Заглянул благоговейно во вторую комнату - моечную. Небольшая каменная ванна, высеченные из серого камня кресла-сиденья, мраморные лежанки. Пар и легкий запах сероводорода. Стены уже в других изразцах, с одноцветным коричневым рисунком.
- Все так и есть, как было 150 лет назад? - спрашиваю я моего добровольного экскурсовода.
- Все как было. Видите, ни одна плиточка не вывалилась, и еще 150 лет простоят.
Пришел посетитель, и кассир отошла от меня, я остался в номере один. "Хозяин оставил меня на попечение татарину-банщику, - вспоминал я слова Пушкина. - Я должен признаться, что он был без носа; это не мешало ему быть мастером своего дела. Гасан (так назывался безносый татарин) начал с того, что разложил меня на теплом каменном полу; после чего начал он ломать мне члены, вытягивать суставы, бить меня сильно кулаком; я не чувствовал ни малейшей боли, но удивительное облегчение. (Азиатские банщики приходят иногда в восторг, вспрыгивают вам на плечи, скользят ногами по бедрам и пляшут по спине вприсядку, e sempre bene.) После чего долго тер он меня шерстяною рукавицей и, сильно оплескав теплой водою, стал умывать намыленным полотняным пузырем. Ощущение неизъяснимое: горячее мыло обливает вас как воздух! NB: шерстяная рукавица и полотняный пузырь непременно должны быть приняты в русской бане: знатоки будут благодарны за такое нововведение".
Вот здесь, на этом полу? Может быть, и нет. Кто мог это знать, кто мог это помнить?! Просто этот номер самый богатый, самый красивый, поэтому он и стал пушкинским. Кто только не побывал здесь за эти 150 лет! А за 400 лет? От Грибоедова до Маяковского или от персидских шахов и турецких султанов до советских людей и их иностранных гостей.
Вернувшаяся кассирша прервала мои размышления.
- А скажите, пожалуйста, - спросил я ее, - кто же теперь здесь моется?
- Все моются, - ответила она. - Платите за номер 50 копеек и мойтесь на здоровье.
- Всего 50 копеек?!
- А что, разве мало?! И то вот пустой стоит, пока никто не берет.
- И я могу?
- Конечно, почему же нет?
Но я не стал здесь мыться. Велика ли гордость, что мылся в одном номере с Пушкиным? Вполне достаточно быть счастливым оттого, что видел все это собственными глазами и при желании можешь пофантазировать, представить себе, как все происходило. К тому же хотелось посмотреть, как действует теперь банщик, а в "пушкинском номере" его не было. Я пошел вниз, в общую серную баню.
Общие бани - внизу, в подземелье с цилиндрическим сводом. Бани невелики, всего десять шкафчиков обслуживает вежливый (чтобы не сказать - услужливый) банщик. Душ, маленький бассейн из серого мрамора на одного-двух человек и такого же серого мрамора скамья, на которой посетителей обрабатывает терщик. Мне показалось, что очередность соблюдается здесь по принципу весовых категорий, ибо на скамью попал я последним, как самый худой из присутствовавших. В сущности, это массаж, но выглядит он несколько необыкновенно.
Сначала вы моетесь под душем. Затем старик терщик окатывает вас тепловатой водой и начинает растирать докрасна шершавой рукавицей. После этого старик берет небольшой матерчатый мешок, намыливает его, как тряпку, привычным взмахом надувает мешок пузырем и выжимает из него на лежанку обильную пену. Пены так много, что вы целиком скрываетесь в ней и перестаете видеть происходящее. А терщик тем временем снова выжимает на вас из своего мешка обильную пену. Из груды мыльной пены он ловко выхватывает то вашу руку, то ногу и продолжает растирать их своей огненной рукавицей. Полагаю, пена здесь для пущего внешнего эффекта. Во всяком случае, не без этого. Но получается здорово!
Я пытался задавать терщику вопросы, но он или не отвечал вовсе, или совсем уже односложно. Старик был суров. Он занимается этим делом сорок лет. Будешь суров.
А в целом, как ни удивительно, церемония та же, что и 150 лет назад. Только не били кулаком и не плясали на спине вприсядку.
