и иня,
течет бесконечность.
Выломать стрелки часов? Отравить ли кукушку?
Что на дворе за столетье?
Не знаем – и ладно.
Может ли жизнь, окончательно давши усушку
и уходя уже в нети,
как нить Ариадны,
снова смотаться в клубок? Мы привыкли, что в поле
днем распускаются маки,
хотя понимаем:
нету ни поля, ни маков – по собственной воле
мы как условные знаки
их воспринимаем.
Садом камней очарован, ты бродишь в надежде
точку найти, из которой
увидишь все камни.
Тщетно! Один ускользнет от тебя, как и прежде,
и догадаешься скоро,
что это – ты сам. Не
надо меняться – и так мы подобны Протею
тем, что лицо на обличья
меняем всечасно.
Мы – это чьи-то о нас рассужденья, идеи,
разноречивые притчи,
хранящие нас, но
стоит последней из них отзвучать – и прервется
нить сопричастья живого,
но путь в Капернаум,
он никогда не исчезнет из будущих лоций,
ибо помета есть слова
священного: АУМ.
Секретный объект
Денек выдался – служи не хочу. Жаворонки в безоблачном мартовском небе. Распаренная взбухшая земля, принявшая в себя за месяц больше дождей и талого снега, чем алкаш бормотухи в день получки. И, главное, четыре часа никого не видеть, не слышать. Ни тебе муштры, ни рапортов – гуляй, солдат. Когда Господь Бог решает человека осчастливить, он посылает его в караул на безымянной станции в российском захолустье. Но младший сержант Хлеб почему-то не чувствовал себя счастливым.
Ему оставалось две недели до дембеля, и запущенный, неказистый двор в арбатском переулке все чаще снился ему в последнее время. Ночью – сны, днем – пряжка. По армейской традиции последние сто дней службы должны остаться в летописи филигранными засечками на пряжке. Нарушение дисциплины? Большое дело. Против неписаных правил воинский устав пас. На зазубренной грани медной бляхи оставался свободный сантиметр, и что он аккуратно разделает его напильничком до последней насечки, так же верно, как то, что его звали Хлеб. Кликуха пристала, когда его, новобранца, засекли на хлеборезке. Он не мог себя заставить проглотить эту бурду с куском плавающего сала – наживка тошнотворно-белого цвета, на которую голодная рыба не клюнет. Приходилось охотиться за каждой коркой. Он рассовывал их по карманам, грыз, жевал, посасывал при случае, а что не съедал, превращалось в сухари, крошилось, забивалось во все швы – повод для шуточек и дисциплинарных взысканий. И к тому, и к другому он выработал иммунитет. Он был живучий.
Меряя шагами полотно под диктовку шпал, он по привычке вспомнил первый месяц карантина, когда чаще, чем голод, его одолевали мысли о самоубийстве. Бесправного, обритого наголо салагу сразу взяли в оборот деды. Всего-то пятеро, но это была местная власть, законодательная, исполнительная и судебная в одном лице, и их слово значило для роты больше, чем приказ министра обороны. Особенно после отбоя. Молодые заправляли им кровати, стирали портянки, вылизывали сапоги – иногда языком. Их редкие милости были на вес золота. Через полтора месяца Хлебу разрешили помыться в душе. Через два с половиной – взять себе что-то из его же продуктовой посылки, шестой по счету. Его это не колыхало – мог стерпеть и не такое. Он быстро убедился, что может прожить день без курева, может вычистить сортир и даже простоять по стойке "смирно" до рассвета. Только бы не делать отсос одному из этих ублюдков.
Ладно, проехали. Еще десяток насечек на пряжке, и получай, сержант, на складе свою гражданку. Обноски, так будет точнее, но это неважно, деньжат он поднакопил, хватит на целый воз шмотья. Хлеб втянул носом воздух – пахло свободой. И еще чем-то. Он повернулся к вагону на запасном пути. Запах из вагона. Разве это возможно? Он уже ни в чем не был уверен, и меньше всего – в своем увольнении через две недели.
