Дорога обратно - Дмитриев Андрей Викторович 28 стр.


Он успел уйти до того, как солнце зашло, и уже через неполные пять месяцев был в Дербенте: во френче и портупее, в должности инструктора по ликбезу отдельного приграничного кавполка. У него была служебная квартира, комсоставовский паек, новый ручной хронометр, казенная лошадь Шепетовка, для души - немного книг и полюбившийся ему сорт местного сыра, для личной защиты - пистолет системы браунинг и подлинный документ, купленный вместе с жизнью за нитку озерного жемчуга у нач. отдела котласского ОГПУ Левкоевой. В документе значилось и, главное, было заверено необходимыми подписями и печатями, что в период с 1918 по 1922 г. он боролся с неграмотностью в сельхозкоммуне деревни Сонгода, прекратившей свое существование ввиду естественной убыли коммунаров по причине, во-первых, английской интервенции и, во-вторых, стихийной бескормицы.

В горах рос виноград и паслись отары. Море было теплым. Начиналась долгая жизнь, всеобщее уважение к которой оказалось достаточным для того, чтобы дожить ее позволили в отдельном и самом тихом реанимационном боксе нашей лучшей больницы, под присмотром нашей лучшей медсестры… Жизнь, о которой он не жалеет и за которую он благодарен, жизнь, в которой было много чего и всего было в меру: в ту меру радости, чтобы не сделаться идиотом, в ту меру горя, чтобы не разрушиться от горя, в ту меру страха, чтобы, и боясь, не скурвиться, в ту меру успеха, чтобы не наделать глупостей, жизнь не стыдная, говорят, исполненная пользы, а значит, и впрямь полезная, не затерявшаяся в копошении других жизней, милая, бесконечно милая и долгая, очень уж долгая жизнь - вся эта его жизнь, думать о которой ему наскучило прежде, чем надоело ее доживать.

Должно быть, в те самые минуты, когда В. В. изводил своими криками больницу, отходящую к ночному сну: кричал и звал Маарет, чтобы, если она отзовется и придет, спросить у нее наконец, приплывал ли за нею Онтери на камень, - на исходе моей первой вахты, когда туман над Японским морем вдруг рассеялся и звезды, едва показавшись, начали бледнеть в предчувствии рассвета, матрос Варенец скуки ради учил меня правильно добывать кальмара.

Сам он при помощи шнура, удлиненного шестигранного груза с когтистыми крючками на конце и обыкновенного фонаря успел натаскать его довольно, чтобы вся команда ПСКР имела добавок к пайковому обеду, и теперь снисходительно наблюдал за тем, как я, свесившись за борт и держа в левой руке фонарь, учусь опускать в воду снасть.

Груз с крючками уходил вниз недолго - пока капроновый шнур, привязанный к лееру, не перестал течь сквозь пальцы. Луч фонаря выхватывал из тьмы тихо шипящий и шевелящийся, как змеиный клубок, круглый клок поверхности океана. Потом шнур дернуло. Опасаясь за свой фонарь, Варенец перехватил его у меня; продолжая светить фонарем вниз, велел мне смело вытягивать снасть и, как только кальмар будет поднят из воды, встряхнуть его, чтобы он выпростал в воду свои чернила.

Я тянул, как было велено. Освещенная поверхность воды, непроницаемая, черная и лоснящаяся, как змеиная кожа, не меняя цвета, оказалась прозрачной: некая тень поднималась к ней из глубины. Быстро обретая очертания существа с глазами и судорожно загребающими щупальцами, моя добыча, казалось, без моей помощи взлетала кверху из темной, клубящейся бездны. Казалось, это не я ее поймал, а она сама, неосмотрительно и преступно мною потревоженная, пришла по мою душу. Я зажмурился, выдернул кальмара из воды и тряхнул шнуром.

Прибежавшая на крики медицинская сестра склонилась над В. В., и он сразу утих. Готовя его руку для уже бесполезного укола, она спросила его:

- Вам что-нибудь нужно?

Он ответил:

- Ласки, - и это было его последним словом.

Наутро оно стало достоянием нашего осиротевшего города и самой короткой, зато отдельной строкой в его истории.

………………………………………………………………………………..

