Теперь Эмили все чаще и чаще чувствовала себя страшно большой - огромной; будто вся она, вчера еще нищая и ничтожная, вдруг каким-то немыслимым образом выросла, расширилась во все стороны и вместила в себя все то, что прежде вмещало ее самое. Она вместила в себя Блейза. Испытывая к нему бесконечную нежность, она, тем не менее, понимала, что она больше, сильнее, мудрее его; вглядывалась в него с любовью и видела все до мелочей. Она, как никогда прежде, видела все его недостатки, старые и новые - которых не было раньше. Она замечала все его хитрости и жульнические уловки, все то, что превращало его в такого изумительного, неисправимого шарлатана. Она ясно видела, к каким ухищрениям прибегает его обеспокоенный эгоизм, чтобы вытравить кошмар из своей жизни, вытравить из себя Харриет. Она даже видела, как несовершенна его любовь к ней самой, и видела это в свете своей собственной, более совершенной любви. Она тоже почувствовала, что их старое особенное "родство" то ли притупилось, то ли как-то видоизменилось, - но не слишком горевала по этому поводу, потому что понимала ситуацию по-своему. Она думала, что эта брешь в их любви может оказаться для них обоих выходом в большой мир, где они обретут новые просторы для новых эмоций. Это пророческое понимание пришло к ней в тот незабываемый момент в маленьком регистрационном бюро, когда Блейз надел наконец ей на палец вожделенное кольцо, когда Пинн и Морис расцеловали ее и сказали ей "миссис Гавендер", а она подумала: все, мы с Блейзом женаты. У нее, как у всякой семейной женщины, был теперь муж и дом. Все, включая и обычные плотские радости, становилось законным проявлением ее любви, и в этой законности, вытекающей из самого факта замужества, Эмили виделись целомудрие и чистота. Она любила Худхаус, любила заботиться о нем, украшать его и гордиться им, и ей ужасно хотелось разыскать где-нибудь своего отчима, если этот подонок еще не сдох, - пусть посмотрит, в каком настоящем шикарном доме она теперь живет.
Конечно, Люка был ее большим несчастьем, но она, точно так же как и ее муж, была преисполнена решимости не страдать чрезмерно - и это ограничивало рамки ее несчастья. Для нее Люка находился сейчас как бы в подвешенном состоянии, она старалась представлять себе, будто он просто спит. Психиатр посоветовал не приезжать к нему месяц-другой - а там будет видно. Эмили сожгла слона не потому, что его подарила Люке Харриет, и даже не потому, что у него на боку темнело маленькое пятнышко (не замеченное Блейзом) - кровь Харриет; просто каждый раз при взгляде на этого слона она вспоминала, что Люка есть, что скоро наверняка придется его навещать, а потом надо будет думать что-то насчет его окончательного возвращения. Каким вернется Люка? Да и вернется ли? Все эти вопросы несли в себе неминуемую и невыносимую боль. Но Эмили отнюдь не собиралась надрывать из-за них свое сердце. Она предпочитала помнить о том, что ее сыну сейчас оказывается квалифицированная помощь. Вспоминалось также, как страшно она боялась за него - да что там говорить, боялась его, - в Патни, когда он мог неделями с ней не разговаривать. И разве не легче сознавать, что он теперь уже не просто маленький мальчик, страшно беззащитный и уязвимый, за которого отвечает только она одна, а пациент, как многие другие, - ненормальный, если угодно, и с ним работают специально обученные люди, которые знают, с какой стороны к нему подступиться? И ей правда становилось легче; и она благоразумно утешалась. В конце концов, почему бы не довольствоваться тем, что для Люки сейчас делается все возможное? Насчет Дейвида она и вовсе не волновалась. Дейвид был уже почти взрослый. Эмили готова была вычеркивать в календаре недели и месяцы, оставшиеся до его совершеннолетия. Когда этот долгожданный день настанет, Дейвид исчезнет - его просто для них не будет.
И была еще одна причина, по которой Эмили, сидевшая сейчас за столом в светлой совершенно преобразившейся худхаусовской кухне и взиравшая на мужа чуть загадочно, с любовью и спокойным, милосердным пониманием, была намерена и дальше ограждать себя от всех кошмаров. (Старый дощатый стол перекочевал в гараж, клетчатые скатерти уехали в "Оксфам". Теперь на кухне стоял белый круглый стол скандинавского производства, с термостойким покрытием, и вокруг него шесть белых стульев. От бывшего патриархального полумрака ничего не осталось.) Сегодня она была на приеме, и врач подтвердил ее подозрение: она беременна. И как только он это сказал, Эмили вдруг окончательно уверилась в том, что и с Люкой будет все в порядке. Он вылечится, вернется домой, и все они заживут счастливо и прекрасно. Она еще не сообщала радостную весть Блейзу - пока только с удовольствием представляла, как она это сделает. Как он будет волноваться, девочка или мальчик, и убеждать ее, что девочка лучше!.. Впервые в жизни Эмили Макхью смотрела в будущее, и оно расстилалось перед ней безбрежной золотой равниной.