Донеслись отдаленные гудки маневрового паровоза. Он снова зашагал по шпалам. О вагоне думать не хотелось, тем более на него смотреть. В отцепленном вагоне-рефрижераторе, изуродованные до неузнаваемости, лежали тела таких же, как он, солдат, погибших в Чечне. Пока их судьбу в Москве решали бравые генералы, местонахождение вагона держалось в строжайшей тайне. Так им сказал майор перед разводом караула. Но шила в мешке не утаишь. Хлеб вздрогнул – вдоль насыпи медленно шла старуха в сбившемся набок платке, глаза безумные, в руке дорожный чемоданчик. Он схватился за Калаша. Словно его не видя, старуха подошла к вагону, тронула холодный металл.
– Стой! Нельзя сюда!.. – заорал Хлеб, возясь с затвором.
– Сергей Стремоухов, ВДВ, Тульская дивизия, – миролюбиво сказала старуха.
– Какой Стремоухов, какая ди…
– Здравствуй, сынок. – Не сводя глаз с вагона, она поставила на землю чемоданчик, сняла с шеи крестик. – Узнаешь? Валюшин, точно.
– Я вам русским языком говорю.
Старуха, казалось, не слышала.
– А я тебе – вот. – Из бокового кармана мешковатого платья она достала вязаную шапочку. – Чистая шерсть.
Она повернулась к часовому.
– В Грозном его, осколком. В голову. А в шапочке как хорошо, и никакая пуля не возьмет. Померь, я погляжу.
Хлеб попятился.
– Вы это… вы чего?..
Она надела шапочку на себя.
– Не успела передать. Колонна их в Чечню мимо нас шла. Кубинка… может, слышал? Мы с Валентиной, невестой, кричим ему: "Сереженька, Сереженька!", а он, как гусь, только головой вертит. Ну как? – она показала на головной убор. – Я свитер его старый распорола, ему – шапочку, Валюше – жакет.
Она сдернула с головы самовязку и протянула Хлебу:
– Так ты передай.
– Кому?
– Стремоухов Сергей. Из Кубинки призывался.
– Он же… смертью храбрых… – пролепетал часовой.
– Скажешь – мать. Передачи можно, я уже посылала. – Она порылась в карманах. – Вот квитанция… и еще вот…
На землю падали истрепавшиеся бумажки.
– В армии положено, так положено, правильно? А как же, я знаю, у меня и тот сын служил. В армии порядок – первое дело, а как же. Подъем, физкультура, учебные занятия, ну? – Она развернула письмо. – "Дорогая мама, сегодня воскресенье, наконец отоспался я за милую душу…"
Она улыбнулась часовому.
– Не высыпается, молодой еще. Под Новый год командир ему отпуск дал за отличную службу. Мы стол накрыли, сидим, сидим, а он спит и спит. Новый год проспал, плохая примета.
Сержант не успел ничего сказать: по насыпи шла женщина с большой хозяйственной сумкой через плечо. Она остановилась. Взгляд ее, скользнув по часовому и старухе, задержался на вагоне. Женщина с облегчением поставила сумку на шпалы. Хлеб вскинул автомат.
– Секретный объект, не видите?!
– Вижу, сынок. – Она уже разгружала сумку. – У меня, гляди: сыр костромской, колбаса полтавская, хлеб белый, свежий, я его в полотенчик завернула, яйца вкрутую, чтоб не побились, двадцать штук, "Тархуна" десять бутылок, где ты сейчас "Тархун" найдешь, масло хорошее, натовское, три месяца держала… ну, картошечка, конечно, вареная, в мундире, сами почистите, соль вот в коробочке от валидола, огурчики свежие, огурчики малосольные, капуста квашеная, я ее маленько пошинкую с морковочкой и под гнет на два дня, чтоб только сок пустила… а это балычок, сама вымачивала… теперь курево, "Мальборо", Женя мой "Мальборо" просил, двенадцать пачек, больше не достала, и спички вот… спички, не знаю, надо?
Спички его доконали. Все эти слухи о том, что их подразделение бросят в чеченскую мясорубку, вдруг спрессовались в голове в одну пульсирующую точку. Он сорвался с катушек, уже не владея собой:
– Ничего твоему Жене не надо! Какое курево, какая капуста? Мертвый он! Все – мертвые! Штабелями! Родная мама не узнает! А завтра меня… не чеченцы, так свои! Они нашим снайперам знаешь сколько отваливают? Все к чертовой матери друг друга перестреляем!
