Путешествие в Закудыкино - Аякко Стамм 6 стр.


Он остался один на совершенно пустой станции. "Уф-ф! Что ж это происходит? Среди бела дня деньги дают… А я не беру.… И всё же, как я сюда попал? – размышлял он, разглядывая застывшие фигуры рабочих, колхозниц и красноармейцев с собаками, создающих неповторимый скульптурный ансамбль станции. – Я точно помню, как сел в метро на "Октябрьской" Кольцевой линии. Может, я по ошибке попал на радиус? Да, наверное… Какой же я, всё-таки, рассеянный. Но подождите, Калужско-Рижский радиус не проходит через "Площадь Революции". Ничего не понимаю. Дурдом какой-то".

Тут подошёл следующий поезд, остановился и раскрыл перед Женей двери пустого вагона. "И куда подевались все люди? В это время метро всегда переполнено. Неужели я столько проспал?! Да нет, не может быть… я ведь только присел, только задремал и…".

Над чёрной пастью тоннеля светящиеся электронные часы показывали четыре нуля.

"Полночь!? Мама родная, это я столько спал?! Не может быть… я точно помню… я присел, закрыл глаза и "…следующая станция…". Не может быть…".

– Гражданин, вы ехать-то будете? Вас только и дожидаемся, – раздался из динамика противный женский голос. – Ну вааще прям, сами не знают, едут или не едут!

Женя послушно зашёл в вагон, двери закрылись, и поезд поехал, стуча колёсами о стыки рельс. Он не стал садиться, опасаясь снова заснуть, а, как зашёл в вагон, так и остался стоять, только развернулся лицом к двери. Резов наблюдал за проносящимся мимо мраком подземелья и переживал в памяти все события, навалившиеся на него сегодня. Состояние его можно понять, оно было ужасным. Столько всего уместилось в один день, на месяц хватило бы. Радостная эйфория предчувствия новой, интересной, полной открытий и побед жизни. Знакомство с новыми коллегами…

"Они хотя и немного странные, но вполне положительные, серьёзные люди. Совсем другое дело, этот изобретатель, как его, Пиндюрин вроде бы. Надо же, изобрёл машину времени – глупость какая-то. И ведь ему поверили! Как лихо он всех уболтал, даже испытание затеял. Машина времени – бред какой-то, это же антинаучно. Прав был профессор Нычкин. И Хенкса Марковна тоже права, надо было гнать этого изобретателя ко всем чертям".

В правом боку вдруг что-то запульсировало, и нехорошая такая волна пробежала по всему телу, засев где-то в голове тупой, едва ощутимой тревогой.

"Да. Испытание пресловутой машины времени с треском провалилось. Ничего же не произошло, да и не могло произойти. Хотя, с другой стороны, именно после этого испытания всё и началось – приступ профессора, тётя Клава какая-то странная, в метро творится что-то непонятное – чертовщина какая-то".

Снова запульсировало, завибрировало и пробежало по всему телу, застряв где-то в голове и усилив тревогу.

"Сам-то Пиндюрин пропал куда-то, исчез, испарился, как и не было его. Эх, хорошо бы найти этого "изобретателя" да порасспросить хорошенько. Он смог бы, наверное, всё объяснить".

Проносящийся за стеклянной дверью вагона мрак как будто ещё больше сгустился, спрессовался в непроницаемую чёрную завесу, хотя давно уже должен был рассеяться, вспыхнув сиянием множества ламп вестибюля очередной станции. Поезд ехал уже минут десять-пятнадцать и не собирался останавливаться, а напротив, казалось, ещё усиливал ход. Вдруг в отражённом от стеклянной двери пространстве вагона, прямо за Жениной спиной появилась знакомая фигура в старой, выцветшей футболке и с круглой, как бильярдный шар головой. Она, не обращая никакого внимания на попутчика, увлечённо набирала указательным пальцем какой-то текст на мобильнике Nokia.

"Пиндюрин!? Откуда он здесь взялся? Ведь не было же никого", – пронеслось в голове у Жени, и он резко развернулся.

