* * *
Франц стал торговать фашистскими газетами. Он ничего не имеет против евреев, но стоит за порядок. Порядок нужен и в раю, всяк знает истину сию. В "Стальном шлеме" тоже ребята что надо, и вожди у них - сила! Франц стоит обычно у входа на станцию подземки на Потсдамерплац, а иногда на Фридрихштрассе у Пассажа или перед вокзалом Александерплац. Он согласен с одноглазым инвалидом из "Нового мира" - с тем, который был там с толстой дамой.
"Германскому народу к началу рождественского поста. Низвергните наконец своих идолов, покарайте лицемеров, убаюкивающих вас призрачными надеждами! И день придет, воздастся им сторицей, и истина карающей десницей повергнет в прах врагов своих".
"В то время как пишутся эти строки, происходит суд над рейхсбаннеровцами .Лишь двадцатикратное превосходство сил позволило наконец этим "рыцарям" претворить в жизнь их пацифистские идеалы и показать образец своего хваленого мужества вполне соответствующего их убеждениям: они напали на горсточку национал-социалистов, избили их и при этом зверски умертвили члена нашей партии Гиршмана. Даже из показаний самих обвиняемых, которым закон, к несчастью, разрешает (а их партия, по-видимому, предписывает) лгать, ясно, что здесь мы имеем дело с проявлением зверского террора, возведенного нашими противниками в систему".
"…Истинный федерализм - это антисемитизм, борьба, против евреев является вместе с тем и борьбой за самоопределение Баварии. Еще задолго до начала огромный зал был переполнен; однако прибывали все новые и новые толпы посетителей. До открытия собрания боевой оркестр местных штурмовых отрядов исполнил строевые марши и народные мелодии. В половине девятого член партии Оберлерер сердечно приветствовал собравшихся и, объявив собрание открытым, предоставил слово члену партии Вальтеру Аммеру".
На Эльзассерштрассе животики надрывают от смеха, когда в обед Франц появляется в пивной, предосторожности ради спрятав повязку со свастикой в карман, - ее тут же у него извлекают. Но Франц знает, как их отшить!
Он обращается к безработному молодому слесарю, тот удивленно смотрит на него и отставляет свою кружку.
- Вот ты смеешься надо мной, Рихард, а почему? Потому, может быть, что ты женат? Тебе теперь двадцать один год, твоей жене восемнадцать, а что ты видел от жизни? Самый пустяк, и даже того меньше. Не о девках же с тобой говорить? В сосунках ты еще, может, и знаешь толк - твой крикун тебе по ночам спать не дает. А что ты еще знаешь? То-то!
Францевой повязкой завладевает шлифовальщик Георг Дреске, тридцати девяти лет, недавно уволенный с завода.
- На повязке, Орге, сколько ни смотри, - говорит Франц, - ничего не написано такого, за что нельзя было бы отвечать. Я ведь тоже удрал с фронта в восемнадцатом, не хуже твоего, а что толку? Красная ли повязка у человека, золотая или черно-бело-красная - от этого сигара не слаще. Все дело в табаке, старина, чтоб и оберточный лист и подлист были хороши и чтоб была сигара правильно скатана и высушена, и главное дело - какой табак. Вот что я скажу. Чего мы добились, Орге, скажи по совести?
Тот спокойно кладет повязку перед собой на стойку и, прихлебывая, говорит не спеша, иногда заикаясь:
- Гляжу я на тебя, Франц, и диву даюсь. Я тебя ведь давно знаю, под Аррасом и под Ковно вместе были. Здорово они тебя охмурили.
- Это ты насчет повязки, что ли?
- Да насчет всего вообще. Брось-ка ты это дело. Тебе-то уж, кажется, не пристало бегать в таком виде.
Тогда Франц встает. Рихарда Вернера, молодого слесаря в зеленой рубашке с отложным воротником, который хочет его о чем-то спросить, он просто отодвигает в сторону.
- Нет, нет, Рихардхен, парень ты свой, но здесь разговор не для детей. Нос у тебя не дорос со мной и с Орге разговаривать, хоть ты на выборах и голосуешь.