В остальном ничего не изменилось. Не могу удержаться от того, чтобы не привести еще две совсем коротеньких цитаты из пушкинского "Путешествия в Арзрум", привести в подтверждение живучести тбилисских традиций. Одна из них: "Грузины пьют - и не по-нашему, и удивительно крепки". Другая вот какая: "В Тифлисе удивила меня дешевизна денег. Переехав на извозчике через две улицы и отпустив его через полчаса, я должен был заплатить два рубля серебром. Я сперва думал, что он хотел воспользоваться незнанием новоприезжего; но мне сказали, что цена точно такова. Все прочее дорого в соразмерности".
Если вам придется побывать в Тбилиси, прошу вас, не забудьте про серные бани.
Все очень просто
Проводил я как-то весной орнитологические наблюдения в Архангельской области и собирал птиц для Зоологического музея. Забрался, кажется, в самую гущу, но и здесь просеки изодраны, исковерканы гусеницами тракторов, а в самом лесу полно спиленных и невывезенных деревьев. На тракторах ездят в лес не только за дровами, но и за грибами, брошенные стволы оттого, что валят одни, а вывозят другие. Вырубленные квадраты заросли сорным лесом, а в сохранившихся сосновых борах на красноватых стволах кора подрублена "елочкой" и повешены черные пластмассовые воронки, в которые стекает сосновая смола - живица.
Остановился в избушке лесника, недавно срубленной, с сосновым духом. Печка, стол, две лавки и полати для спанья. При нужде полати раздвигаются, составляются лавки, и тогда в избушке могут спать без тесноты четверо. На исходящих смолой неиспользованных бревнах, сложенных возле домика, грелись на солнышке ящерицы, положив друг на друга лапы, головы и хвосты. Самая большая из них и самая темная была бесхвостой.
Лесник Саша Тюкачев, человек лет тридцати, высокий, худой, со светлыми прямыми волосами, висящими с висков и на шее косичками, очень заинтересовался моей работой, просил научить его делать чучела и с восторгом рассматривал цветные картинки с изображением птиц в полевом определителе. Он радовался, узнавая знакомые виды птиц, а я с благодарностью записывал их местные названия.
Увлекшись, Саша перешел к охотничьим рассказам и говорил до поздней ночи, пока, сидя за столом, я не начал ронять на грудь голову и вздрагивать, внезапно проснувшись. Истории его каждая в отдельности были весьма занимательны, удивительны, но их у Саши слишком много. Не верить этим рассказам я не мог, ибо наблюдал молодого лесника в его лесу и видел, как хорошо знает он лесных обитателей, ведет им учет, читает по следам их жизнь. Когда мы только добирались сюда и шли напрямик, почти без тропы, моховыми болотами с редкими хилыми сосенками и обильной водой подо мхом, то сочно-зеленым, то старым и рыжим, словно ржавым, я понял, что Саша хозяин этого леса.
- О... этого я знаю, - задерживался он на минутку возле разваленного, безжалостно развороченного муравейника, - этот пришлый. Вот он, гляньте, - напевал он своим архангелогородским говорком, который не сразу и поймешь, - как придет, так обязательно напакостит.
И я глядел на остатки муравейника и разлапистые медвежьи следы, хорошо отпечатавшиеся на грязи возле ручья.
Останавливался Саша иногда и у лосиного помета, часто встречавшегося между кочек, на которых держались прошлогодние ягоды клюквы. Лосиными шариками были усыпаны и поднявшиеся над ними темно-зеленые овальные и жесткие листья брусники, и тянущиеся вверх стебельки черники с распускающимися светло-зелеными отростками. Лесник хмыкал, что-то бормотал и потом сказал:
- Снова надо учет лосей проводить. Без снега это трудно. Своих я знаю, а эти недавно пришли из соседнего района.
- Отстреливать приходится? - поинтересовался я
- Обязательно. Плановых я уже больше сотни добыл. А куницы, лисицы и белки - не сосчитать. Главное - точный учет. Надо знать, сколько у меня лисьих нор или куницы. А тут я еще енотовидную собаку обнаружил. Думал, барсук, а у него черная полоса на морде как маска. Никто у нас раньше такого не видел.
