СТРАСТИ ПО ГАБРИЭЛЮ - Владимир Авдеев 14 стр.


- Повстанцы! - с изумительной уверенностью сказал Мартин, точно читая мои мысли. Я обернулся, но он не реагировал на меня, как заговоренный дурманом тотальной пространственности. Вдали за массами взбунтовавшихся виднелись высокие крепостные стены, башни и шпили селения Y, которое теперь являло собою Мекку анархизма. Понемногу нас собралось в круг несколько молодых людей, роскошной праздности ради перед ярмаркой судьбы надумавших перезнакомиться, может быть, лишь затем, чтобы завтра потерять друг друга навеки, и потому мы бросали свои имена в круг, будто игральные кости, с небрежным жестом безнадежно отыгрывающихся: - Иохим, Игнатий, Макс, Владислав, Освальд, Габриэль, Людвиг, Александр, Мартин, Антон, Гийом, Ингмар...- и я подумал, что ради таких мгновений стоит жить, и еще я подумал, что большинство наших грехов пресекается на корню не нравственной токсикацией, но брезгливостью, хотя последнее лучше бы примыслилось мне завтра где-нибудь у изножья горы из окровавленного тряпья, сегодня носившего эти красочные имена.

В этот момент я поправил очки. Кто-то нежился в траве, наслаждаясь изумрудной травинкой, лазутчески пробравшейся в рот; чьи-то глаза были сущая каряя пустошь; иной энергично фальшивил, вплетая худые пальцы в спутанное убранство кудрей; кому-то взбрело в голову петь, осторожно окуная губы в субтильную мелодию; кто-то отважился слушать, приноравливая уши к акустической липкой фантазии. Я не упомнил, кому из молодых людей, какое принадлежало имя, хотя каждый был достоин всех, вместе взятых, и тем любопытнее был разговор, сорвавшийся из ниоткуда и мгновенно привечающий экзотические мнения и мировоззренческие установки со скрупулезностью всеядного монтажа.

Молодой человек с лоскутнообморочным лицом, похожий на Гийома, но впоследствии очутившийся Освальдом, суетливо нащупывая что-то в карманах, изрек в продолжение одной из своих мыслей:

- Они борются за справедливость. - Я попытался себе представить, какого она может быть цвета, но цветность в этот момент исчезла из моей головы, и я остался без видимого образа бунтарской справедливости.

-Они завоюют ее, допустим, но что они в таком случае будут с нею делать, ведь справедливость совершенно не поддается хранению, ибо это самый скоропортящийся продукт,- с фальсифицированным прискорбием отпарировал Ингмар, тень которого самозабвенно предавалась геометрическим гримасам.

-Существуют люди, для которых борьба за правду становится смыслом жизни, и они не щадят при этом ничего,- не унимался Освальд, расточительно дыша, словно выбезбоженный.

-С обостренным чувством справедливости, равно как и с обостренным обонянием, лучше не появляться в общественных местах, избирательность совершенно не терпит свободы,- методично глумился Ингмар, и в этот момент в его глазах я нащупал некий запрещающий блеск, отчего этот гиперборей сделался значительнее.

-А вот здесь, наверное, соглашусь и я,- молвил бесформенный Иохим.-Любая свобода прежде всего ведет к неразборчивости. Все зависит, увы, только лишь от местоположения морального соглядатая. Если смотреть снизу, то свобода представляется более заманчивой и прекрасной, сулящей большие перспективы самовыражению и самораскрытию, нежели деспотия; но если взирать сверху, то анархичная, ведущая к неразборчивости в целях и средствах, безыскусно вульгарная и единообразно толкуемая для всех свобода не выдерживает никакой конкуренции со строго упорядоченной, канонизированной вариабельной деспотией, свято защищающей за каждым его истинное место.