Возле противоположной двери никого не было, вагон был пуст.

"Глюк…", – осторожно прокралась в сознание пугающая мысль.

– Эй, кто тут? – тихонько крикнул Женя, но ответа не последовало.

– Пиндюрин, вы здесь? Где вы? – пустое пространство вагона ответило всё убыстряющимся стуком колёс и завыванием встречного потока воздуха в вентиляционных воздуховодах.

Женя медленно, осторожно, пытаясь перехитрить пугливый глюк, снова отвернулся к зеркалу стекла, ожидая опять увидеть призрак. Но за его спиной отражалась только пустота.

"Точно мираж, этого мне только не хватало, – Резов отёр носовым платком со лба капельки холодного пота. – Совсем плохо. Переутомился наверное, перенервничал. Всё, надо успокоиться, ни на что не обращать внимания. Сейчас будет "Курская", бегом на вокзал, минут пятнадцать на электричке и дома – горячего чаю с мёдом, и в постель. Отдохну хорошенько, высплюсь, а завтра всё будет хорошо. Всё будет хорошо… Да ну его к чертям собачим, этого Пиндюрина с его Nokiей!".

В правом боку снова завибрировало, на этот раз с особенной силой, а по вагону пронеслась известная мелодия "Люди гибнут за металл". Женя достал из футляра свой мобильник и прочитал SMSку: "НОВЫЕ ИГРЫ, ПРИКОЛЫ, НЕВЕРОЯТНЫЕ УВЛЕКАТЕЛЬНЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ. ДЛЯ УЧАСТИЯ НАЖМИТЕ ЛЮБУЮ КЛАВИШУ НА ВАШЕМ ТЕЛЕФОНЕ".

– Блин! Достали своими идиотскими завлекалками! Стоит только согласиться, без штанов оставят! – гневно выпалил Женя, стёр SMSку и отключил Nokiю.

В тот же миг поезд стал тормозить. Натужно загудели тормоза, гася невероятную скорость, набранную в столь длительной гонке, и вскоре вагон вырвался из железных объятий мрака на простор ярко освещённой станции. "Ну, наконец-то", – вздохнул с облегчением Женя, когда состав уже останавливался. Двери с шумом раскрылись, и в вагон ввалилась плотная, тяжёлая как мельничный жернов, тягучая тишина. Ни одного звука, даже никаких шорохов, поскрипываний и попискиваний, ни вздоха, ни оха, ни одной живой души, как в огромном, ярко освещённом склепе. Только множество чёрных, лоснящихся на свету рабочих, колхозниц и красноармейцев с собаками смотрели на Женю, как живые. Состав снова стоял на "Площади Революции".

Так прошло несколько долгих секунд, а может, минут, часов, лет… Ничего не происходило, не менялось, не трогалось с места, не издавало звуков, не шелохнулось.

– Эй, гражданин, выходить-то будем, или будем стоять, как Ришелье на новые ворота? Вас только и дожидаемся-то, – громоподобно обрушился из динамиков прямо на Женю знакомый уже, противный женский голос. – Ну, вааще прям, сами не знают, выходют, или нет. Ну, чего вылупился на меня? Всё, приехали, конечная, освободите вагон немедля!

Женя не понял, как вышел из поезда, как оказался на платформе, не слышал, как у него за спиной с грохотом закрылись двери.

