Московский рай (сборник) - Шапко Владимир Макарович 11 стр.


…Впервые их увидели в воскресенье, в центре города, идущих под ручку мимо клумбы, где высокий дядя в каменном пальто отставил одну ногу назад на носок и где Мойшик однажды съел целых два мороженых, купленных папой. (Правда, заболел потом.) Девица шла, вынося худые ноги далеко вперёд, отстранённая и проваленная в груди – словно несущая сама себя фанерка. Горбылястый Роберт склонялся к ней, что-то говорил. Ноги он переносил, как кривые оглобли. Ну и пара! Что кавалер, что девица. Янкеля аж потом прошибло. Но Фриде девушка понравилась. В очках, правда. Как и Роберт. Слишком много очков. "Да она же концлагерь! Освенцим! Треблинка какая-то!" У Фриды побелело лицо: "Не кощунствуй! Осел! Чтоб язык у тебя отсох! Балаболка! "Освенцим". На себя лучше посмотри. Рыло!" Конечно, сказано было нехорошо, не теми словами, не нужно так говорить. Но… зачем оскорбляет? А? И кто оскорбляет? Эта… эта бочка! Бочка пра́сола, набитая прошлогодним салом! "Да я был с фигурой кипариса, к вашему сведенью! Точёного кипариса! Когда я шёл по улице – все женщины вздыхали. Вот так-то, уважаемая бочка!" "Х-ха, вздыхали! Смотрите на него – кипарис! Ха! Ха! Ха!"

Янкель отвернулся, осторожно повёл свою малолетнюю дочку дальше. Дочка запереваливалась на колёсных ножках как обезьянка, одетая в женское. Х-ха, кипарис! Наплодил чудес ходячих.

Фрида пошла с Мойшиком следом. А тот незаметно теснил её. Осторожно подталкивал к газировке. К тётеньке с двумя красными колбами. "Ха! Ха! Ха! Кипарис точёный, купи лучше детям воды с газом!" Янкель остановился, полез за бумажником.

Дома – с чёрной линзой наискосок, как пират на пенсии – Янкель пытался наставлять жену. Однако исподтишка как-то. Разглагольствовал о том, что даже дурак имеет себе хитрость. Даже дурак. Придерживает в запасе. Любой. Придурок. Стерженёк в нём есть, тайна, моментик, которым он никогда не поступиться. Маразматик-старик или, к примеру – старуха. Ничего не соображают. А кое-что – и соображают. И очень хитро. О денежках, например. О своих припрятанных деньжатах. Ещё ли там о чём-то тайненьком. На чём всё у стариков и старух держится. Тайный стерженёк у них всегда есть. Моментик. Разве они выдадут его, обнаружат, поступятся им. А так дураки и дуры, пожалуйста. Ничего не скрываем! А кое-что – и скрываем!

Разговор был очень хитрым, шёл при родственнице Фриды, её двоюродной тётке Риве, живущей на первом этаже, у которой якобы имелись денежки. Припрятанные. И немалые. От удивления рот старухи стал походить на колечко в носу у папуаса: отвечать или не отвечать? Фрида, снимающая с Мойшика выходное, подмигивала ей. Мол, сейчас, обожди. И спрашивала сына: "Мойшик, как папа чихает?" Шестилетний Мойшик изображал тут же. И голосом, и лицом: "Ирр-ра́хи!" Старуха смеялась. Потрясывала розовым колечком под носом.

Янкель мрачнел: "А как мамочка твоя преподобная чихает? А?" Янкель ехиднейше выделывал перед сыном как бы козой рогатой. "Как? Идиотик несчастный?" Мойшик и тут бесстрашно выдавал: "А мама: апры́сь-апры́сь!" Фрида не унималась: "А папа как? Папа?" – "А папа – Иррр-ра́хи!" Под смех женщин Янкель выскакивал за дверь. Снова всовывался: "Если бы все были умные как он – то вже они были бы идиоты!" Ответом ему был хохот. С неодушевлённостью лампаса дёргалась на тёте Риве парализованная рука. Янкель смотрел. Э-э, несчастная! И ещё смеётся! Шарахал дверью. Быстро ходил по коридору. Душа кипела. По телефону разговаривала ещё одна родственница. Циля. Опять со стороны жены. Распахивал дверь. Показывал пальцем в коридор: "Сколько ей можно говорить по телефону?"