Проходя год назад экватор, я отметил свое сорокалетие. Не иначе зной и скука долгого плавания внушили мне тогда, что заурядное это совпадение что-то такое значит. Сомнительная метафора "жизненный экватор", эта незаконная и безответственная дочь благороднейшей из географических широт, вдруг заявила о своем наследном праве на точность, и я, дурила, поверил, будто непременно доживу до восьмидесяти лет. Выпив по стаканчику джина за каждый из обоих экваторов, я, довольный, прохаживался по капитанскому мостику и придумывал себе старость.

Вот сойду я, думал я, в последний раз на берег и первым делом закажу себе письменный стол, подобный тому, что я видел и трогал осенью девяносто первого года в одной из антикварных лавок Гавра. То был дубовый комодоподобный конторский стол времен Луи Филиппа, со множеством ящиков, ящичков, потайных пеналов и пенальчиков внутри пеналов, с округло стесанными углами столешницы, просторной и темной, как таллинская гавань в дождливую погоду, с виду простой, по существу надежный стол неопределенной или, вернее всего, никакой стилевой принадлежности; довольно высокий для того, чтобы мне не пришлось сгибать над ним свою старую спину, и достаточно низкий, чтобы мне не нужно было подкладывать подушки под свою старую задницу.

Я уступил помощнику место на мостике, спустился на палубу и, взволнованный, вытер с лысины пот. Допустим, стол у меня есть, и теперь я его устанавливаю. Чтобы взгляд не бодал обои - подальше от стены, посередине комнаты. Чтобы свет из окна падал слева - левым боком к окну, но не совсем под прямым, нет, скорее, под умеренно острым углом, так, чтобы легчайшего, даже невольного поворота головы к окну хватило на то, чтобы за окном увидеть море.

Мне оставалось решить, где будет находиться та заветная комната или, умильнее сказать, келейка, в которой я вот только что, и так обдуманно, установил свой письменный стол… Должно быть, в Калининграде, где я, как и везде до сих пор, обосновался временно, бываю так редко, что с трудом нахожу свою нынешнюю квартиру, и так недолго, что успеваю лишь заплатить ее хозяевам очередной взнос.

Калининград - хороший город…

А может, думал я, мне следует вернуться в Клайпеду к Лайме или к Селивановой в Новороссийск - если, конечно, к тому времени Селиванова не переедет или Лайма не выйдет замуж.

Селиванова и Лайма - хорошие женщины…

Возможно, к тому времени одиночество станет мне необходимым, море сделается ненавистным, и я пожелаю видеть в окне желтый луг с черным конем посередине, еловый лес за лугом и, краем глаза, какой-нибудь дом на краю вышневолоцкой, скажем, деревни Дуплево, где я однажды охотился в случайной компании двух полупьяных московских литераторов.

В Дуплеве - хороший воздух; есть места и не хуже; но я так и не сумел, а честнее будет сказать, не рискнул определить, где находится письменный стол, за которым сижу я, одинокий старик, неизвестно как переживший эти первые десятилетия нового века, этой новой, неведомой эры, и неизвестно для кого пишущий давно забытую всеми историю старого учителя географии.

Всего через полгода после двух экваторов, подлинного и мнимого, мой "Светлейший князь Меншиков" зашел в Гамбург, забрал контейнеры с бытовой электроникой, немецким коньяком "Ашбах", - и не может выйти из устья Эльбы. Треть прошлогодней навигации меня ремонтировали в бременском доке; мой хозяин, президент компании "Реверс", забыл оплатить счета в оговоренные сроки; теперь корабль арестован.

В первый же месяц ареста я получил от хозяина пять ободряющих радиограмм: одну из Калининграда, одну из Москвы, две из Никосии, последнюю из Стамбула; месяц радио молчало. Затем я был извещен через консульство, что отныне мною владеет компания "Реверанс", которая поначалу взяла на себя, теперь принципиально отказывается платить долги предшественника, но зато твердо намерена вызволить "Светлейшего" из немецкой неволи. Я не обрадовался. Условия задачи столь явно противоречили одно другому, что даже в Африке мне пришлось бы ждать ее решения, может быть, годы. Между тем мы не в Африке; моя команда давно съела неприкосновенный запас и проела свои неприкосновенные деньги.

Радио все молчало; компания "Реверанс" не торопилась сообщать мне своих позывных. С неимоверным трудом, с привлечением многих давних знакомств я раздобыл ее телефон и на последние дойчемарки связался с ее президентом.