VI. Сон в летнюю ночь

Самым-самым ранним предутренним часом, когда солнышко ещё не показало свой обжигающе яркий бок из-за линии горизонта, а огромная, в полнеба, круглая луна только-только засобиралась на дневной покой, на одной из чугунных, на редкость неуютных скамеек, что рядком расположились в сквере Гоголевского бульвара, мирно спал человек. Раскинув конечности так, что правая рука, бесчувственной сосиской свисая с импровизированного ложа, покоилась на асфальте, левая же нога, напротив, вольно и непринуждённо взгромоздилась на фигурную спинку скамейки, тело немолодого уже, но всё ещё не лишённого известной привлекательности мужчины, виртуозно похрапывало и сладко постанывало во сне. Нет, в нём нельзя было заподозрить бомжа или бездомного, а значит, лица без московской прописки и, скорее всего, без паспорта. Эти представители человеческого общества всячески стараются скрывать своё присутствие от сограждан, тем более от глаз чересчур бдительных, постоянно побирающихся, как голодные бродячие псы, сотрудников московской милиции. Данный же субъект, нисколько не смущаясь своего не вполне адекватного положения, не позаботился даже прикрыть бренное тело от посторонних, не вполне сочувствующих глаз хотя бы вчерашней газеткой. Он сладко спал праведным сном младенца на литой чугунной скамейке прямо за спиной великого русского прозаика, памятник которому стоит и по сей день в самом начале одноимённого ему бульвара. И хотя легкая трёхдневная небритость, несвежая, видавшая виды футболка, старые протёртые джинсы и растоптанные сандалии говорили о неказистости его теперешнего положения, благовоспитанность же и интеллигентность его спящего лица, а также умиротворённый, по-детски наивный храп выдавали в нём коренного москвича. Вы спросите, дескать, что, москвичи храпят как-то по-особенному? Конечно. Ещё как по-особенному. Москвич, ежели он добропорядочный, интеллигентный и ко всему прочему законопослушный храпит именно так. То есть умиротворённо и по-детски наивно. Ведь относительно сытому да устроенному ему не о чем волноваться и незачем скрывать своего глубокого удовлетворения жизнью, так как он давно уж сроднился с тем обстоятельством, что думают, решают да и живут, в сущности, за него совсем другие, часто и не москвичи вовсе.

Не лишним будет отметить, что человеком этим оказался Алексей Михайлович Пиндюрин, упоминаемый в первых главах – изобретатель, ученик и продолжатель дела великого и бессмертного Герберта Уэллса. По крайней мере, так он сам себя представлял.

Накануне Алексей Михайлович, возбуждённый испытанием своей машины времени в бюро научно-технических разработок и изобретений "ЯЙЦА ФАБЕРЖЕ", а ещё более раздосадованный столь провальным финалом этого испытания, к тому же напуганный до крайности возможными, вполне предсказуемыми последствиями такого финала постарался поскорее унести ноги с театра действий. Последнее ему удалось в высшей степени хорошо, настолько хорошо, что никто из соучастников описываемых выше событий не заметил его исчезновения. Более того, он и сам, как ни старался потом, не мог вспомнить подробностей своего скороспешного и беспорядочного отступления, а точнее сказать, стремительного бегства. Как личность он стал снова осознавать себя только некоторое время спустя, оказавшись неизвестно как на чугунной скамейке Гоголевского бульвара, весьма удалённого от места расположения конторы имени драгоценных яиц известного ювелира. "Вот ведь!" – только и сумел подумать Пиндюрин, на скорую руку собираясь с мыслями. А, собравшись и несколько успокоившись, добавил: "Оказия, однако!".

Алексей Михайлович, долго не раздумывая – подобные действия никогда не сопровождались у него никакими раздумьями, а уж тем более долгими – сбегал в ближайший гастроном за пивом и, вернувшись на скамейку, принялся гасить чрезмерное нервное напряжение излюбленным напитком. Вскорости душевный пожар был в большей степени потушен и Пиндюрин, обретя вновь доброе расположение духа, раскинул расслабленное тело горизонтально, удобно заложив руки за голову, а правую ногу вскинув на левую, и философически изрёк: "А судьи, собственно, кто?!"

Этот риторический вопрос был брошен в пространство, поскольку рядом никого не было, кроме огромного каменного Гоголя на массивном пьедестале. Но последний не мог принять его на свой счёт, потому как, во-первых – памятник, а во-вторых, расположен спиной к вопрошавшему. Последнее обстоятельство само по себе могло бы быть расценено как высшая степень невоспитанности, но, учитывая личность прозаика, упрекнуть великого писателя в слабой внутренней культуре ни в коем случае невозможно.