Поутру мы разошлись в разные стороны. Саше надо было вернуться в деревню, а я пошел искать белокрылых клестов. Уходя, он сказал:
- Будете стрелять, на выстрелы Женька придет. Он сейчас вздымщиком, смолу собирает и живет в вагончике. Не больше версты отсюда. Услышит - придет выпить. Пока не нальете, не уйдет.
- Что за человек этот Женька? - поинтересовался я.
- Так... Несчастный человек. Отелепыш. Работать не любит, сидел два раза. Обмануть, соврать - ничего не стоит. Тронуть - не тронет... Выпьет и уйдет.
Меня интересовали белокрылые клесты. Странные птицы, они могут гнездиться и выводить птенцов зимой - в декабре, январе, феврале. Но встречали слетков этих клестов и летом. В биологии белокрылого клеста, гнездящегося у нас на Севере и на Востоке, много еще неясного.
Войдя поглубже в лес, я присел на поваленное дерево, возле которого росли сильно и нежно пахнущие кустики багульника. На его хлыстиках, рядом с едва распустившимися длинными листочками, сидели уже сиреневые четырехлепестковые цветики. А вокруг неистовствовали рябчики. Тетеревов в этих краях почти не осталось, потравили на полях. Саша говорил, что глухарей теперь больше, чем тетеревов. И действительно, не слыхать тетеревиного бормотания. Лет десять назад оно плыло над лесом, разносилось по полянам и лугам и было самым, пожалуй, характерным признаком весны северного леса. Токующих тетеревов слышно далеко, это не глухари. Теперь же слышишь только тихий и немного грустный посвист рябчиков.
Я достал манок и посвистел рябчиком - негромко и тонко. И сейчас же на соседнюю ель сел беспокойный петушок. Еще посвистел. Рябчик вспорхнул и опустился возле моих ног. В поисках соперника он стал бегать вокруг меня, распушив хвост, смешно надуваясь и сердясь. Тут я пошевелился, и он упорхнул.
К обеду я добыл четырех клестов, все они оказались птицами взрослыми. Опустив последнего клеста в газетный кулечек, я пошел к избушке. На пороге сидел парень лет тридцати, небритый, одетый в грязную промасленную штормовку. На голове кепочка с крохотным козырьком, на ногах - резиновые сапоги с завернутым верхом голенищ.
- Рябчиков стреляешь? - поднялся он. - Здоро́во.
- Привет. Зачем рябчиков? Рябчиков весной стрелять нельзя. Я маленьких птичек добываю для музея. - вытряхнув из кулечка клеста, я протянул его на ладони: - Вот.
Но он только скользнул взглядом по красному самцу клеста с его удивительным загнутым и перекрещенным клювом. Глаза у парня не стояли на месте, они беспокойно ощупывали мое ружье, рюкзак, бегали по земле, по небу.
- Для музея, значит, - произнес он утвердительно и как бы с одобрением.
Я зашел в избушку, он за мной. Сев за стол, я разложил инструмент для снятия шкурок, дневник записи наблюдений и приступил к работе. Привыкнув к тому, что люди всегда с интересом наблюдают за тем, как снимаются шкурки с птиц и как изготавливаются их тушки - те же чучела, только лежащие на спинке, я увидел полное равнодушие к этому моего гостя. Он смотрел в открытую дверь, иногда пробегал глазами по углам и полкам избушки, но не смотрел на то, чем я занимался.
- Вы смолу собираете? - завел я разговор.
- Ага. Вздымщиком я.
- А куда эта смола идет? Что из нее делают?
- Канифоль, - ответил он, - и еще чего-то. Не знаю.
- Но это же временная работа? А зимой что делаете?
- Истопником в школе.
Разговор не клеился. Женя поерзал на лавке, держась за нее двумя руками, и спросил:
- Выпить у тебя есть?
- Есть.
Достав ополовиненную вчера за знакомство и встречу бутылку водки, я открыл банку килек в томате, порезал хлеба на уголке стола и налил ему стакан до краев.
- А себе? - спросил он резко. Дерганый какой-то. Нет в нем той основательности и спокойствия северянина, как у Саши.
- Я сейчас не хочу, мне работать надо, вы уж извините.
Вздымщик опрокинул в себя стакан не сразу. Он несколько раз передвинул его, пожевал кусочек хлеба, ковырнул вилкой кильку и вроде бы на стакан не смотрел. Однако было заметно, что он видит его боковым зрением. Налитая водка притягивала, как будто от стакана шли к Женьке невидимые нити. Наконец он протянул к нему руку и выпил не отрываясь.
Сразу опьянел. Речь его стала состоять из одних матерных слов, а говорил он сквозь зубы, озлобленно и с превосходством:
- Сашка дурак, настоящей жизни не знает. Копытит, копытит, а что имеет?
- У него семья большая, трое детей. У вас есть семья?
- А на кой она? Мне давай свободу! Бичевал на Чукотке - лучше не надо. Всех в гробу... Зря вернулся. А Сашке век свободы не видать. Несчастный мужик, баба над ним стоит. Налей еще! - уже не попросил, а потребовал он.
Я вылил в стакан остатки водки. Женька выпил и тут же, не закусив, вышел, бросив на меня взгляд, полный злобы и презрения. С его уходом я почувствовал облегчение. Водка явно пробуждала в нем агрессивность.
Когда стемнело, вернулся Саша.
- Женька был? - спросил он с порога.
- Был...
- Всю водку выпил?
- Всю. И спасибо не сказал, - хмыкнул я.
- Больше я и брать не стал. Его не обманешь, - окал лесник, выкладывая из рюкзака всякую, как он называл еду, "выть". Сало, чай, конфеты, баночку с грибами, соленые огурцы... - Он враз унюхает. А так придет и уйдет.
- И очень хорошо. Мне она совсем не нужна.
- Мне тоже, но все-таки вы в гости приехали... Вроде как я...
- Чепуха!
Когда мы разлили по кружкам горячий чай, я спросил у Саши, почему это так: он и Женя из одной деревни, одного возраста, а такие разные люди.
- Работать не любит, избаловался, - отвечал лесник. - Ему только получать, отнять у кого, украсть. Как что, упыриться начинает. Боятся его. Мать померла, дом остался, вот он и приехал. Пропил дом, вонный амбар пропил. Зимой в котельной жил. Что ему? Тепло, и ладно. Алименты двоим платит. Скитался, тогда не могли найти, а здесь живет - вычитают с него. Тут тоже одна сумасшедшая баба есть, пришлая она, если не имеет мужика каждый день, так у нее припадок. Вот и бегает лесом в вагончик к Женьке. А в вагончике этом... Один рваный матрац на полу, больше ничего.
- Но вот он считает себя счастливым, говорит, свобода ему дороже всего.
- А... - махнул рукой Саша, - какое это счастье?!
- А в чем же счастье?
- Ну чего... - задумался лесник. - Чтоб семья хорошая, дети. Чтоб работа по душе. И чтоб совесть чистая была. Все. Больше ничего не надо.
Я стал примерять это на себя. Так все просто? Впрочем, в эти три слова - работа, семья, совесть - вмещается много. Очень много. Может быть, и все.
- А деньги?
- Деньги, конечно, - ответил он. - Только ведь за ними не угнаться. Сколько их ни будет, все равно мало. Вон Женька хорошо дом продал, а где они?
Афанасий Петрович
В магазине центральной усадьбы давно уже не продавали ни водки, ни вина. Совхозный старожил Афанасий Петрович, сухопарый, с морщинистым, помятым лицом и красными глазами старик, по привычке приходил сюда, подгадывая к открытию магазина после перерыва на обед. Вот и сейчас сидел он на ступеньках спиной к закрытой на большой висячий замок двери и говорил, говорил, вдохновляясь все прибывающей аудиторией. Пиджак на нем старый, заношенный, одна пуговица медная, со звездой, другая черная, а на месте третьей пучок черных ниток. Зато серая в пупырышках кепка на Афанасии была совсем новенькой, подложенной картонным обручем, отчего хранила форму многоугольника. Кепка эта означала праздничную одежду.
Обретя слушателей, Петрович чаще всего рассказывал о войне или о тюрьме. Сегодня же его занимали иные проблемы.
- Я пьяный, да?! А она терезовая? "Водка - яд! Водка - яд!" - передразнивал он противным голосом свою невидимую неприятельницу. - А где вы были, когда мы свои "наркомовские сто грамм" получали? Старшина наличный состав перед атаками числил, так что, считай, нам по двести перепадало. Тогда она не яд была? А теперь - "яд"! Без хлеба могли прожить, а без водки не могли. А мороз, а ранения, а контузии? Это тебе и грелка и наркоз. Ноги отрезали с ей в медсанбатах. А эта: "Водка - яд, водка - яд!"
- Сказал тоже... - вставила обширных размеров молодая женщина. - Война - другое дело.
- Почему другое дело? - встрепенулся Афанасий Петрович. - То же самое дело. Я, может, до фронта и не знал, что это за водка такая. А в сорок пятом только ею и радовался, победу да свободу праздновали. Терезовая какая нашлась! "Пьяный - не работник". А гроб кто Макарихе сколотил? Она, что ли?
Как умерла бабка Макариха, дали телеграмму внуку. Приедет ли, нет ли - хоронить надо. Обратились к директору совхоза, к Соловьеву. Тот говорит, она в совхозе не работала и не наше это дело. Даром что дочь ее работала! У него, у Соловьева, и леса нет на гроб, да и сделать его некому, был столяр Павшин, и того нынче нет, в больнице.
- Что ж в Кашире не заказали? - лениво проговорила толстуха, кинув в рот очередное семечко подсолнуха. Семечки она разгрызала без помощи рук, выплевывая одну шелуху. Не всякая птица способна так щелкать семечки.
- Почему в Кашире не заказали? А кто будет заказывать и на какие шиши? За смерть ей, как пенсионерке, полагается от собеса десять рублей. Так за этой десяткой в район надо ехать. А чтоб ее отдали, справка нужна, что, мол, померла и от чего. Медицинская справка с печатью. Когда эту справку выправишь... Да за десятку нынче гроба и не купишь.
Мне Тимофей говорит: "У тебя, Петрович, гроб стоит. Ты хвалился, что дубовый себе сделал. Отдай ей. Божье дело. А себе еще постругаешь". У меня точно стоит заготовка, только сколотить. Не спеша сделано, гладко, и главное - дуб. Но по моему размеру. Она маленькая, я большой. Она толстая, а я себе сделал так, чтобы не болтаться.
Тут внук приехал, - продолжал Афанасий Петрович, и его больше никто не перебивал, - Василий. Думал, она уже в гробу, а Макариха третий день на кровати лежит. Дух уже пошел. Туда-сюда, в Каширу ехать поздно. Да и не на чем. Еще день пройдет, а то и два. Васька говорит: "Я сам сколочу". И опять к директору. Тот ему поворот: " Не могу доверить циркулярку, она в неисправности. Отлетит пила - башку отшибет. Кто отвечать будет?"
Покричали они, покричали, а Васька ему: "Ах, так? В райком поеду. Где это видано, чтобы человек непохороненный в своем доме оставался?" Сел в автобус и - в Ясногорск. Из райкома приказ директору: сделать гроб и похоронить. Ему бы, Соловьеву, не упираться а сразу ко мне обратиться. Так, мол, и так, Афанасий Петрович, сделай, пожалуйста, больше некому. Я в совхозе еще до него столярничал. Позвал бы да доверил ключ от столярки, вот и все дела. Я же денег не возьму А теперь вот наспех.
Открыли мы столярку - нет материалу. Или доски сорок - пятьдесят, или горбыль. Распустить сороковку, конечно, можно, но опять время. И я говорю Ваське: "Вот что, парень, полезай на чердак и посмотри в дальнем правом углу. Я когда-то хорошую ель там положил. Может, цел этот тес". Полез и кричит: "Есть, дядя Афанасий! Сухие, ровные!" Откуда же им плохим быть, если я их себе на гроб и припрятал. Это уж я потом дуб достал. Сложил я их хорошо, не повело.