Собрание сочинений в десяти томах. Том десятый. Адам первый человек. Первая книга рассказов. Рассказы. Статьи - Михальский Вацлав Вацлавович 5 стр.


Время от времени тетя Мотя выходила в коридорчик и приносила заранее припасенный там кизяк. Я любил смотреть и в топку нашей печи, когда в нее подкладывали, и на раскаленную чугунную плиту. Хотя на столе у нас и горела пятилинейная керосиновая лампа, печка тоже давала не только тепло, но и свет. Между прочим, свет давал и наш начищенный пузатый самовар из красной меди. Наверное, тогда, глядя вечерами на самовар, я понял, что такое отраженный свет, и почувствовал, что он может быть даже красивее первоисточника – желтого света керосиновой лампы. Да, может быть богаче, ярче, красивее, но убери первоисточник, и отраженного света как не бывало. Что-то похожее на искусство и жизнь: убери жизнь, и нечего будет отражать, кроме пустоты.

После чая, который мы пили все вместе, наша компания распадалась на части. Бабушки оставались за столом играть в карты. Я разувался и залезал на кровать играть поверх одеяла в солдатиков, вырезанных из газеты. Дед Адам начинал ходить из угла в угол: туда-сюда, туда-сюда.

Бабушки играли в подкидного дурака. Не каждая за себя, а двое на двое: Бабук с Мотей, а Нюся с Клавой. Наверное, таким образом примерно уравновешивался общий возраст противоборствующих команд.

Мой дед Адам в молодости был профессиональным картежником, известным во всем Ростове, и никогда не садился с бабушками за карты, видимо, считал это ниже своего игроцкого достоинства.

Как я сейчас понимаю, мой дед Адам не был игроголиком – человеком, для которого игра – это все, можно сказать, вся вселенная во всех ее измерениях. Такие люди иногда играют очень хорошо, но так самозабвенно, что не способны противостоять матерым профессионалам, которые и в момент игры могут взглянуть и на нее, и на себя как бы со стороны, а значит, трезво оценить те или иные шансы, возможности.

Игра в карты требует не только ловкости ума и рук, но и недюженных актерских способностей, а главное, твердого характера, который позволяет принимать решения в долю секунды, не колеблясь, не дрогнув ни единым мускулом на лице.

Мой дед Адам прожил долгую жизнь, полную многих опасных приключений. Да, в молодости он играл в карты в богатых домах Ростова и был известен как "Белый Адась". Белый – потому, что никто и никогда не поймал его на мухлевке или, говоря литературным языком, на шулерстве. Наверное, кличка произошла от понятия "белые одежды", то есть человек в белом, чистый, незапятнанный неблаговидными поступками, во всяком случае, не ловленный. Белый Адась много выигрывал, немало проигрывал, всяко бывало. Почему-то еще в конце XIX века, на самой заре авиации и автомобилестроения, поляки пошли в эти новейшие отрасли. Примеров тому множество: от великого Сикорского до комедийного Козлевича. И мой дед Адам тоже был тут среди пионеров автомобилевождения. В двенадцать лет мать привезла его из Калиша в Ростов, а в двадцать он уже стал шофером, возил какого-то высокого царского сановника на Северном Кавказе и получал в месяц сто пятьдесят рублей золотом. В те времена не было собственно водителей, а были шоферы – автомеханики, то есть люди, разбиравшиеся в автомашинах досконально.

Но пока вернемся к картежным играм. Играл ли дед в старости? Наверное, играл. Во всяком случае, я помню, что у него бывали нераспечатанные колоды карт. Может быть, он играл с Францем? Не знаю. Что-то смутное мерещится в памяти по этому поводу, но утверждать не берусь.

Однажды, поздней весной, возвратившись утром из города в очень хорошем настроении, дед показал всем нам фокус, которого я больше никогда не видел. Он распечатал колоду карт и спросил:

– Сколько карт снять? Три, пять, десять, двадцать?

– Семь! – первым выкрикнул я.

Держа колоду в левой руке, дед снял несколько карт правой и протянул их мне:

– Считай.

– Семь, – сосчитал я.

– Кому еще снять? – спросил дед, беря у меня карты.

– Одиннадцать! – выкрикнула тетя Мотя.

Дед снял из колоды и протянул снятые карты тете Моте.

– Одиннадцать! – не веря своим глазам, пролепетала она.

Потом задавали свои числа тетя Нюся, тетя Клава.

И каждый раз дед одним движением руки снимал из полной колоды столько карт, сколько они заказывали.