Затем он подходит к стойке и задумчиво смотрит на шлифовальщика. За стойкой, против них, на фоне бутылок стоит хозяин в широком синем фартуке и внимательно смотрит на них, опустив толстые руки в раковину для мытья стаканов. Наконец Франц спрашивает:
- Так как же, Орге? Как было дело под Аррасом?
- Сам знаешь как. Раз с фронта бежал - стало быть, знаешь. А теперь вот эту повязку нацепил. Эх, Франц, уж лучше ты бы на ней повесился. Да, здорово тебя обработали.
У Франца очень уверенный вид, и ни на секунду он не сводит глаз с шлифовальщика. Тот заикается и мотает головой.
- Нет, ты вот про Аррас говорил. Давай-ка разберемся. Раз ты был под Аррасом…
- Что ты плетешь, Франц, брось. Да я ничего и не говорил такого, ты, верно, хватил лишнего.
Франц ждет, думает: постой, я уж до тебя доберусь, дурачком прикидываешься, хитришь.
- Ну, конечно же, Орге, под Аррасом мы с тобой были, помнишь наших ребят? Артура Безе, Блюма и этого взводного маленького - как его бишь звали? Такая у него еще фамилия была странная.
- Забыл, не помню.
Что ж, пусть человек болтает. Он под мухой, что с него взять. Это все видят.
- Постой, постой, как же его звали, маленького-то этого, не то Биста, не то Бискра, что-то в этом роде.
Пускай себе говорит, не стоит отвечать, запутается - сам замолчит.
- Ну да, это мы все знаем. Но только я не про то. А вот ты скажи, где мы были потом, когда кончилось под Аррасом, после восемнадцатого года, когда другая заварушка началась - здесь, в Берлине, и в Галле, и в Киле, и…
Но тут Георг Дреске решительно отказывается от дальнейшего разговора. Чушь какая! За этим, что ли, в пивную пришел?
- Кончай, а то сбегу от тебя. Рассказывай сказки малютке Рихарду. Поди-ка сюда, Рихард.
- Я и подойти-то к нему боюсь. Уж больно он воображает, барон, да и только. Теперь он небось водит компанию только с князьями. Как он еще приходит сюда к нам в пивную, такой важный барин?
А ясные глаза Франца в упор глядят в бегающие глаза Дреске…
- Так вот, про это я и говорю, как раз про это, Орге. Стояли мы под Аррасом в восемнадцатом, полевая артиллерия, пехота, зенитная артиллерия, радисты, саперы, всякой твари по паре, все вместе. Ну, а где мы очутились потом, после войны?
(Э, вон он куда гнет, ну, держись, братишка, лучше б тебе этого не касаться.)
- Знаешь, - говорит Дреске, - я сначала пивко допью, а ты, брат, про то, где ты потом побывал, где мотался, где стоял или сидел, справься в своих бумагах, если они при тебе. Ведь торговцу полагается всегда иметь бумаги при себе.
Что, съел? Неужели не понял? Так и запомни. Но все те же спокойные глаза смотрят в хитрый прищур Дреске.
- Четыре года после восемнадцатого жил я в Берлине. С того времени, как война кончилась. Верно, я мотался и ты тоже, а Рихард вот тогда пешком под стол ходил. А ведь здесь и духа Арраса не осталось! Скажешь нет? Инфляция вот была, бумажные деньги, миллионы, миллиарды, и мяса не было, и масла тоже; хуже, чем до войны, это всякий знает, ты тоже, Орге, - а ты говоришь "Аррас"! Вот и соображай, что от всей заварухи нам досталось. Да ничего! Куда там! Мы только бегали да у крестьян картошку таскали.
Революция? Развинти древко знамени, убери знамя в чехол и спрячь всю эту штуку подальше в платяной шкаф. Попроси мать принести тебе ночные туфли и сними огненно-красный галстук. Вы только болтать горазды о революции, ваша республика - просто брак на производстве.
Дреске думает: "Ишь какой стал, опасный человек!" А Рихард Вернер, этот губошлеп, уже снова разевает рот:
- Значит, по-твоему, надо, Франц, новую войну начинать. Вам только дай волю! А расхлебывать нам придется! "Вперед, на Францию в поход". Нет, шалишь, не на таких напал.