– Три минуты ещё не прошли, – смотрела на часы Фрида.

– "Три минуты…" – фыркал супруг. – Много ты понимаешь!

Родственница Циля начинала тараторить, косясь выпуклым глазом на Абрамишина. Старалась успеть.

– Да она же в три минуты наговаривает целых пятнадцать минут!

– Иррр – ра́хи! – подтверждал бесстрашный Мойшик.

8

Дождик стряхнулся с неба коротко, просто. Как вода с рук. Абрамишин шёл. Солнце сияло, будто розетка в петлице. Из репродуктора на Пушкинской летел марш духового оркестра. Дружно булькали кларнеты, жизнерадостный, попыха́стый, постоянно выскакивал над всеми тромбон. Ноги сами подпрыгивали, перебивались в марш. Плечи расправить, грудь дышит широко.

Под этот марш военного оркестра Абрамишин шёл к большому дому, где на первом этаже расположился Институт красоты, шёл на встречу с Молибогой. Не забыть по имени-отчеству! там-там! тарата-там-там-та́м! Анатолий Евгеньевич! тра́м-там-тарата-там-там-та́м! непременно! да-дьЯра-та́м-там! да-дьЯра-та́м-там! погоны бы ещё! фуражку! орден! совсем бы другое дело! да-дья́ра-там-там-та́м!

…По вечерам двухэтажный дом на окраине городка торчал в опалённом зёве заката одиноко, приготовленно – словно последний зуб пенсионера. Издалека, неотвратимо, не в силах бороться с собой, к нему прокрадывались Роберт и его невеста. Словно убийцы на место преступления. Убедившись, что весь дом спит (только на втором этаже приглушённо стрекочет швейная машинка за накалённой шторой), сразу же принимались целоваться. Не снимая очков. Очки стукались. Так, наверное, стукались бы слепые черепашки. Панцирями. Делая передышку, замирали. Щека к щеке. С теми же очками. Теперь уже как с перецеплявшимися телегами. Отстранялись, наконец, друг от дружки. Похудевшие их лица пылали. Изнурённо смотрели вверх, в высокую ночь, где в текучих облачках упирался и упирался упрямый парус луны… Снова целовались. Молча, без единого слова, изнуряя себя… Мойшик, чтобы хорошенько всё разглядеть, вытягивался из раскрытого окна второго этажа. Однажды нечаянно столкнул вниз двухлитровую банку, полную воды. Банка полетела и жахнулась о камень… Жених и Невеста, точно гигантские две птицы, неуклюже сорвались и побежали. И вспорхнули с земли где-то уже в темноте… Мойшик отпрянул от подоконника. Под раскатистым храпом Янкеля пополз к своей кровати. И в чёрной ночи осталось висеть одно только неспящее окно в доме – гибрид колеса от телеги и гроба, за которым Фрида строчила и строчила на машинке…

9

Деликатно, чуть не на цыпочках, Абрамишин продвигался длинным коридором. От духоты двери косметических кабинетов были открыты. В комнатах лежали женские лица. Как сакраментальный рукотворный пластилин. Ядовито-зелёный, бурый, чёрный, белый. Окружённый трельяжными зеркалами, как на подносах перед ними – точно сплошной Ленин в крохотных мавзолейчиках! Мороз, знаете ли, по коже. Зато короткие хитоны на косметологах были вольными: в боковом разрезе можно увидеть или убойное бедро, высоко и туго закольцованное кружевом трусиков, или забуйствовавшую вдруг, как в садке (косметичка принималась активными шлепками оживлять Пластилин), белорыбицу-грудь.