* * *
- Moules?
- Нет.
- Что, не любишь морепродукты?
- Нет.
- Тогда, может, что-нибудь из яиц? Яйца "морней" не хочешь? Или timbale de foies de volaille? Авокадо? A как насчет копченого лосося? Quenelles de brochet? Все-таки серьезный обед не игрушка, нельзя же совсем без рыбы. Или ты предпочитаешь копченую форель?
- Выбирайте сами, - сказал Дейвид. По его щеке скатилась слеза, он медленно поднял руку и смахнул ее.
Эдгар проследил за его жестом и вернулся к меню.
- Давай-ка мы с тобой начнем с копченой форели. Да, так и сделаем. Потом… Здесь у них отличный poulet sous cloche, но, может, лучше все-таки мясо? Возьмем один "ша-тобриан" на двоих. Или пирог с дичью? Нет, я тоже думаю, что нет. Эй, метрдотель! Так. Одну минуточку, сейчас мы посмотрим… Пожалуйста, "Граахер Химмельрайх"… Только "Шпэтлезе"? Нет, он в том году был сладковат, для начала обеда это не годится. Ну, тогда… ага, тогда "поммар" шестьдесят четвертого года. Превосходно. Все, благодарю вас, мы готовы сделать заказ.
- Вы сегодня везете Монти в Мокингем? - спросил Дейвид.
- Да. Не сердись на Монти.
- Я не сержусь. Просто он меня разочаровал.
- Потому что не захотел с тобой серьезно разговаривать?
- Ему, по-моему, на все плевать. И вообще он как будто неживой.
- Неживой - он? Нет, тут ты ошибаешься.
- Ну, будто у него ни на что нет сил.
- Возможно, у него сейчас нет сил на тебя. У каждого из нас свой Монти, и он иногда разочаровывает нас, но - боюсь, тут мы сами виноваты, потому что начинаем слишком много от него хотеть. Поверь, Монти любит тебя гораздо больше, чем тебе кажется.
- Мне кажется, он никого не любит… Простите.
- Просто он сознает, что в данный момент не может тебе помочь. Это, если хочешь, скромность своего рода. Некоторые живут тем, что помогают другим людям. Это их в некотором смысле поддерживает: ведь помощь дает им власть над людьми. Но Монти такая власть не нужна. Возможно, потому, что при желании он мог бы иметь ее в избытке.
- Мне кажется, эта скромность ему не идет, - сказал Дейвид. - Я не хочу, чтобы Монти был скромным.
- Понимаю. Каждый из нас не хочет, чтобы его Монти был скромным. Нам всем нужно, чтобы он был гордым. Вот только нужно ли это ему? Впрочем, ты с ним еще не раз увидишься, и очень скоро - как только начнешь приезжать в Мокингем. Словом, Монти у тебя еще будет.
Эдгар пригласил Дейвида не только в Мокингем. Он также предложил ему съездить вместе с ним в Британскую школу в Афинах. При желании, сказал Эдгар, можно будет поучаствовать в раскопках в Пелопоннесе, там археологи уже откопали великолепный торс Федима и прекрасную чашу, расписанную самим Дурисом. Но ничто не помогало: смерть матери оказалась для Дейвида слишком страшным ударом, он ежечасно чувствовал, что не может, не сможет его пережить. По сравнению со смертью даже бесстыдно поспешная женитьба его отца, даже эта женщина, которая вселилась в Худхаус и тут же принялась все в нем менять и уродовать, - все это были сущие пустяки. У Дейвида было такое чувство, будто он пребывает в некоем физически невозможном состоянии, будто он оптический обман; или, к примеру, что-то огромное и растопыренное - а кто-то тянет и тянет его изо всех сил, пытаясь протащить сквозь узкую трубу. Ничто не помогало. Впрочем, Эдгар, возможно, чуть-чуть помогал.
- Не плачь, - сказал Эдгар. - Возьми себя в руки. Попробуй "мозельвейн" и скажи мне, что ты о нем думаешь.
- Какая разница. По мне, все вина одинаковы.
- Нет, не все, Дейвид. Вот, отпей немного и сосредоточься. Когда приедешь в Мокингем, я научу тебя пить вино. Знаешь, какой у меня там погреб!.. Тебе понравится в Мокингеме, вот увидишь. А спальня у тебя будет в башне.
- Это из тех башен, что понастроили в девятнадцатом веке?
- Да. Слава богу, у моей матери не хватило наличности, чтобы ее снести. Прадед мой, видишь ли, был большим поклонником Фридриха Второго. Башня восьмиугольная, и окна на все восемь сторон - так что вся равнина будет перед тобой как на ладони. Зимой там, конечно, настоящий холодильник. Но зимой мы тебя поселим в западном крыле.
- "Мы"?
- Ну да, мы с Монти.
- А западное крыло, наверное, времен Регентства?
- Еще раньше, времен королевы Анны. Там, конечно, не так романтично, как в елизаветинской части дома, - зато удобнее.
- И вы правда будете помогать мне с греческим?
- Конечно. Ты ведь скоро уже будешь учиться в Оксфорде, а оттуда до Мокингема рукой подать - сможешь приезжать каждые каникулы. И на выходные тоже, с друзьями. Будете вместе читать великих греков. В общем, считай Мокингем своим домом.
- Очень кстати, - сказал Дейвид. - Другого у меня все равно нет.
- Не говори так. Ты нужен им.
- Может, хватит мне повторять, как я им нужен?
- Это правда.
- Нет. Им вполне хватает друг друга. А я для них - часть… ее.
- Ну, ну, спокойно.
- Они ее отсекли, вырвали с корнем, будто хотят во второй раз ее убить, сделать так, будто ее вообще никогда не было. И, значит, меня тоже. Им бы только поскорее забыть прошлое - и все, тогда они будут счастливы. Они и так уже счастливы. Посмотрели бы вы на них, когда к дому подъезжает фургон с какой-нибудь новой жуткой мебелью, а они встречают его в дверях. Хохочут, радуются как дети, потом начинают обниматься-лобызаться - прямо на глазах у грузчиков. А ее вещи они сжигают, даже меня не спросили. Они, как Гитлер, уничтожают все подряд…
- Спокойно, Дейвид, спокойно. Они не могут сейчас быть счастливы. Твой отец не может быть счастлив. Подумай сам. Ты ему очень нужен.
- Я - ему? Зачем? Он заходит ко мне иногда, потому что совесть гложет, но мы даже не разговариваем. Нам с ним не о чем говорить, кроме нее, а он уже вычеркнул ее из памяти.
- Нет, не вычеркнул, просто он очень печалится и поэтому не может говорить. Ты должен ему помочь.
- О себе он печалится.
- Да, конечно, но и об Эмили тоже. Ей ведь в жизни пришлось несладко. И если теперь твой отец хочет окружить ее заботой - что ж, это вполне можно понять и простить.
- Надо ему - пусть окружает, только меня пусть оставит в покое. Я не собираюсь его на это благословлять. Не могу.
- Ну, что-то ты можешь. Можешь, например, быть чуточку добрее к своему отцу.
- Это будет чистое лицемерие.
- Так стань лицемером. Притвориться хорошим - это ведь тоже маленькая победа. Возможно, даже и не маленькая.
- Вам кажется, ему важно, что я о нем думаю? Да ничего подобного. Ему все равно, и это так… ужасно.
- Нет, нет, Дейвид, все не так! Ты для них очень важен - может быть, важнее всего на свете. Без тебя они не смогут… просто погибнут.
- Ну и пусть себе гибнут.
- Материнское смиренномудрие перешло теперь к тебе, дай же ему взрасти в твоей душе.
- Не понимаю, о чем вы. Я их ненавижу.
- Не надо, мальчик мой, - ради себя же самого. Ты должен все это пережить. Я не говорю, забыть, - нет. Но ты должен почувствовать себя полноценным, здоровым человеком. Ненависть тут только помешает. Нужно просто… помиловать их… от всего сердца. Они нуждаются в твоем милосердии.
- У меня такое чувство, будто я занял место своей матери. Будто я - это она. Я все, что от нее осталось. Всем остальным плевать. Ну, кроме дяди Эйдриана, возможно, - но он ведь никто.
- Вот тут ты не прав. Он не никто, и к нему ты тоже должен быть добрее. Ты написал ему, как я просил?
- Нет. Они просто преступники и хотят, чтобы все им сошло с рук.
- Дейвид, ты обещаешь написать дяде Эйдриану?
- Да. Хотят, чтобы я кивнул им, чтобы они могли спокойно продолжать свои делишки.
- Значит, ты должен кивнуть. Не суди их, а лучше кивни. Ты должен обрести покой в душе. Ты пытался молиться? Sause béarnaise?
- Пытался… Конечно, молиться по-настоящему я уже не могу… Когда я был маленьким, она учила меня… Господи, зачем это, не надо ничего вспоминать…
- Молитва или не молитва - неважно, каким словом ты это назовешь. Но продолжай пытаться. И не бойся так Христа. Иисус Христос - это просто местное название Бога.
- Вам разве не кажется, что в нем слишком много неискренности?
- Нет. Я и сам не верю церковным догмам, но мой Христос принадлежит мне и я не дам церкви отнять его у меня.
- А с Монти вы эти вещи обсуждали?
- Да, но… с ним трудно об этом говорить, ему подавай все - или ничего. И, наверное, для него это правильно.
- Разве не вы только что объясняли мне, что он сама скромность?
- Да, но все равно он склонен все возводить в абсолют.
- А что, нельзя этого делать?
- Я не знаю. Знаю, что не надо суетиться и не надо слишком тревожиться - ни о чем. Все человеческое преходяще… Передай-ка мне твой бокал. В религии каждый живет по большей части в собственном мирке, маленьком и весьма примитивном. Дальше начала почти никто не продвигается - как в философии. Так что, если хочется тебе крикнуть: "Господи, помоги!" - кричи. А как покричишь немного, прислушайся. Авось тебе и помогут.
- Но как же тогда разобраться, где что - где правда, где ложь?
- Та правда, о которой ты говоришь, тоже понятие сугубо местное; локальное, если угодно. Не в том смысле, что оно относительное, - это все релятивистский бред. Есть, конечно, наука, есть история, и там все иначе - но речь, как ты понимаешь, не о них, а о жизни. Тут каждому человеку приходится, как правило, решать какие-то свои простые и неотложные задачи - и в них, в том, как он их решает, как раз и заключается его личная правда. Не врать самому себе, не прикрываться в угоду своей гордыне ложными понятиями, не фальшивить и не лицемерить, стараться быть спокойным и рассудительным. Каждый человек стремится достичь какого-то уровня искренности и чистоты в общении с самим собой. И если ему это удалось, то он достиг правды - своей собственной, личной правды, и никакой великой веры для этого не нужно. И тогда уже этот человек будет и правдивым, и добрым, и сумеет понять своих ближних по-настоящему.
- Ого, и вы после этого скажете, что вы не возводите все в абсолют?
- Я? Нет. Видишь ли, все это ужасно сложно. То, что я говорю, - это ведь просто слова. Скажи лучше, ты попробуешь быть добрее к своему отцу?
- Не знаю.
- Как насчет пудинга с патокой? Он у них тут превосходный. У тебя ведь проблем с весом пока что нет? Или закажем какую-нибудь экзотику - фиги заморские, например? Crepes suzette? Или просто сыра? А я, пожалуй, приложусь к crepes, а потом тоже перейду на сыр - ты не возражаешь? Официант! Принесите-ка нам еще вина. Думаю, к пудингу лучше всего бутылочку "берсака"… "Берсака" нет? Ну что ж, тогда еще "мозельвейна"…
- Я все время вижу мать, везде, даже на улице. Будто она повсюду ходит за мной - и это так жутко… И еще день и ночь думаю о том, что она чувствовала тогда, в ту последнюю минуту… Не хочу, чтобы это превратилось для меня в кошмар.
- Тогда молись. Проси о помощи. Ищи спасение внутри себя. Это всегда можно сделать, если чувствуешь, что может дойти до кошмара.
- Да. Да. Я буду "камамбер".
- Подожди. Дай-ка я его сперва проверю. Все в порядке, отличный сыр, выдержанный. Да, это должно стать твоей привычкой на всю жизнь.
- Что, есть "камамбер"?
- Находить успокоение в собственной душе. Или хотя бы спокойно вглядываться внутрь себя и философски принимать то нелепое фиглярство, которого сколько угодно в каждом из нас.
- И, кстати, насчет фиглярства… Эти дикие фантазии… ну, я вам как-то рассказывал… они не отпускают меня, несмотря ни на что, и… я ничего не могу с этим поделать.
- Как ты срываешь платье с Кики Сен-Луа?
- Да. Ужасно, правда? Думать о таких вещах, сейчас, - это такая подлость, по-моему.
- Видишь ли, у каждого из нас внутри есть помойная яма, полная всяких гадостей и нечистот - и они живут там по своим законам. Не думай о них. Так, понаблюдай немножко, а потом переключись на что-нибудь другое.
- Но я все это вижу в таких подробностях…
- Хорошо тебя понимаю. Но если дело только в сексуальных фантазиях, то, думаю, тебе не о чем беспокоиться. Сексуальные фантазии есть у всех.
- Правда, Эдгар? И у вас тоже - до сих пор? А у вас что?
Эдгар разразился затяжным смехом.
- Ох!.. Да уж!.. Послушай, гулять так гулять! Не заказать ли нам по ирландскому кофе?