А Франц думает: "Балбес ты этакий, сопляк! Знает человек войну только по кино - стукни его раз по башке, он и готов".
Хозяин вытирает руки о синий фартук. Перед чистыми стаканами лежит в зеленой обложке проспект. Хозяин, тяжело сопя, читает про себя:
Отборный жареный кофе "Вернись" высшего качества. Кофе для прислуги (некондиционные зерна, жареные). Чистый не молотый кофе в зернах, 2 марки 20 пфеннигов. "Сантос" молотый, отборный. "Сантос" 1-го сорта Для хозяек, крепкий, выгоден в потреблении, заваривается небольшими порциями. "Ван-Кампина-меланж", смесь разных сортов, крепкий, прекрасного вкуса. Меланж "Мексика", экстра, урожай с плантаций, 3 марки 75 пфеннигов.
Транспортные расходы по доставке товара фирма берет на себя в том случае, если в заказ входит не меньше 18 кг. (любым сортом).
Под потолком, возле печной трубы, кружится пчела, или оса, или шмель - подлинное чудо в зимнюю пору. Его единоплеменников, сородичей, единомышленников и сотоварищей нет в живых, они либо уже умерли, либо еще не родились; это - ледниковый период для шмеля-одиночки, он и сам не знает, как и почему это случилось и почему именно с ним. А солнечный свет беззвучно льется на столы и на пол; вывеска "Паценгоферское пиво Левенбрей" делит его на две светлые, полосы. С незапамятных времен падает он на землю - посмотришь на него, и все покажется преходящим, мимолетным, незначительным. Свет доходит до нас, пройдя икс километров, минуя звезду игрек" солнце светит миллионы лет; светило оно задолго до Навуходоносора, до Адама и Евы, и до ихтиозавров, а вот сейчас оно заглядывает в окно маленькой пивной, и жестяная вывеска "Паценгоферское пиво Левенбрей" режет его луч пополам. Свет ползет по стенам, падает на столики, на пол, и все словно улыбается. Свет легкокрылый, свет невесомый, с неба приходит он к нам.
А два больших зверя, двое людей, двое мужчин, Франц Биберкопф и Георг Дреске, газетчик и уволенный с завода шлифовальщик, стоят у стойки; двуногие, их нижние конечности прикрыты штанами, они стоят облокотясь на стойку руками, торчащими из рукавов плотных курток. И каждый из них думает по-своему, видит и чувствует по-своему.
- Давай уж прямо скажем - никакого Арраса будто бы и не было. Ты это и сам знаешь, Орге. Сплоховали мы, скажи прямо. И мы, и вы все, кто там был. Ни дисциплины, ни порядка - все передрались друг с другом. Я вот и удрал из окопов, и ты со мною, а потом и Эзе. Ну, а здесь дома, когда началась заваруха, кто тогда тягу дал? Да все сплошь. Все кто куда. Никого не осталось, ты же сам видел, кучка только жалкая. Сколько их там было - с тысячу или меньше? Так мне они и даром не нужны.
Ага, вот он о чем, вот дурак-то безмозглый. На такую удочку попался!
- Это потому, Франц, что бонзы нас предали в восемнадцатом и девятнадцатом году, они и Розу убили и Карла Либкнехта. Где же тут сплотиться и что-нибудь сделать? Ты посмотри на Россию, на Ленина. Вот где люди держатся, вот где спайка! Но подожди, дай срок…
Кровь польется, кровь польется, кровь польется, как вода.
- А мне-то что! Хочешь - дожидайся. Твое дело. А тем временем все провалится в тартарары с тобой вместе. Нет, меня больше не купишь. Наши ничего не сумели сделать? Ничего, этого с меня хватит. Ни черта не вышло, точно как под Гартмансвейлеркопфом, так к слову пришлось, вспомнил инвалида одного, который там побывал, ты его не знаешь; да, ни черта не вышло.
А стало быть…
Франц выпрямился, взял со стойки повязку, разгладил ее, сунул в карман куртки и медленно пошел к своему столику.