– Ш-ш-ш. Тебе, сынок, отдохнуть, – она незаметно показала ему бутылку "Столичной", – сразу полегчает. Женя-то мой непьющий, так вы там сами…
– Где, мать? Где "там"?
– Так в вагоне. Посидите, закусите. Ты скажи дураку моему, чтобы он вперед-то не горячился. Мне дружок его написал: "Разминирование – это всегда опасно, особенно в городе. Женя ваш дверь рукой тронул, пять секунд, по инструкции, подождал и первый в квартиру заходит. А они, гады, гранату старого образца привязали, у нее взрывной период не пять, а десять, ну и шарахнуло. Женя еще меня успел оттолкнуть, а сам…"
Она замолчала – к ним приближалась девушка в плаще, ее знобило.
– Як Шабурову. – Девушка как-то странно посмотрела на часового. – Шатурский район, поселок Радовицкий Мох.
– Да что ж это? – выдохнул он.
– Я вот деньги привезла. – В кулаке у нее оказалась пачка газетных вырезок. – Он пишет: "С первого января зарплату увеличат в полтора раза, а пока, сеструха, напряженка. Зато один день службы здесь идет за три, так что вы с матерью не причитайте, через четыре месяца нагряну домой, вся грудь в орденах. А пока, если можешь, подкинь на мелкие расходы, за мной не заржавеет".
– Убери, дурочка.
– Пятьсот тысяч… мало, я понимаю. – Лицо ее сделалось озабоченным. Вдруг она улыбнулась и разорвала пачку пополам. – Миллион… хватит?
Он заиграл желваками, передергивая затвор.
– Проваливай! Ну что вы все на меня уставились? Уходите, а? Милые, хорошие. По-человечески прошу. Нельзя вам тут. Секретный объект, понимаете вы это? Я буду стрелять!
Результат вышел обратный. От страха – не за себя, а что их сейчас прогонят – три женщины заговорили наперебой, лишь бы что-то сказать, лишь бы как-нибудь удержать этот маленький, с трудом ими завоеванный плацдарм. Не слыша друг дружку, они тянулись к часовому, как к Богу, который может повернуть все вспять.
– Сорок три года мне было, когда я Сереженьку родила, – скороговоркой выкладывала старуха. – Слабенький он был. Уже когда подрос, стал заниматься штангой, карате. Закалялся. А пить – никогда не пил…
– В сочельник, – вторила ей другая с отрешенным лицом, – Вике, невесте Жени, приснилось, будто уходит он от нее, пропадает в тумане. А сам улыбается, рукой машет…
– Он как в ОМОН пошел, такой скрытный сделался, – лихорадочно лепетала девушка. – Однажды возвращается в разорванном пуховике. О гвоздь, говорит, зацепил. Да какой же гвоздь, это ножом…
– Ты ему шапочку, скажи – мать…
– Картошку с малосольными огурчиками. То-то порадуется…
– Вот, тут миллион… скажи – от сестры…
Прижатый к вагону, младший сержант Хлеб шевелил побелевшими губами, и вдруг он услышал себя, как он колотит прикладом в железную стенку и не своим голосом хрипит:
– Ребята… вставайте!.. Тут к вам пришли!
Из бесед шестого патриарха школы Чань с учениками
Из бесед: О парадоксальности понятий
Скажите, если в старом экипаже
всё заменить: начать с колес, затем
рессоры, оси, дуги, верх и полость, -
получится ли новый экипаж
или отремонтированный старый?
Как быть тому, кто держится зубами
за ветку, чтобы в пропасть не сорваться,
когда учитель задает вопрос?
Ответишь – в тот же миг сорвешься в пропасть,
а промолчишь – невежей прослывешь.
Попробуйте полировать кирпич.
Добьетесь ли, снимая слой за слоем,
того, что выйдет зеркало у вас,
и если да, то сможете ли в нем
увидеть отраженье кирпича?