Абрамишин в смущении опускал глаза. Абрамишин словно выпускал смущения пар: ху-у-у-х, знаете ли. Присел, наконец, на полированную скамеечку перед кабинетом главврача рядом с какой-то женщиной. Спросил, принимает ли уже Анатолий Евгеньевич Молибога.

…На свадьбе дяди Роберта Мойшика поразили не сами Жених и Невеста, сидящие истуканами, не гости, которые всё время кричали, желая, чтобы они постоянно вставали и целовались (у закрывающей глаза Невесты губы были уже как ранки), не то даже, что свадьба происходила во дворе и шумела на всю улицу… а скрипка. Скрипка в руках отца. Откуда он её взял? В доме же её никогда не было? Это точно! Он удерживал её не на плече, а на пузе и, выпятившись, пилил и пилил смычком. Какой-то усач лупил в большой барабан, а он дёргал, дёргал смычок, выдёргивая из скрипки один и тот же, высокий, надсадный, надоедливый мотив какого-то танца. Бухающий барабан и скрипка. И всё. Ни одного больше инструмента.

Вдруг отец прервал игру, постоял и, будто дверь, повалился вперёд. Упал и подкинулся на земле. Со скрипкой, как с латой рыцарь. А усатый сел прямо на барабан. Пробив кожу, крепко застряв в нём и опустив голову, как после боя. Его подняли, и он пошёл куда-то с барабаном на заду. Не в силах распрямиться. Как будто с большой какой-то болезнью… Мойшик запомнил это на всю жизнь!

10

Нос женщины имел вид лекала. Сидя рядом с ней, Абрамишин старался не смотреть на него. Женщина напряжённо остановила взгляд перед собой, зажав на коленях сумочку. Бедняжка. Абрамишин не удержался, придвинулся к женскому уху: "Вы тоже… по поводу носа?" Женщина не ответила. Как будто не было вопроса. Только крепче сжала сумочку. Бедняжка. Стыдится себя. Абрамишин снова придвинулся: "Вы не ответили… Я насчёт носа…" – "Ещё чего!" – сказала женщина почему-то грубо и начала краснеть. Бедняжка. Сейчас заплачет.

Абрамишин хотел пожать её руки своей участливой, всё понимающей рукой… но тут из кабинета вышел невысокий мужчина. У этого нос с лица свисал. Как кит. Как микрокит, знаете ли. Как китёнок. Мужчина его понёс куда-то. Ринофима. Классическая ринофима. Абрамишин улыбался. Он был среди своих. Висящие сизые киты, лекала, попугайные носы, завёрнутые так, что не найти ни начала, ни конца; уши, взлетающие с головы. Он давно раскрыл тайну этого заведения. Дожидаясь теперь, когда женщина выйдет из кабинета, он потихоньку рассказывал тайну себе, весело поглядывая по сторонам и потирая коленки. Сейчас. Сейчас его очередь. Сейчас, совсем скоро.

После женщины с фантазийным носом в дверь постучал игривым парольчиком: Трам-та-та-там! Приоткрыл дверь. "Можно к Вам?" Широкое лицо Молибоги сразу наморщилось. Не могло скрыть досады. Врач за столом хмурился, пока этот вертлявый человек в великом клоунском пиджаке расточал приветствия, возгласы, улыбки, справлялся о здоровье. Пока он не присел, наконец, на краешек стула и не выпрямился столбиком. Весь внимание и весь ожидание, чёрт бы его задрал совсем!

Загнанный в угол, Молибога перебирал какие-то бумажки на столе. Косился на банку с цветами. Нужно начинать трудный разговор.

– Вот что, Михаил Абрамович…

– Яковлевич, – тут же мягко был поправлен пациентом. – Яковлевич, Анатолий Евгеньевич.

– Да. Яковлевич. Извините. Михаил Яковлевич… Так вот. Почему вы хотите изуродовать свой нормальный красивый еврейский нос, Михаил Яковлевич?