- Вот я все твержу вам одно и то же - пойми, милый человек, и ты тоже, Рихард, послушай, тебе полезно: ничего у вас с этим делом не выйдет. Не тем путем идете; не знаю, выйдет ли что-нибудь и у тех, которые вот с такой повязкой. Я этого вовсе и не говорю, но это все же другое дело. Сказано ведь - да будет мир на земле, и правильно! Хочешь работать, работай! А всякие фортели ваши выкидывать я не охотник. Своя рубаха ближе к телу.
Сказал и уселся на подоконник, поскреб щеку, прищурившись от яркого света, обвел глазами пивную, выдернул волосок из уха. За углом проскрежетал трамвай номер девятый, маршрут Восточное кольцо… Герман-плац, Вильденбрухплац, вокзал Трептов, Варшавский мост, Балтенплац, Книпродештрассе, Шенгаузераллее, Штеттинский вокзал, церковь св. Гедвиги, Галлеские ворота, Германплац. Хозяин пивной стоит, облокотившись на медный пивной кран, посасывает и трогает языком новую пломбу, в нижнем зубе аптекой пахнет. Нашу Эмилию придется опять послать летом в деревню или в Цинновиц, в детский лагерь, девочка хилая - все прихварывает; взгляд его снова падает на проспект в зеленой обложке; вот ведь опять криво лежит. Вздрогнул даже, У него заскок - не выносит, когда что-нибудь лежит криво. Поправил проспект, положил его прямо. Селедки "Бисмарк" пряного посола, филе, рольмопсы в маринаде, сельди в желе, филе-экстра, свежие сельди.
Слова, звуковые волны, полные смысла, вырываются из горла заики Дреске, плещут по комнате. Дреске, улыбаясь, глядит себе под ноги:
- Ну, тогда желаю тебе счастья, Франц, на путях твоих, как говорят попы. Значит, когда мы в январе пойдем с демонстрацией на Фридрихсфельде, к Карлу и Розе, тебя уж с нами не будет… Так, так.
Чего его слушать, заику… Будем газетами торговать!
Хозяин, оставшись вдвоем с Францем, улыбается ему. Тот с наслаждением вытягивает под столом ноги.
- Как вы думаете, Геншке, почему это они смылись? Небось из-за повязки? За своими пошли.
Да будет тебе! Смотри, вышвырнут они тебя отсюда и бока намнут! Кровь польется, кровь польется, кровь польется, как вода…
Хозяин все посасывает свою пломбу; надо бы придвинуть щегленка ближе к окну: птичка тоже тянется к свету. Франц рад помочь, вбил гвоздик в стену за стойкой, а хозяин снял клетку с другой стены. Щегленок беспокойно бился о прутья.
- Темно, как ночью. Дома высокие - застят свет. Франц влез на стул, повесил клетку, соскочил вниз, присвистнул и, подняв палец, прошептал:
- Не подходите к ней пока. Пускай привыкает. Ишь ты, щегленок; она у вас самочка.
Оба притихли. Стоят улыбаются, кивают головами, поглядывают друг на друга.
ФРАНЦ - ЧЕЛОВЕК ШИРОКОГО РАЗМАХА, ОН ЗНАЕТ СЕБЕ ЦЕНУ
А вечером Франца и в самом деле вышвырнули из пивной.
Притащился он туда один, часов в девять, взглянул на птичку - та уже сунула головку под крылышко, прикорнула в уголке на жердочке, и как она не свалится во сне, божья тварь! Франц шепнул хозяину:
- Смотри, пожалуйста, - спит себе при таком шуме, что ты скажешь! Здорово уморилась, видать, бедная. И то сказать, накурено ведь тут, как она дышит только?
- Она у меня привыкла, здесь, в пивной, всегда накурено, еще не то бывает.
Франц присел за столик.
- Так и быть, сегодня я хоть не буду курить, а то и вовсе дышать нечем будет, а после откроем окно. Ненадолго. Она у вас сквозняка не боится?