– Да! Кто судьи-то? – продолжал Пиндюрин философский диспут с самим собой, не забывая при этом отхлёбывать из горлышка пусть слАбо…, но всё же …алкогольный напиток. – А что, собственно, произошло? Никого не убил, ничего не украл, в прелюбодеянии замечен не был, не возжелал даже. Тьфу-тьфу-тьфу, прости Господи. Какое уж тут возжелание? Не к ночи будет сказано, эдакой глыбой только паровозы толкать… К тому же, усы у ней. И вообще, это ещё ничего не доказывает! А может, старушка вовсе не ту пимпу нажала… А может и ту, и мы сейчас вообще в другом временном измерении…

Так рассуждал Алексей Михайлович, настолько увлечённый вопросом, что не замечал, как час за часом утекало безвозвратно время из его и без того не преисполненной благоразумия жизни. Между тем день, начавшийся так многообещающе, прошедший так бурно и эмоционально, клонился уже к ночи. Уж жаркое летнее солнышко спряталось за спины билдингов огромного мегаполиса. Пузатая, круглая, шершавая как апельсиновая корка рыжая луна взгромоздилась над Москвой, разбрасывая по всему небу, как сеятель семя, мириады колючих звёздочек. Город нехотя затихал, беря временную передышку перед ночной вакханалией. Уставшие от трудов праведных москвичи разбрелись уже по домам, а Пиндюрин, немного утомлённый и расслабленный пивом, продолжал всё ещё философскую беседу не то с собой, не то с каменным затылком Н.В.Гоголя.

– … вот я и говорю, нет никакой уверенности, что баба та не нажала нужную пимпу и не отправила нас всех к едрени матери… К примеру, в будущее… Да разве это так сходу определишь? Нет, по внешней обстановке этого понять никак невозможно… Вот ведь домина этот…, или, скажем, тот, сколько лет уж тут стоят? И сколько ещё простоят? А чё? Они при царизме ещё были построены и всех нас переживут, им же сносу нет… Вот я и говорю, так сходу данный парадокс разрешить не получится… Или памятник этот… Ведь он же поставлен тут хрен знает когда и даже раньше, и ничего ему лет сто ещё не будет… А чё ему сделается, не Ленин ведь? Как стоял себе, так и будет стоять при любой власти… не пошевелится даже, хоть бутылкой пустой в него зашвырни…

И отяжелевший от пивного угара изобретатель, отправив в рот остатки пенного напитка, замахнулся было опорожнённым сосудом, целясь в каменного прозаика.

– Ну и понесло ж тебя, парень, – проговорил ему на это Николай Васильевич, поворачивая каменную голову в сторону Пиндюрина, и глядя через плечо грозным немигающим взглядом. – Куда ж несешься ты? Дай ответ.

Алексей Михайлович так и сел на скамейке от неожиданности, выпучив на ожившего классика выпрыгивающие из орбит глаза.

– Не даёт ответа, – сам себе ответил Гоголь и снова отвернулся.

Пиндюрин, не отрывая глаз от памятника, достал очередную бутылку, открыл её зубами и залпом отправил всё её содержимое в свою бездонную утробу. Николай Васильевич снова оглянулся, подмигнул одним глазом и повторил уже более мягко и миролюбиво.

– Не даёт ответа.

Изобретатель закрыл глаза и стал неистово тереть их кулаками обеих рук. Затем медленно и осторожно приоткрыл правый в едва заметную узенькую щёлочку – в сознание проник расплывчатый, бесформенный силуэт чего-то неопределённого. Он чуть увеличил просвет между веками – силуэт приобрёл более определённые очертания. Но что определяли они, понять было пока невозможно. Он ещё немного ослабил веки… потом ещё… и вдруг резко раскрыл оба глаза…. Перед ним, на положенном месте возвышался каменной глыбой постамент. Николая Васильевича Гоголя на постаменте не было.

– Что же это за хрень такая?! – не то спросил, не то совершенно утвердительно произнёс сам себе Пиндюрин.

– А нечего в классиков пивными бутылками швыряться, – услышал он за своей спиной ответ на этот, в общем-то, несложный и не лишённый естественной логики вопрос.