– О-о, Анатолий Евгеньевич… Такой прямой вопрос…

– Да! Почему? Вот я, у меня вот тоже, смотрите – ноздри… Видите? – Молибога взял со стола зеркальце, отстранённо посмотрелся в него. Пошевелил крупными ноздрями. – Видите? Чудо-ноздри, между нами говоря! И – что? Я же не лезу от этого на дерево к обезьянам? Не комплексую? Не всем же красавцами быть, в конце концов. А? Михаил Яковлевич?

– О-о, у Вас нос очень симпатичный, Анатолий Евгеньевич! Знаете ли, как у бегемотика, хихихи!

Врач исподлобья смотрел на пациента. Потом перевёл взгляд к окну. Словно устало собирал им с улицы, с деревьев, с неба какие-то доводы, слова. И говорил их Абрамишину, глядя прямо в глаза. Говорил, что Институт красоты – не Институт дурости и капризов. Что люди едут со всего Союза действительно с драмами и страданиями, а не просто с носами, которые не нравятся. Что долгая очередь, люди ждут по два, по три года. Знаю, знаю, что у вас уже полтора набралось! знаю! но я не хочу глупости потакать! не хочу! неужели вы не видите? и потом: почему вы ко мне только ходите? идите к Горшениной, она и подарки принимает, и всё другое, почему ко мне? к Горшениной идите, к ней!

Маленький человек в громадном пиджаке вскочил:

– Чтоб я! К Горшениной! К этому коновалу! Никогда! Только под Ваши золотые руки, Анатолий Евгеньевич. Руки хирурга с мировым именем!

Врач опять по-бычьи смотрел на пациента, который сел. Который вытирался платком. Красный. И даже возмущённый. К Горшениной!.. Да, ничем такого не прошибёшь.

– Да поймите вы, наконец, поймите. Ваши все рвутся за рубеж, в Израиль, в Америку, везде предъявляют свои носы, прежде всего, как паспорта, ниспосланные им Небом, понимаете? гордятся ими, а вы?.. Просто удивительно… Двадцать лет работаю на пластике… Первый случай… Не бывало такого… Это же в голове не укладывается: чтобы еврей сам захотел изуродовать себя, стать неизвестно кем! Чтобы…

– Извините меня, Анатолий Евгеньевич. Так Вам говорить нельзя. – Глаза человека были ласковы и даже по-отечески укоряли. – Это провокация. Так нельзя.

Молибога смутился:

– В общем… в общем, я не вижу у вас уродства. Нормальный нос. Весомый. С горбинкой. Не знаю, чего вы от меня хотите… Право слово…

Пациент молчал. Потом тихо сказал:

– О-о, я столько настрадался… Если б вы знали… Так хочется счастья… А тут… а тут… – Маленький мужчина начал шмыгать носом, вскидывать голову к потолку. Господи, неужели сейчас заплачет? Что делать? Врач быстро заговорил:

– Ну хорошо, успокойтесь только. Хорошо. Как вас? Михаил Абрамович. Приходите через месяц. Ладно. Будь по-вашему. Только не надо. Прошу вас. Я…

Захлёбываясь слезами, Абрамишин подскочил к столу, затряс даже не руку, а два пухлых кулака врача, которые тот не успел никуда деть. И тут же выскочил из комнаты, чтобы врач не передумал. Полный человек в белом халате упал обратно в кресло. Посидел, оглядывая стол. В большой банке с водой надоели друг другу растрёпанные пионы. Врач взял в руку зеркальце. Отстранился. Пошевелил ноздрями. Привет, тромбонист! Этакий – тромба́нистый! Куда тебя только вести? В какой институт? А в кабинет заглядывал уже новый пациент. С таким, знаете ли, миленько свисшим хоботком вместо носа.

– Прошу! – показал на стул врач Молибога.

…Внутри старинного красивейшего здания, Янкель, разглядывая с сыном лепные стены и лепной потолок с богатой люстрой (правда, сейчас не зажжённой), громко, торжественно сказал, что только в таком храме и может служить искусству многоуважаемый Семён Яковлевич. "Это Хлавка, что ли, наш?" Вахтёрша, старая, мрачная, дула за столиком пустой чай из алюминиевой кружки. Хм, "Хлавка". Хлавнович его фамилия, уважаемая. "На втором этаже, 21‑й класс". Лицо вахтёрши свисало. Как Кёльнский собор. Хм, "Хлавка". Такое неуважение. А ещё пожилая женщина! "Идите, идите. Трезвый пока". Хм, "трезвый пока". Ну, выпивает человек, ну и чьто?

Поднимаясь на второй этаж с сыном по парадной лестнице, Янкель не замечал из-за этого "хлавки", по какой красоте они идут. От солнца, бьющего сверху из окон, сверкали гладкие балясины с обеих сторон, а сама лестница была железная, кованая, под ногами ажурная, как кружева! Не заметил Янкель и главную балясину на высокой тумбе, на лысине которой прямо-таки скворчали мысли-лучики!

Дяденька-скрипач, бурый, весь морщинистый, изучал развёрнутые в руках ноты. Его скрипка лежала на стуле. Какая-то неуживчивая с фанерным сидением. Будто целлулоидная кукла. Папа когда-то чинил дяденьке старинные швейцарские часы, и починил очень хорошо, потому что сразу начались преувеличенно громкие приветствия, встряхивания рук друг дружке, восклицания, смех, затем по очереди умильное прослушивание этих самых часов, как нежно работающего сердца. Причём когда слушал Янкель – Хлавнович ходил за ним на цепочке часов, как пёс за сильно прогибающейся конурой (если она прогибается когда-либо, конечно) и согласно кивал головой. Словно говоря: идут, всё ещё идут, потому что приложены к ним руки мастера, непревзойдённого мастера.

Наконец часы были вложены Хлавновичем обратно в специальный кармашек брюк, и мужчины сели на стулья напротив друг друга. Хлавнович поставил скрипку себе на колено, строго оглядел её. Затем повернулся у Мойшику. Ну-с? Впрочем, я уже понимаю всё. Как тебя зовут, наш будущий юный музыкант? А? Не слышу? Миша? Значит, Мойше. Прекрасно! И он сразу вскинул скрипку к плечу, ещё где-то в воздухе успев ударить смычком аккорд. Арпеджированный аккорд. По всем четырём струнам скрипки. У-иии-и! Несколько напоминающий вопль ишака. В общем, ишака на скрипке дал. Да. Это я так. Для разминки пальцев. А теперь внимательно слушай и пой со мной.

Начался сам экзамен. Проверка слуха. Мойшик тащился робким голоском за бескомпромиссно-точным звуком скрипки, не сворачивающим никуда, от старания вставал на носочки, тянулся, заводил к потолку глаза. Так, наверное, пел бы несчастный комарик в тон телеграфного провода под ветром, пытаясь к нему как-то подлаживаться, ему как-то подпевать. "Унисон! – кричал скрипач, яростно вытягивая смычком ноту. – Петь простой унисон!" Но вместо простого унисона в воздухе зудела то большая секунда, то разрезающая всё малая, то вдруг появлялась откуда-то секста, но начинала упорно выдавливаться септимой, а потом и вовсе пошёл тоненько замяукивать и повизгивать под потолком какой-то абхазисто-индонезийский лад. И всё это вместо простейшего унисона!.. Хлавка и Янкель абсолютно одинаково выкатили друг на друга глаза: разве может такое быть? ведь мы же понимаем о чём речь! чтобы еврейский мальчик! ни одной живой ноты! Да возможно ли такое?! И с высоких стен ошарашенно смотрели вместе с ними все намалёванные там композиторы. Все на одно лицо. Все с русскими бородами. Как анекдоты…

Янкель вздохнул, сказал сыну своему "выйди, пожалуйста, с глаз" и полез в карман за чекушкой. Хлавка, как шулер, тут же стряхнул ему стаканчик. Железный. Раздвижной. Всё это Мойшик успел заметить, прикрывая дверь.

Назад Дальше