Георг Дреске, молодой Рихард и еще трое перешли за столик, напротив. Двоих из этой компании Франц и вовсе не знает. Больше в пивной никого нет. Когда он вошел, у них за столиком дым коромыслом - шум и ругань. Но только он открыл дверь, они приумолкли, оба новеньких то и дело поглядывают на Франца; наклонились друг к другу через стол, пошушукались, потом откинулись назад, чокнулись. Развалились на стульях; смотрят на него так нагло. "Манят глаза лучистые, блестит вино искристое. За нежный взор, товарищ мой, нельзя не выпить по одной". Плешивый Геншке, хозяин пивной, возится у стойки, моет стаканы, чистит пивной кран. Сегодня он не уходит на кухню, как обычно, все копается.
Вдруг за соседним столиком заговорили громче. Один из новеньких расшумелся. Желает петь, музыки ему захотелось, а пианиста нет. Геншке из-за стойки слово вставил:
- Кто его здесь будет слушать? Да мне и не по карману, доходы не те.
Франц знает, что они будут петь: либо "Интернационал", либо "Смело, товарищи, в ногу", нового небось ничего не придумали. Ну вот, конечно "Интернационал".
Франц жует, думает про себя: "Это в мой огород. Ну да ладно, пускай потешатся, только бы не курили так много. Когда не курят, и птичке не такой вред. А Дреске-то хорош! Нечего сказать, связался черт с младенцем. Сидит с сопляками, а на меня ноль внимания. Вот уж не ожидал от него. Этакий старый хрен, женатый, человек порядочный, а сидит с этими недоносками и слушает, что они болтают". А один из новых уж опять кричит, обращается к Францу:
- Ну как, понравилась тебе песня, приятель?
- Мне? Очень. Голоса у вас хорошие.
- Так чего же ты с нами не споешь?
- Я уж лучше поем. Когда кончу есть, спою с вами, а не то и один что-нибудь спою.
- Идет.
Те снова заговорили, а Франц сидит спокойно, ест и пьет. Думает о том о сем: где сейчас Лина, и как это птичка во сне не свалится с жердочки; и кто там трубкой дымит - этого еще не хватало! Заработал он сего дня недурно, вот только холодно стоять было. Он ест, а те, за столом напротив, так ему в рот и смотрят! Верно, боятся, что подавлюсь. Был ведь, говорят, такой случай: съел человек бутерброд с колбасой, а бутерброд, как дошел до желудка, одумался, поднялся обратно к горлу, да и говорит: - Что ж ты меня без горчицы? - и тогда уж только спустился в желудок. Вот как поступает настоящий бутерброд с колбасой, которая благородного происхождения. Только успел Франц проглотить последний кусок и допить последний глоток пива, как с того стола закричали:
- Так как же, приятель? Споешь нам что-нибудь? Ни дать ни взять хоровая капелла - только что за вход платить не надо. Ну да ладно, коли поют, курить не будут. Надо мной, положим, не каплет. Но дал слово - держись, петь так петь!
И вот Франц, утирая нос (течет, подлый, когда сидишь в тепле), думает, куда это Лина запропастилась и не заказать ли еще парочку сосисок. Хотя нет, не стоит, и так толстею. Что бы им такое спеть; тоже народ - что они понимают о жизни, ну да ладно, раз уж обещал, так спою. И вдруг в его голове мелькает фраза, строфа, э, стой! Эти стишки он в тюрьме выучил, их там часто повторяли. В каждой камере знали наизусть. И Франц замер на минуту, опустил на грудь отяжелевшую голову, раскраснелся, задумался. И потом сказал, не выпуская из рук кружку:
- Знаю я стишки, в тюрьме выучил, их один арестант сочинил, постойте, как же его звали? Ах да: Доме. Точно, Доме. Теперь уж он отсидел небось. Ну, да все равно, стишки хорошие.
И вот он один за столиком, Геншке возится за стойкой, а те, напротив, слушают. Больше в пивной никого нет, потрескивает уголь в железной печке. Франц, подперев рукою голову, читает стишки Домса, и перед ним встает камера, двор для прогулок, но сердце теперь уж не сжимается от тоски. Интересно, кто там сейчас? Вот он и сам выходит на прогулку. Попробуйте-ка вот так все это себе представить, посмотрим, что у вас получится. Нет у них у всех о жизни понятия. И он начал: