И награду за это - парадокс. Именем врача-исцелителя называют им открытую болезнь, хотя гораздо уместнее было бы в подобных классификационных целях использовать имя первого больного, ведь всем больным кажется, что они первые. Болезнь подобна кругосветному путешествию с неизвестным конечным пунктом. Состояние здоровья, как и все молодое живое, что направлено в будущее, в основе своей гораздо неблагодарнее состояния болезни или старости, так как здоровый человек никогда предумышленно не вспоминает, как он болел. Напротив, больной постоянно вспоминает то, как он БЫЛ здоров или БУДЕТ. Я благодарен здоровой молодости за ее неблагодарность.
Я живу в атмосфере мистического экстаза, меня то и дело начиняют воспитательными утопиями. Вот уже скоро несколько месяцев как я живу здесь. О течении времени мне приходится справляться у календаря, но белые листки, точно бездыханные надгробные плиты с эпитафиями цифр, отрываются- от своего гнездовья крайне безболезненно для меня.
§ 9
Сегодня я впервые
должен был почувствовать физическую боль, так как изрядно порезался ножом для разрезания бумаг. Как только порез - следствие моей благоденствующей не осторожности - был произведен, я тотчас, как в шаловливом детстве, изготовился к осторожному сглатыванию болевой информации и завороженному рассматриванию неотвязчиво текущей крови.
Но...
ни того, ни другого не случилось. Я потрогал рану пальцами здоровой руки, точно сомневаясь в ее материальном существовании: раны на теле всегда казались не изъянами, а, напротив, физическими приращениями, освидетельствованными затем жесткими валиками шрамов. Однако же эта не дала знать себя. Я приник к ней губами, точно обыскивая глухонемым поцелуем рот возлюбленной.
Там было пусто.
Тогда я, приветливо обидевшись на нее, захлопнул, точно походный кошель, алые складки несостоявшегося кроветворного родника, доверив срастаться как заблагорассудится. Вспомнился госпиталь, окутанный затхлым запахом. Тот вечер, прогуливаясь возле него по шуршащему паркету из несметенных листьев, я выведал у прохожего, обутого в нелепые желтые ботинки, что сей благодетельный храм давно уже пустует. Опрошенный толком не в силах был припомнить, когда же отсюда вышел последний больной, благодарив человека за услужливый экскурс в историю селения X и посмотрев на руку, я тотчас узрел, что никаких следов пореза на ней не сохранилось. В тот же момент, превозмогая тишину, меня попросили посторониться. Это дворник, запряженный кожаный фартук, с дионисийской бодростью сметал листья, обнажая, как и следовало ожидать, каменную мостовую. Один из листьев погнался за моей подошвой. Я анализировал факты, обрывки разговоров, частоколы газетных столбцов, источающих свинцовость, и пришел к обескураживающему выводу: в селении X больных не было. Или, по крайней мере, все следы о наличии оных мастерски скрыты.
Я примелькался на улицах, и теперь стоило мне появиться в каком-нибудь мало-мальски людном месте, как наиболее праздная часть случившейся здесь публики откликалась на мое появление желчными пустотелыми усмешками, и уши одних инстинктивно льнули к паточным устам других, гальванизируя причудливые сплетни. Мой вечерний променад омрачался ехидными, колкими взглядами гимназисток, украдкой обнимающихся в кипарисовых аллеях с развязными молодыми людьми в красных шарфах. Как кротки были те же барышни, спешащие днем изучать божье слово, чистописание и благородные манеры! Все возрастные группы селения X смотрели на меня как на некий чуждый элемент, что заранее не может быть допущен в узкий круг их прихотей и повадок. Мне была чужда ностальгия по обществу, если этот суррогат общения можно именовать таким образом.
Судьбичность моя была и впрямь поразительна Стоило мне ненароком сблизиться с одним пожилым мужчиною из конторы, как он тотчас пригласил выпить с ним бутылочку вина. Я не имел ничего против, тем более что мужчину этого звали Фердинандом. Он был крупен телом и манерами и довольно безобразен в том и другом. Одет крайне неряшливо, с былыми оттенками чопорной изысканности производил впечатление человека, давным-давно памятовавшего, что есть всамделишное благоденствие. Он, как и многие здесь, бравировал местечковой грубостью. Кроме того, увы, неподвластное ему марево морщин в совокупности с осыпавшимся искрометным блеском глаз сожалительно выдавало беспробудного пьяницу.
В узком коридоре он стоял противу света, и потому, приближаясь к нему с кожаной папкой в руках, я узрел лишь фасонную кляксу его фигуры, колыхающуюся в паутине далекого окна, густо замазанного солнцем.
-Никак пройти хочешь?- сбился он на фамильярность, выжидая ответную реакцию.
-Не отказался бы,- говорил я, смиренно-отрадно вглядываясь в чадные очи.
-Так ведь там то же самое? - Он, очевидна ожидал шокировать меня остротой постановки вопроса. Но я предпочел уйти от разящего лезвия вопроса, дабы подождать, каковым же будет второй удар.
-Я знаю, и меня это не так пугает, как вас, ибо я живу старыми привычками.
Мельком я узрел, что кремового цвета панталоны были едва заметно, но настойчиво порваны на колене, а бретерские столичные цветные прюнелевые туфли недосчитывались нескольких перламутровых пуговок на боку. Длинный комфортный сюртук был брюзгливо измят, выдавая живот. Фердинанд так же легко облеплялся кожурою тягучей улыбки, как и впадал в категоричность своей озорной грубости. И не лицом единым, а всею своею неотесанною армадой, то вялой, то ретиво-подвижной, потворно легко, даже как-то по-медузьи перетекал из одного доподлинного состояния в другое. Слово "детина" само просилось быть единственным его определением. Но едва я прошелся по "старым привычкам", как тотчас смог уловить, что улыбка чисто геометрически сделалась меньше и в нее попал членовредительный камень. Глаза стали совершенно матовыми, а то, что было за ними, лихорадочно бросилось искать прошлое и изранилось в поисках румяного детского озарения.
-Да, первые восемь лет я тоже жил старыми привычками и не замечал всего этого... - Он как-то чувствительно обмяк, и света в коридорном проеме сделалось больше, хотя от этого и не стало светлей. Мгновение спустя он уже протягивал мне руку с бесхитростной неловкостью человека, запамятовавшего сделать это сразу, ибо как-то просто и ненатужно выяснилось, что мы с ним оба уроженцы столицы. Время от времени он приходил в приятные восторги, и в эти мгновения я старался не беспокоить его, водворял краткие эластичные паузы.
Мы говорили так, словно были знакомы уже преизрядно, и панцирная грубость его сбежала быстрей, чем я мог себе в том отчитаться. В условленный час мы встретились возле входа в контору и пошли в его дом. Он проживал одиноко в таком же заведении, как и я, только дешевле. Следы запустения здесь сделались уже собственно запустением: подслеповатый паркет местами увечно стеснялся являть свой наборный рисунок, комод ольхового дерева, большой тесовый стол, диванчик с плетеной спинкой, по виду которого можно уже догадаться, как он будет скрипеть, разномастные стулья, подсвечник с выбитой из седла свечою и всюду разбросанные одеяния госпожи Пыли, а также канонически гола женщина в покосившейся рамке, которая в такой обстановке могла вызывать не больше эротических эмоций чем крепостные стены и дозорные башни бывшего женского монастыря. Вино, разлитое в рюмки, сошедшие на стол из разных сервизов, было неплохим, хотя попахивало пробкой. Фердинанд пил быстро, отрывист сладострастно и, едва почувствовав первый робки хмель, исторг ненасытный вздох и принялся говорить:
-Я все про тебя знаю, я был таким же, как ты, I сотворил ту же самую глупость; я поступил на ту ж службу, что и ты: я думал поунять жажду столичных удовольствий и уехать в глушь, надеясь быстрее сделать первые шаги, быстрее достичь первых чинов денег, чтобы затем уже с солидным багажом перебраться назад в столицу и выгодно жениться. Одним словом устроить жизнь по банальному образцу. Хотя, впрочем я не мог грешить на творца, ибо он не обделил меня п рождению идеалами и понятиями более высокого порядка молодость моя не была воплощением куцего накопительства. Я любил, был любим, писал стихи, дважды дрался на дуэлях, чудил, куролесил, пил, слыл вольтерьянцем, увлекался месмеризмом, новыми экономическими учениями и еще бог знает чем. А потом...
На мгновение он забылся, уронил рюмку, как-то глупо смешно зашаркал ногами на нечистый пол возглашал далее, вертя в руках свою голову как нечто, чему невозможно сразу же примыслить назначение.