Пиндюрин оглянулся. На холодной чугунной скамейке сквера, тускло освещённой рассеянным светом луны, едва пробивающейся сквозь наплывшее густое облако, он уже был не один.

– Вот я и говорю, нечего в классиков пивными бутылками швыряться, – довольно миролюбиво и вовсе без всякой строгости повторил неожиданный собеседник. – Посмотрите лучше, как чУдно всё вокруг. Тихо. Тепло. Загадочный, призрачный свет красавицы луны. Какие фантастически плодотворные мысли посещают искушённый ум мечтателя в такую волшебную, сказочную ночь.

Незваный собеседник откинулся на спинку скамьи, положил правую ногу на левую, а руки, скрепив пальцы в замок, запрокинул за голову и, мечтательно глядя в ночное небо, продолжил свой монолог, ни то сам в себе, ни то обращая его на ошалевшего от неожиданности изобретателя.

– Знаете ли вы украинскую ночь? О, вы не знаете украинской ночи! Всмотритесь в неё. С середины неба глядит месяц. Необъятный небесный свод раздался, раздвинулся ещё необъятнее. Горит и дышит он. Земля вся в серебряном свете; и чудный воздух и прохладнодушен, и полон неги, и движет океан благоуханий. Божественная ночь! Очаровательная ночь!

"Неужто САМ!?", – не вполне уверенно подумалось Пиндюрину.

– Весь ландшафт спит. А вверху всё дышит, всё дивно, всё торжественно. А на душе и необъятно, и чудно, и толпы серебряных видений стройно возникают в её глубине. Божественная ночь! Очаровательная ночь!

"Точно! Гоголь!", – подумалось на сей раз утвердительно и окончательно… хотя и не бесповоротно.

Если бы Алексей Михайлович мог сейчас увидеть себя со стороны, то несомненно покраснел бы от смущения и скрывающейся в глубине души стыдливости. Он даже отвернулся бы, не выдержав зрелища. Потому что ничего более глупого, несуразного чем теперешнее выражение его лица и положение тела вообразить себе никак нельзя. Однако его можно понять и отнестись к нему благосклонно, ведь с живым классиком его угораздило встретиться и пообщаться всего-то второй раз в жизни. А уж с каменным-то!!! Мысли его как-то сами собой связывались в хитрющий морской узел, а когда он старательно пытался распутать их, они разбегались в разные стороны и хоронились в самых потаёных уголках сознания, о наличии которых Пиндюрин не мог и подозревать. Но одну мыслишку ему всё-таки удалось ухватить за самый кончик юркого хвостика и вытащить её на пустующий ныне простор ничем не задействованного ума. А вытащив, развить её, насколько представлялось возможным в данной ситуации, и тем самым восстановить мыслительный процесс.

"Так значит, сработала эта хреновина… Старуха всё правильно нажала… Это же сам Гоголь!!! Настоящий!!! Живой!!! А я в таком случае получаюсь… почти что гений!!! Это ж девятнадцатый век!!! Ух ты-ы-ы!!! Эка меня закудыкнуло… Только, почему меня? Старуха ведь пимпу жмала… Я же должен был остаться, а она… И мобила у неё… Ё-ё-ё-ёкарный бабай!!! Как же ж теперь назад-то?!", – усиливал Алексей Михайлович умственную деятельность, но чем дальше, чем успешней развивался процесс, тем меньше ему это нравилось.

А прозаик в это самое время, не обращая никакого, или почти никакого внимания на изобретателя, продолжал восторженно воспевать украинскую ночь.

– Да что там говорить, даже ваш Пушкин Александр Сергеевич, помнится мне, писал: "Тиха украинская ночь. Прозрачно небо. Звёзды блещут. Своей дремоты превозмочь не хочет воздух. Чуть трепещут сребристых тополей листы…". Ах, до чего ж красиво!

Ещё одна догадка вдруг обескуражила Пиндюрина, и он, трепеща от волнения и торжественности обстановки, задал, наконец, свой первый вопрос классику.

– Как это? Почему это?

Назад Дальше