Проглотив аномалию тишины, Иохим, кажется, довольный тем, что его не осмелились перебивать, невзирая на полулежащее состояние, продолжал:

- Чем больше мы имеем свобод, тем в большей степени подвергаемся опасности пострадать от них же, ибо, приобретая право, мы одновременно становимся предметом тех же самых, но только чужих прав. Мы страстно добиваемся свободы слова, всячески при этом игнорируя свободу мысли, единственно для того чтобы сделаться жертвой разнузданной клеветы и несносных сплетен. Мы жаждем свободы действий для того, чтобы оказаться избитыми на улице из-за какой-нибудь ерунды вроде политических убеждений или фасона прически, мы ратуем за сексуальные свободы, чтобы обессилеть духовно и телесно, стать циничными и защищенными от своих эмоций, в том числе и положительных. Мы возводим в культ свободу веры, чтобы скрыть полное отсутствие оной, мы развиваем интеллект, чтобы не развивать душу, мы с параноидальным исступлением мечемся в поисках свободного самовыражения, чтобы тем вернее убить всякую оригинальность. Мы тренируем лицевые мускулы, гримасничая при виде мизерной нечистоплотности, чтобы все мимические и нервные волокна стреножил паралич безразличия при виде повального бытового святотатства. Мы даем женщине права, чтобы с мужчины снять обязанности, мы воспитываем детей по-новому, чтобы не дать старикам умереть по-старому. Мы ищем свободу без Бога, чтобы найти свободу без себя.

-Так вы что, отрицаете мораль? - спросил Владислав.

-Нет, я просто не знаю, что это такое,- отвечал Иохим, опуская голову еще ниже.

-Мораль есть не что иное, как ограничитель жизни,- вступил Ингмар, почти уже пугая своей апокалиптической афористичностью.- Вспомните наугад что-нибудь из истории и сопоставьте времена, когда человеческое общество было неразвито, когда нравы и обычаи людей были чрезвычайно грубы, и в то же время сила, выносливость, энергичность угадывались всюду от быта до обрядов и мифологии, с той эпохой, когда жизнь стала слабеть физически и когда мораль стала дешеветь, низводясь до уровня неотъемлемой части домашнего уюта, когда благопристойность и беспрекословное следование букве закона предков стали вначале старомодными, а затем смешными. Одним словом, когда метафизика основы основ сменилась логикой диалектического развития.

Некоторое оживление в нашем военизированном одной лишь формой объединении было вызвано скорее тем, что Ингмар мог изъясняться на мирской манер, и потому утверждение его имело достаточно бледный вид. Видимо, почувствовав неблагоприятный исход риторического жеста, он развивал свою мысль далее:

-Мораль - это сдерживающее ярмо для жизни, дабы та, принимая самые нелепые, неожиданные тона, не уничтожила сама себя своею силою. Как часто любят серые, однообразные, духовно не развитые, примитивные люди взывать к морали, силясь образумить сильных мира сего и уравнять их с собою в категориях права и долженствования, но, увы, как сказал Луций Анней Сенека: "Если весь лес состоит из одинаковых деревьев - никому не придет в голову любоваться отдельно взятыми деревьями". И сколько бы ни старалась мораль, густолиственные заросли жизни никогда не поредеют настолько, чтобы всюду сделаться двустороннепроходимыми.

Более соглашательный на вид Владислав тоже, нащупав в себе образную ткань, попробовал воспарить над внешним растительным оцепенением Иохима, распластавшегося на земле, будто корень мандрагоры, освобожденный от земли. Проглотив изрядную порцию слюны, он изрекает следующее:

-Основная привлекательность моральных норм и сопряженных с ними дебатов, на мой взгляд, заключается в том, что первые можно менять, ибо, если мораль служит предметом страстного обсуждения в тех формах, в каких она существует, следовательно, эти нормы преходящи.