-Их деятельность неприметна на вид, разве что лишь конторы этой фирмы встречаются чаще, и стоит вам пробиться на определенное место, подать надежды во время обучения, как они будут иметь вас в виду. Они буквально заслонят вас лестью, заискиваниями, посулами, и вы, отказавшись единожды, может быть, уже вдругорядь призадумаетесь над тем, что стоит все же попытать счастья в далеком месте и прихватить желанный куш сразу вот так, не дожидаясь. И что же? Поначалу нее идет не так уж трудно, но потом выясняется, что чины не сами липнут к рукам, а деньги достаются морально нечистоплотным и ловким. А служба - она бездонна, как космос, ее не бывает мало. И когда по прошествии нескольких лет вы убеждаетесь в суетности и тщетности всех своих честолюбивых помыслов и решаете вернуться назад в столицу к прежним любимым друзьям, операм, черным лакированным фиакрам, презабавным интрижкам, ночным кабаре, мороженому с клубникой и шартрезом и прочим безделицам столичной жизни, которые, однако, на самом деле стоят дорого и дают слишком много, вдруг выясняется, что вам начинают чинить препоны и ваш отъезд затягивается на неопределенный срок. А годы идут, кураж и светский норов спадают, тускнея вместе с румянцем и цветом афиш оперетты с какой-нибудь заезжей мадемуазель де Блюмбо, и вы одариваете постепенно своими восторгами и чувствами сначала дочь провинциального булочника, а затем... затем туманную убывающую гладь бутыли с вином.
На полу в нелепой, не усвояемой глазами позе билась одинокая муха. Кажется, ей недоставало крыла, в комнате было много мух, но всем двукрылым летающие было совершенно безразлично поведение этой неудачницы. На столе объявилась вторая бутылка, пробка, нервозно свистя, почти сама собою улетела под стол, долгое время не находя себе места между нашими ногами и ножками стола. Я едва пригубил рюмку с вином, полоща в ней гипертрофированное изображение сетчатки глаза, а Фердинанд тем временем уже доканчивал вторую.
Чтобы наполнить паузу, я убил муху.
Мой новый претендент на дружбу продолжал:
-В конторах этой компании жалованье вдвое, а то и втрое выше, чем в столичных заведениях, но это лишь видимость успеха, это его заменитель, муляж...
Он неряшливо расплакался, жилы на его лбу, натянутые поперек морщин, напряглись что есть мочи так, что мне захотелось вдавить их назад, точно этим можно было унять нервическую возбужденность. Фердинанд неловко подался вперед и, зацепившись манжетами за край стола, потерял запонку. Мухи продолжали летать над столом кругами, точно заключенные на прогулке, и я даже начал прихлопывать себя по колену, насаждая в комнате невидимый ритм.
-За эти деньги у тебя покупают свободу. Тебя не сажают на цепь, нет, но опутывают таким количеством связующих тебя нитей, условностей, зависимостей, что каждый твой шаг подобен бегу в мешке. Самая страшная диктатура та, что не имеет палки. Вся беда в том, что это невозможно осознать теоретически.
Чтобы понять это, нужно попасть в одну из таких контор, но взамен понимания гибельности всего предприятия вы отдаете свободу. Здесь на службе у человека меняется психика, он делается завистливым и мстительным, и вместо того чтобы отговаривать других от поступления на службу, он, напротив, агитирует, пропагандируя деньги да и самый престиж. Собака начинает лизать
палку. Из казнимого бунтаря вы очень быстро превращаетесь в пропагандиста плахи. Я хочу сказать, что все ужасно именно потому, что не так все ужасно. Здесь
нет духовной жизни, здесь фетиш, окостенение мысли, шаблон, стандарт. Как я был глуп, боже, как я вообще глуп, я хочу встряхнуть свой мозг, я хочу начать все снова...
Он попробовал разрыдаться так, как это обычно делают горькие пьяницы; но у него ничего не вышло из этого: не было ни крика, ни слез, одни только немые механистические сотрясания. А я сидел напротив него и временами гладил себя рукою по лицу. Мне нравилось, что на последнем нет примеси морщин, что оно бело и чисто и даже красиво своею самодовлеющей искусственной красотой. Недекоративная пьяная истерика - это слишком много для меня. Никогда не дарите слишком много. Фердинанд краснел, как земля на поле брани, а ведь цвет лица зависит от мировоззрения. Он выглядел старше своих лет, хотя я не знал, сколько ему. Какая разница, все равно старше. Столько, сколько дают против настоящего срока жизни - это отношение только к самой жизни, а не ее сроку. Человек не стареет в те мгновения, когда спит, и в те, что смотрится в зеркало, и потому я с удовольствием ловил свой уверенный лик в бордовом колодце винного бокала и радовался, что лицо мое совершенно не изменялось в зависимости от количества жидкости в бокале. Размеры счастья не должны превосходить размеров человека, иначе он не справится с ним, и это причинит ему вред. Если вы чувствуете, что счастье выше вас, его нужно остановить. Го же самое касается горя и зла, их тоже потребно ограничивать в заданных пределах. У каждого человека гной масштаб. Фердинанд уже спал, спал в неудобной позе, хотя это мое субъективное мнение. Стриптиз окончен, одежды сняты, голое тело оказалось таким же, как и прежде. Именно в этом цель любого стриптиза: показать, что все незыблемо. Я встал, допив свой бокал, махнул пару раз рукою над столом, прочищая мушиный маршрут от неведомых засорений, и шествовал прочь, аккуратно затворив входную дверь. Трагизм не должен выветриваться из положенного места. Даже если человечество изобретет машину времени и вздумает переменить свою родословную, переиначить ее, перелицевать, прошлое все равно найдет, как защититься и сохранить свою неизменность.