Бабук ничего не стала заказывать, по ее глазам было понятно, что этот фокус она уже видела в исполнении своего Адася.

Сколько я ни просил, больше дед Адам никогда не показывал ни этот, ни какие-то другие карточные фокусы.

Как я сейчас понимаю, дело было вовсе не в фокусе, а в том, что пальцы рук моего деда Адама были настолько чувствительны, а опыт его работы с картами так велик, что он до доли миллиметра осязал, сколько карт берет. Наверное, так, другого объяснения я не нахожу. Тем более что сейчас и сам знаю: руки человеческие гораздо более точный инструмент, чем его глаза.

А долгими, зимними вечерами мой дед Адам стремительно шагал по комнате, бабушки играли в подкидного дурака. Их лица и пятилинейная керосиновая лампа, и малиновая плита нашей печки причудливо отражались в выпуклой зеркальной глади нашего медного самовара. Я не отражался – от кровати было слишком далеко до стола, а мой дед Адам, поравнявшись с самоваром, закрывал собой общую картину, но тут же опять открывал ее.

Моя кровать, а вернее, наша с тетей Нюсей, стояла далеко от света лампы, и от отсветов малиновой плиты, и от таинственного сияния самовара, но я тогда был зоркий и хорошо видел и наших, и немецких солдатиков, вырезанных из газеты. Немецкие отличались тем, что по их головам была проведена черная полоса. В общем, мне было хорошо на кровати в дальнем углу, вот только дед своим мельтешением мешал, но я не решался сделать замечание деду Адаму. Судя по лицам бабушек, они хоть иногда и поджимали губы, но тоже не решались. А дед все ходил и ходил: туда-сюда, туда-сюда. Руки за спиной, корпус чуть наклонен вперед, и весь он как бы даже и не ходит по комнате, а почти летает, вместе со своей косматой тенью, переламывающейся на потолке.

VIII

Чуть выше среднего роста, сухощавый, неуловимо изящный в движениях и по комнате, и по двору, и по улицам города, мой дед Адам ходил так быстро, что, например, мне приходилось бегать за ним трусцой. Глаза у него были ярко-синие, миндалевидные, черты лица правильные, лоб чистый, в меру высокий, нос крупноватый, но хорошей формы. Немножко бросались в глаза его большие уши талантливого человека, но не лопоухие, а достаточно прижатые к вискам и от этого не портящие общего впечатления. А в его каштановых густых волосах так молодо блестела серебряная седина, а зубы были не только все свои, но и плотно стоящие и такие белые, что невозможно было поверить в его шестьдесят с хвостиком. Это я сейчас пишу "мой дед Адам", а тогда ни мне, ни бабушкам не могло прийти в голову называть его дедом. Мы все звали его просто Ада, и никто из нас не задумывался о его возрасте. Хотя, наверное, Бабук задумывалась, она ведь знала его с юности, когда у него только пробились усики и, уже будучи женатым на ней, он впервые побрился.

Все мое поколение в большинстве своем – Иваны, не помнящие родства. И не потому, что в детстве и юности мы были такие глупые, что не расспрашивали о своей родословной старших, а потому, что старшие все от нас скрывали, опасаясь не за себя, а за нас, способных по молодости и по глупости проболтаться о чем угодно, о любой тайне. А тайн в те времена у людей было много. Например, мой дед Адам как-то, не зная, что я проснулся и слушаю, рассказывал тете Моте, как он "в шишадцатом годе был приговорен к вешальнице и лежал три недели в подпольнице с парабелюмом".

Дед Адам сидел ко мне спиной, а тетя Мотя хотя и в полоборота, но все-таки лицом, и я увидел, как она поднесла палец к губам, сделала деду жест сомкнуть уста. И он тут же сомкнул их и, резко встав из-за стола, вышел из комнаты.

Мой дед Адам ложился поздно, вставал на заре, мало и очень опрятно ел, любил борщ с обжигающим красным стручковым перцем и жирное мясо, которое иногда бывало у нас все через того же всемогущего Франца. Дед не курил, осуждал пьяниц, а себя считал абсолютным трезвенником, что не мешало ему каждый день за обедом выпивать по три граненые стопки водки, то есть грамм 150. Пообедав, дед ложился прикорнуть и спал ровно один час, после чего возобновлял свою кипучую деятельность с новой силой.

В одежде дед также отличался опрятностью – тут и тетя Нюся, и тетя Мотя были на высоте, в смысле обстирывания, обглаживания, пришивания пуговиц и т. д., и т. п. Одежонка у деда, конечно, была не ахти какая, но всегда свежая, чистая. Самым дорогим предметом в его гардеробе были высокие яловые сапоги, которые на зимнюю ночь ставились на просушку к печке вместе с портянками. Каким-то удивительным образом ноги у деда совсем не потели, и его портянки всегда пахли фланелью, а не потом. Эта физиологическая особенность передалась и мне. У меня тоже никогда не потеют ноги, так что я, безусловно, прямой наследник моего деда Адама.

Вспоминая сейчас облик моего деда, я думаю, что он был похож на патриция, переодевшегося простолюдином. Да-да, именно на патриция, попавшего "не в свою тарелку", в чуждые ему, так сказать, и среду, и эпоху.

Отца своего дед Адам никогда не видел и, как незаконнорожденный, носил фамилию матери, а откуда у него взялось отчество Семенович, я не знаю. Во всяком случае, я уверен, что его отца никак не могли звать Семеном. Проживая в древнем городе Калише, мать моего деда с юных лет работала служанкой в каком-то богатом доме каких-то знатных поляков, где и понесла от хозяйского сыночка, от "ясновельможного пана", ставшего затем полковником и служившего на Кавказе, кажется, в Темир-Хан-Шуре и Ростове-на-Дону.

По сегодняшним моим подсчетам, дед Адам родился в 1880 году, а скорее всего, чуть раньше. Он ведь женился на Бабук еще в XIX веке, а на рубеже XX века уже был автомобилистом и известным во всем Ростове Белым Адасем.

К сожалению, я не знаю имени матери моего деда, потому что Бабук всегда называла ее – "она". Она привезла моего деда из Калиша в Ростов, когда ему было двенадцать лет. Она работала вместе с Бабук у грека-миллионера Демантиди. В те времена, как и сейчас, в богатые дома не брали с улицы, значит, у нее был солидный рекомендатель. Скорее всего, отец моего деда "ясновельможный пан". Жаль, что я никогда не расспрашивал об этом ни Бабук, ни моего деда Адама. А почему не расспрашивал? А просто мне в голову не приходили такие вопросы. Я жил своей детской, подростковой, юношеской жизнью и был свято уверен в те времена, что центр мироздания проходит непосредственно через мой пуп. Потом умерла Бабук, потом я с грехом пополам закончил школу, работал на заводе, потом я пошел в армию, потом поступил в московский институт, а потом суп с котом… "Все мы ленивы и нелюбопытны" – лучше Пушкина, увы, не скажешь.

IX

Хотя в моем дальнем углу, где я восседал на кровати поверх лоскутного одеяла долгими зимними вечерами, было и темновато, но мне это даже нравилось. В таинственной полутьме гораздо интереснее, чем при свете, перемещать боевые порядки как наших, так и немецких солдатиков с черными полосами на головах. У наших были на головах красные полосы, у немецких черные. А еще, в засаде, в складках одеяла, у меня всегда пряталось немножко партизан с зелеными полосками на головах. Обычно партизаны и решали дело в сражениях. И это понятно, потому что среди них был мой отец – "без вести пропавший". То есть живой и здоровый, но не имеющий возможности подать мне весть о себе. Тетя Нюся говорила, что таких "без вести" много, а если много, то, значит, и моему отцу наверняка нашлось место среди партизан. Я и на фронт хотел убежать, чтобы найти отца, или чтобы мы оба стали "без вести" – вдвоем ведь лучше, чем одному.

Однажды, после очень жаркого дня, а значит, хорошей выручки от продажи газировки, тетя Клава подарила мне несколько цветных карандашей, которыми я очень дорожил. Иначе как бы я смог помечать моих газетных солдатиков, как бы узнавал, кто свой, кто чужой?

Я любил всех моих бабушек, в том числе и потому, что никто из них не забывал о моих интересах: ни Бабук, ни тетя Нюся, ни тетя Клава, ни тетя Мотя. Например, тетя Клава не только подарила мне цветные карандаши, но иногда читала вслух книжку. Книга у нас в доме была одна – единственная, но зато какая! У нас был "Робинзон Крузо" – большой, с изумительными гравюрами Жана Гранвиля, очень красивый. Откуда он у нас взялся, я не знаю, может быть, даже через самого Франца… Мне повезло – моей первой книгой стала одна из лучших книг, написанных за всю историю человечества. Я так ощущал ее в детстве и до сих пор так считаю.

Конечно, я любил лето, но и зимой мне нравилось. Во-первых, зимой я ходил в стеганых бурках с блестящими галошами, а по дому в чувяках и меня только через день заставляли мыть ноги. Во-вторых, я ложился спать не первый, а вместе со всеми и весь вечер играл в солдатиков. Я сам командовал и за наших, и за немцев, и за партизан. Сам бывал самолетами, пушками, пулеметами, не говоря уже про обыкновенные винтовки, хоть и снайперские. Из моего угла только и слышалось: та-та-та, бух-бух-бух!

– Черви козыри, а ты чем бьешь, Нюся? Ты бубями бьешь, Нюся! – восстанавливала за столом справедливость зоркая тетя Мотя.

– Извини, Моть, мне так от самовара отсвечивает, что показалось и у меня козыри, – оправдываясь, засмеялась тетя Нюся.

– Бух! Бух! Бух! Та-та-та-та-та! – Шли в наступление наши.

– Ой, будешь ты у нас Александр Македонский, – слушая мою пальбу, решила тетя Клава.

– А кто он такой? – живо переспросил я.

– Великий полководец, – отвечала мне тетя Клава, не упуская из виду карточную игру. – Валет на валет – бито!

– Наш полководец? – спросил я, приостановив сражение.

– Греческий. Александр Македонский – великий полководец Древней Греции и завоевал почти весь мир.

– И нас, и немцев?! – удивился я.

– По-моему, да, – сказала тетя Клава, – хотя в те времена, кажется, ни русских, ни немцев еще и в помине не было.

– Как это не было? А откуда мы потом взялись?

– Мария Федоровна, ваш ход, – обратилась к Бабук тетя Клава и тут же повернулась ко мне: – Откуда мы потом взялись, прочтешь в истории, когда буквы выучишь.

– Я почти выучил.

– Почти не считается. А пока просто запомни: Александр Македонский – великий полководец. Извини, мой ход, – тетя Клава погрузилась в карточную игру.

С того вечера я раз и навсегда запомнил Александра Македонского. Я часто думал о нем не только в детстве, но и в юности, и в зрелые годы, и до сих пор иногда думаю. Наверное, этим моим размышлениям об Александре Македонском, даже не наверно, а наверняка способствовало то, что, во-первых, он мне приснился в ту же ночь, а во-вторых, я им бредил, когда болел малярией в начале лета 1945 года, вскоре после Дня Победы.

Да, задала мне загадку тетя Клава! Как это так: русских не было, немцев не было, а Александр Македонский был?! У меня и без того хватало загадок. Откуда ветер дует? Куда солнце садится? Почему луна светит, а не греет? Почему на восемь кур у нас всего один петух Шах? Как выглядит Франц? Кто такая Заготзерно? Дед только и говорит: Франц – Заготзерно, Заготзерно – Франц, но кто они такие?!

А после слов тети Клавы про Александра Македонского я даже не смог продолжить сражение. Улучил момент, когда Ада направится в другой угол комнаты, соскочил с кровати, подбежал к столу с сияющим самоваром и захватил из глубокой тарелки полную жменю сушеных бураков с мятой. Вернувшись на кровать, я объявил всем войскам перерыв на обед, потому что не раз слышал от деда: "Война войной, а обед по расписанию".

Я честно поделил самодельные конфеты между нашими, немцами и партизанами, а себе взял меньше всех. Правда, когда я доел свои конфеты, то начал брать по одной и от немцев, и от наших, и от партизан, хотя и сожалел, что мои газетные бойцы не могут по-настоящему есть их сами, а значит, я вынужден делать это за них.

Да, много неясного для меня было и в прошлом, и в настоящем, и в будущем. Например, в какой "подпольнице" и с каким "парабелюмом" сидел мой дед Адам? Что парабеллум – наган, это я знал как дважды два, а "подпольница", наверное, подпол, как у нас? В холодной пристройке к дому у нас есть подвал или, как его называют бабушки, "подпол", закрытый толстой деревянной крышкой или, как ее называют бабушки, "лядой". Значит, мой дед Адам сидел с наганом в подвале? Где? Почему? От кого он прятался?

Конечно, я мог бы спросить об этом и деда, и тетю Мотю, но тогда они бы поняли, что я их подслушивал. А все четыре бабушки и мой дед Адам не раз говорили мне, что подслушивать старших нехорошо. Вот если бы они были немцы, а я наш разведчик, тогда другое дело.

Назад Дальше