- Или сама мораль,- извилось в воздухе анонимно. Чередование реплик и довольно опасных по своей противосмысленности сентенций происходило по правилам мракобесного миракля. Казалось, массовое движение повсеместных атрибутов войны своей летальной абсурдностью, каковая выявится завтра у холодного изголовья тысяч убитых людей, дополняла направленность этой безвыигрышной перепалки хорошо образованных людей, исполненных внутренней дисциплины и вдруг мобилизованных на борьбу с анархией. Ни жерла пушек и приплясывающие в затекших руках знамена, ни вражда лошадиных морд возле овса, ни варево разных круп в медном чане, ни инопланетные многоногие существа из составленных в пирамиды ружей не были декорацией, но сама абсурдность их существования, возведенная в культ канонами военного ремесла, была изобретением незримого постановщика, решившего перемазать друг о друга судьбы случайных людей. Быть участником такой пьески - все равно что вести себя по отношению к собственному духу так, словно он сводный дух.

Ржание выбившейся из сил лошади гальванизировало в моей оперативной памяти все модуляции страдания, и я неожиданно понял, что в страдании самое страшное - это мысль, что оно уже кончилось. Неужели? Так сразу? Ведь я, уже успел порядком привыкнуть к нему, и оно стало символом и мерилом моего совершенства.

Лошадь смолкла, робко захрипела и замолчала вновь, внимательно слушая удары кнута по собственным ребрам.

Ингмар, наверное, завтра решил попасть в плен, чтобы пополнить коллекцию ощущений. Быть полоненным самой свободой после изрядной битвы с нею. Сейчас он мысленно разминался, потирая запястья для кандалов.

- Мораль - квинтэссенция несправедливости, ибо налагаемые ею ограничения накладываются до того, как будет рассматриваться конкретный индивидуум или феномен, при рассмотрении которого они, собственно, и нужны в качестве его оценки. В основе любого морального мышления лежит предвзятость. Мораль без догматического образа мышления существовать не может; там, где есть догма, есть застой, всегда при тщательном наблюдении можно обнаружить конструкцию строгой морали. Мораль есть предустановка, именно в этом ее аморальность. К моральному мышлению склонны люди, не способные ни к одному роду мышления ввиду того, что моральное истолкование явлений есть самое поверхностное и, следовательно, самое низшее истолкование. Кто прав и кто не прав? А почему вообще кто-то должен быть прав или не прав?

Всех нас пеленал манящий и волнующий транс благолепного надвременья, который ошибочно именуют задумчивостью, метаэтические откровения иссякли, обнажив меж нами прозрачные перегородки, зыбящиеся на фоне декораций, хотя все эти образы я не гнал прочь, чтобы поразвлечься и отчасти оправдаться. Я слишком хорошо знал, что "уже в самом понятии духа заключается свидетельство, что присутствие его возвещается совершенно иным путем, чем присутствие тела" [Артур Шопенгауэр].

Я поразмыслил и пришел к выводу, что мораль и жизнь не должны быть сильнее друг друга, но должны быть обе сильны равноудачно, тогда ни одной из них не придется оправдывать соперницу.

Мой внутренний прибор, каковым я замеряю интенсивность мистического состояния, зафиксировал отклонение на несколько единиц и вновь постепенно возвращается к трезвомысленному и такому добропорядочному нулю. Мы устраиваемся на ночлег, не желая друг другу приятной ночи, чтобы не кощунствовать над звездами, хотя выспаться необходимо. Для того чтобы умереть, нужно очень много сил, и не всегда смерть удается без подготовки.

§ 17

Во сне перед боем я перепробовал все доступные рецепты сновидений, хотя даже в нем ни на секунду не забывал, что сплю на земле, укрывшись шинелью, и под головой у меня не подушка, набитая пухом и мыльными пузырями моих колких фантазий, а всего лишь жесткий ранец, но неказистая обмирщенность ложа не сковывала подвижность воображения, и то злорадствовало. Пузыри густели, наливаясь атласным блеском, и рвались с исступлением беспризорных пощечин, а в их россыпях объявилось продолговатое намелованное лицо моего учителя высшей математики, которого я, собственно, никогда и не любил, ибо естество простиравшегося меж нами предмета никак не подразумевало наличие подобных чувств или их конформных отображений. Я смотрю на алогичное лицо математика сквозь дрожащую призму сна и умиляюсь который раз. Вот учитель вязнет в моей несъедобной математической стряпне, и в глазах его, полных геометрического скепсиса, роятся буквы греческого алфавита. Сейчас он, сощурившись, посмотрит на свою руку, точно на мнимую часть случайного числа, и изречет: "Если задача не решается в одном пространстве, это значит, что она, с соблюдением соответствующих правил, должна быть перенесена в другую, решена там, а ответ с помощью тех же правил перенесения должен быть возвращен в исходное пространство. Это называется методом Лапласа, ему мы и посвятим оставшееся время". Я бесновался тогда на куцем отрезке между X и Y, всячески заговаривая свою анонимность и по-своему пытаясь уразуметь мир, который угораздило случиться вокруг меня. А тот же учитель, взирая на меня как на компактно продифференцированную дробь, молвил так: "Мой мальчик, поверьте мне, математики - самые фантастические люди на земле, они изобретают только идеальное, то, что нельзя увидеть да и подчас вообразить, они измышляют новые игры для своей взбешенной чудаковатости, именуя это призванием или высшим смыслом; но затем, по прошествии многих лет, эта игра, этот досужий инсайт обретает свою плоть. Реальность, чтобы быть реальной, всегда ищет поддержку у нереального, меркантильный материализм нашей жизни, враждуя с абстрактным идеализмом мечтательности, перенимает методы последнего, дабы, завладев ими, умерщвить соперника. Но парадокс истории заключается в том, что ни одна фантазия математики не осталась беспризорной, ибо требования современности всегда находили позднее в этих нелепицах нечто большее, чем просто рациональное зерно. Исключений не было, все математические новшества нашли свое воплощенное применение".

Своим сакральным видом чистоплотного друида, знанием неведомого мне предмета учитель загнал меня в ту область, где рано или поздно начинаешь соглашаться. Если не знаешь что ответить, говори "да". Самое метафизическое пожелание. Таким образом преобразования Лапласа стали опознавательными знаками беглого логова моего счастья. Этими двумя изречениями моего учителя я пользовался со всем остервенением сиятельного раба, многими потакательствами капризам своего безродного рабовладельца вылизавшего вольную, и блаженство с тех пор не покидало меня, принимая форму многомерного открытого шара.

Учитель может спать спокойно, он научил меня жизни, ибо все свое оставшееся с тех пор время я посвящаю преобразованиям Лапласа, которого сопричислил к своим гениям-хранителям. Непонимание жизни кануло вместе с ее неприятием. Если многосложная задача моей жизни не решается в обыденном миротворческом пространстве, значит, я со всею готовностью поспешествую перенестись в иное, где могу что-то решать. Пора внутренней эмиграции закончилась, и мое категорическое воление проникло из мультипликационного спиритуалистического мира, в соответствии со всеми правилами перенесения, во внешнее пространство энергетических деяний.

Да поможет мне моя розовая инопространственная болезнь излечиться от пароксизмов безволия и этического белокровия.

Цепная реакция галереи образов, передающих друг другу эстафету символического бодрствования, забылась, и где-то на полпути между зеленоволосыми нимфами и желанием написать портрет трансфинитного числа в дадаистской манере весьма тактично вкралось пробуждение. Капрал вновь увечил нежный утренний воздух окриком, сбирающим уже не на атлетические занятия, но на всамделишную войну. В розовом вареве рассвета сновали тысячи людей, после утреннего туалета, завтрака и чарки водки заползающие на свои места в строю. Лошади недовольно били землю копытами так, точно это она провинилась в этом сходбище людей и животных, являющихся всего лишь материальным подкреплением двух враждующих идей. Я угадывал нешутейное оживление и в стане врага; между селением Y и позицией, которую занимали анархисты, колыхались движущиеся людские массы, изображающие нечто вроде оживленной манифестации. Наше противостояние, казалось, было заимствовано с первой страницы учебника стратегии, до того занимаемая нами позиция была хрестоматийно безыскусной. А возможно, судьба благоволила нам, украшая простотой ландшафта бутафорию единоборства? Нам суждено было померяться силами в низине, и создалось впечатление, что две интерпретации людского общества снисходили друг к другу, ибо на нашем правом фланге простирался густолиственный лес, не проходимый массами кавалерии. На левом же красовалась медленно перебираемыми четками блеска река, название которой также происходило от названия селения Y. Таким образом, стесненные естественными преградами, мы не имели возможности показать друг перед другом чудеса полководческого хитроумства, и нам не оставалось ничего лучшего, как сойтись лицом к лицу так, чтобы ветеранам-калекам, оставшимся после этого сражения в качестве уродливой пометы на общем фоне здоровых людей, не пришлось страдать от ран на спине. Ибо принято считать, что эти раны могут быть получены только при бегстве.

Адъютанты сновали на своих глянцевых лошадях, и правая рука в белой лайковой перчатке этих журнальных мальчиков, казалось, навеки была пришита к правому виску. Молодой лейтенант потерял несколько перьев из своей шляпы. К тому же от спешной езды при рекогносцировке он весьма неудачно запачкал новенький мундир огромными пятнами грязи, и издалека было похоже, что его расторопная сущность хаотично опечатана сургучовыми печатями неприкосновенности. Орудийная прислуга волхвовала возле батареи пушек, точно по прихоти предсмертной забавы катая с места на место иссиня-черные ядра, и я вспомнил портрет Лейбница и его учение о монадах. Стайка хилых волонтеров в нелепых мятых, грязных брюках, обдавая друг друга клубами несносной пыли, заканчивала строить жалкое подобие фортификационного сооружения, долженствующего сделать пушки неприступными для кавалерийской атаки. Флейтисты и трубачи оркестра тем временем назойливо муштровали губы, навязывая им энергичную мелодию атаки. Барабанщик выстукивал ладонями на груди ритм, кожа на его барабане была в фиолетовых пятнах. Лицо старого капельмейстера все в трещинах морщин было отлакировано щедрыми лучами солнца. От быстротечных токов тепла гигантский объем воздуха над низменностью конвульсивно содрогался на всю свою оптическую глубину, создавая крохотные предвестия галлюцинаторных недомолвок, как будто он был непрочно натянут между тысячами глаз, штудирующих друг друга осторожными абстрактными проклятиями. Километровая толща воздуха мгновенно изогнулась и сжалась в лупу, ввернутую в передовые скопления анархистов, и до меня долетело удалое лицо, состоящее из одних розовых щек и похожее на массивный кулак в капюшоне.

И я вдруг ошалел от собственного беспричинного веселья, набежавшего откуда-то из-за стен селения Y на волнах торжествующего бунтарства, и понял, что беспричинное веселье - это наивысшее веселье, ибо только оно показывает, что причиной его сделался наконец-то ты сам. Мои уста коснулись горизонта и опрокинулись навстречу диковинной голубизне неба с единственным намерением испариться безмятежной улыбкой под его нерукотворными сводами, и в этот миг грянул первый пушечный выстрел, нависший над нашими рядами кульком ватного дыма. Сытый гул, кряхтя рассыпчатым эхом, угнездился в чутких лузах наших ушей. Началось... Дымные тампоны на подставках огня заполонили всю местность. Гигантский фантом играл в городки в биологической лаборатории, бросая биту в пробирки с гомункулусами. В поволоке набежавшего взрыва Освальд стал вдвое короче, продолжая стоять. Под ним не было ног. Он закричал только тогда, когда осознал это, и тотчас потерял сознание.

На всю оставшуюся половинчатую жизнь его суждения останутся вдвое короче.

Назад Дальше