Все, что произошло, может спать спокойно.
§ 10
Я экономил свою внешность в противоположность своей внутренности. Вера в Бога моя не была слепы самодурным притворством, и я отверг самой своей суть: тезис о невозможности веры цивилизованного человека. Каждая пядь моей кожи набальзамирована расторопными реалиями бытия, и я приветливо позволяю впиваться под полированные ногти прогрессу науки и тарифной хиромантии. Я заталкиваю себя под кровлю той или иной технологии поведения, я неустанно окунаю себя в глумливую вежливость и душистый сухогрудый разврат. Здесь рядом возле самой руки есть бизнес и информативный бум - вот татуировка порядочности; мой белый воротничок - лакомый десерт для гильотины при ближайшей смене власти, а лорнет - сущий пряник для глаз. Амбиции и ретирады вычислены на любой случай жизни с опустошающей точностью. Дружбой заправляет прелестно гантированный альянс желудка, ванны и гардероба. Матримониальными устремлениями, вспомоществуя парламентским речам, верховодит недреманная сваха, и слово "любить" одинаково применимо как к серафической посланнице горних сфер, так и к утренней булочке, прозябающей возле кофейного фимиама.
Галстук - мой лучший сообщник, однако если я не представлен, то со мной будут разговаривать с такого расстояния, через марлю такой афористической холодности, что невольно подумаешь, уж не заразен ли я.
Но
я
верую.
Я воззрился на нарисованное солнце и выпал из перильного пластмассового гнезда моего дяди, и немного нужно было Евгению подлородной амбициозности, не так уж много необходимо было видеть неопрятно одетых людей, не так уж много нужно было восслышать сорных вульгаризмов, не так много инертной тупости и агрессивного убожества потребно было вкусить, чтобы вконец усомниться в себе. Демоноподобный Фердинанд не годился в подкрепление. Он, пожалуй, выполнял негативные функции на язвенном теле моей защиты, ибо только методично бередил помпезную неуемность мирской и духовной жизни столицы, не давая моим светским воспоминаниям окостенеть и срастись в защитный барраж.
Я лежал на кровати, и каждый собственный вздох казался мне отрывком громогласной приэшафотной барабанной дроби. Я не стал заострять свою память на том, чтобы просто вычислить количество, весомость и значимость тех компонентов селения X и его обитателей, кои опротестовали меня как личность, так как я не считаю нужным во всем отчитываться себе. Я доверяю моему Бессознательному, я знаю, что Оно мне не враг. Просто обилие систематизированного материала и его аффектоносная убедительность расшатали во мне стержень воли. Открытый шар моего воображения бесновался в окаянной агонии, а воспаленный мозг ломился от энергетического письма беглых, но основательных умозаключений. Я лег спать на исходе дня и теперь, прогнувшись почти в кромешной тьме, не мог уразуметь, что это: скомканный остаток сегодняшнего дня или раннее, порабощенное багровыми тонами начало завтрашнего? И мог уточнить время, а соответственно и мою принадлежность к тому или иному дню, но элемент безвестности во временной ипостаси, казалось, вспомоществует в нахождении той или иной определенности в нравственной сфере и подвигнет меня на те или иные поступки, ибо, пленяя неопределенностью в одном пространстве, ситуация, как правило, дарует нам предельную ясное и в другом. Абсолютно безграничной неясности не бывает. Итак, задача сводилась к следующему: либо я останусь самим собой нравственно, личностно и пересилю среду за счет переизбытка новой воли в совокупности с новыми активными методами отношения к действительности, либо я изменюсь как личность и поддамся среде за счет новых пассивных методов отношения к действительности в совокупности с потерей прежнего уровня воли. Меня безоговорочно устраивал лишь первый вариант. Но обитание в селении X и взаимодействие с лицами, его населяющими, равно и тем пластом культуры и цивилизации, которые оно имело честь представлять, сгоняли меня на вторую.