Маленькие хитрости
Во время грозы я делаюсь больным. Это нельзя назвать страхом, ибо страх подразумевает угрозу, я же с известных пор чувствую себя в безопасности. Но тоска! Разве это мой шкаф играючи поймал молнию своей зеркальной створкой? – то просто доски, груда досок, сколоченных без цели и смысла, шипящий, лающий монстр – шш-шк-аф! А из угла вентиляционная решетка обнажает зубы-гнилушки и среди них золотую фиксу – мушиное брюшко. А может, я тоже – хитиновая скорлупка, высосанная, вышелушенная, неизменная принадлежность пыльного угла? И тогда… тогда никого и ничего нет? Только обманки мертвого пространства, прошитого небесной иглой…
Поставив отточие, я вышел в парк. Гроза миновала, я снова был бодр и весел. Нога увязала в мокром песке. Липы встряхивались, как после дурного сна. Из ветки шиповника вывалился пьяный шмель и тяжело полетел через кусты, не разбирая дороги. В конце аллеи на скамейке сидел мой ровесник, высокий ладный старик с бесцветными глазами на умном подвижном лице и чутким носом – в его облике угадывалась порода. При встрече мы раскланивались, но все не было случая познакомиться. Я приподнял шляпу. Он зазывающе похлопал ладонью по мокрой скамейке, скинул туфель, снял носок в черно-белую шашечку и размашисто протер им сиденье. Второй носок сушился на спинке.
Я сел и, в порядке знакомства, показал ему чистые корочки семи писательских союзов, готовых распахнуть передо мной двери. Его взгляд близоруко задержался на гербовой печати иудо-христиан: вечное перо с обрезанным концом и кружок бумаги в виде облатки. Мой собеседник, оказавшийся бывшим актером, представился Паратовым. Сценический псевдоним, подумал я.
– В прошлом Орел, – усмехнулся он. – Из уральской глубинки. Сибирский, так сказать, размах крыльев.
Иван Петрович оказался не из тех собеседников, у которых на каждую твою фразу заготовлено радостное "А вот я…", – манера, подкупающая своей детской непосредственностью и рождающая образцы диалога двух сумасшедших. Мы сразу нашли близкие темы и даже обнаружили общего знакомого из "Пушкинской лавки" в проезде Художественного. В столицу Иван Петрович наезжал раз в год – "сливки снять", то бишь посмотреть новинки театрального сезона. Я назвал имя модного драматурга, он отмахнулся:
– Баба по воду ходила: сама мокрая, а в ведрах пусто. В наше время как было? Занавес поехал, и ты видишь – усадьба. Тут тебе и кресла с чехлами, и стол дубовый на шесть персон, и диван такой, что сесть приятно, и за окном, натурально, березка как живая, листочки дрожат, ствол со слезой. А там хоть и вовсе глаза закрой, тотчас видно: этот барин, а этот по выговору орловский мужик. А нынешние пьесы? Все голые, как в общей бане, ерошничают, сквернословят, власть им не в масть, анархией объелись, – скука, одним словом, хоть на луну вой, так и ту за ненадобностью отменили. А один, слыхали, какую штуку выкинул? У него герои в мусорных баках живут – чтоб за коммунальные услуги не платить, что ли…
– Модернизм называется.
– Да ты хоть кальсонами назови, лишь бы на жопу налезали.
Иван Петрович разволновался. Суковатая палка, им самим, вероятно, вырезанная, с удобным ложем для большого сустава, буравила песок под косым углом. Глаза при ближайшем рассмотрении оказались подернуты куриной пленкой, сквозь которую сочная зелень лип и до рези синее небо в ошметках туч сливались для него в привычную серую муть.
– Не жалуете вы, Иван Петрович, современный театр. – Я поглядел на часы, проверяя, далеко ли до обеда.
Он пошевелил пальцами босых ног, как бы отгоняя кровь к голове, где шла сосредоточенная работа мысли.
– Я жизнь современную не жалую, – возразил он. – Я, если хотите, актером стал, чтобы было куда носом зарыться, когда совсем уж тошно делается. У вас, господа, предвыборная компания? Извините, мне на сцену, третий звонок. Газет в рот не беру; извольте представить – Мальволио с газетой! Какие с меня взятки? Закопался я в своей норе – голыми руками не возьмешь.