Дивное дело: мой новый хозяин говорил со мной голосом моего старого хозяина, был его полным тезкой и однофамильцем. Эти вопиющие совпадения сделали меня грубым. Я поинтересовался, кого он здесь, в Германии, считает дураками и на что он вообще рассчитывает… Выиграть время, был ответ, нужно лишь выиграть время, любыми способами тянуть его до тех пор, пока не появятся деньги, - они непременно появятся, как только на "Светлейшего" найдется покупатель, который согласится на предоплату в целях немедленного вызволения корабля. Мне стало смешно. Я спросил у президента, где он найдет такого покупателя… Разумеется, не в Германии, был ответ, в Германии дураков и впрямь нету, а где - это меня совершенно не касается.

Пришлось перейти к тому, что меня касалось: на какие то есть шиши я должен кормить себя и свою команду?.. Ответом мне было долгое молчание. Я тоже молчал. Стоял и ждал, с тоскою созерцая бодрый галоп цифр на электронном счетчике. Возле занятого мною телефона-автомата на углу Эрхардштрассе и Брюнненштрассе образовалась вежливо-сердитая очередь. Наконец в трубке раздался солидный кашель, а потом и голос моего хозяина, который рекомендовал мне продать часть груза и обещал, что сам объяснится и сочтется с его владельцами. Разумеется, как только появятся деньги.

Я повесил трубку. Вернулся на корабль и велел стармеху Варенцу, с которым волею судеб я обречен был вместе плавать, а теперь обречен и пойти ко дну, вскрыть контейнер с бытовой электроникой. Контейнер с коньяком Варенец вскрыл уже без моего ведома, но напились мы вместе.

Таковы обстоятельства, вынудившие меня, не дожидаясь старости, взяться за эту книгу.

Компания "Реверанс" тянет время, и я вынужден его убивать. Я убил почти полгода, занимаясь домыслами о В. В.; уже кончается ноябрь; за моим иллюминатором вечер, дождь и рыхлый бисер фонарей на струнах гигантского, нависшего над гамбургским портом, невесомого моста; на моем железном, приваренном к полу столе - початая бутылка "Ашбаха" и новая, уже на шесть своих листов обновленная тетрадь; на душе томно: на дворе - горячий май одна тысяча девятьсот семьдесят шестого года, мне двадцать лет, и я прибыл домой в девятидневный отпуск.

Моя девушка не выносит никакой, даже морской военной формы, и поэтому на мне брюки и белая рубашка двухгодичной давности: в них я вольготно гулял на школьном выпускном вечере и всю ночь после вечера - тогда я был щупл, и ветерок бежал за ворот, а теперь тот же самый воротник, даже не застегнутый на две пуговицы, режет шею, те же самые брюки пилят и давят в паху, где и без того неспокойно.

Мою девушку зовут Марина - в честь Марины Мнишек, как заявила мне она еще тогда, при нашей первой встрече на многолюдной после выпускного вечера ночной набережной, и потом, в таких длинных и частых письмах, что мне завидовал весь экипаж нашего сторожевика, утверждала, будто бы она и есть Марина Мнишек - в новейшем своем, двадцать первом по счету земном существовании. Оттого и длинны были письма, что описания детских балов во дворце Радзивиллов, громоподобных охот в поместье Вишневецких и людных жирных пиров под платанами возле замка Тышкевичей требовали обстоятельности; оттого и писала мне часто Марина, что понимала, как мне не терпится узнать последние новости о победоносном походе на Москву: какие еще воеводы сложили булавы и бердыши к копытам белой кобылы царевича Димитрия, какие еще города вручили ему ключи от своих ворот, вся ли уже Московская Русь признала его право на шапку Мономаха?.. Меня одолевала бессонница, когда я наконец узнавал: да, вся Русь целовала Димитрию крест как своему законному царю; меня укачивало при мертвом штиле, когда в другом письме я читал: "…Мои русские изменили присяге, предали себя, меня и Его! Ты, надеюсь, не такой болван, чтобы поверить жалкой сплетне о Гришке с полупристойным прозвищем?.. А русских я уже не виню, мне их жаль: они заплатили за свой позор слишком страшную цену". Что это было: игра или правда, придурь или все-таки игра, - я не задумывался. Ясно было: Марина - девушка необыкновенная, и лишь одно беспокоило меня, когда я, стоя на вахте или сидя на губе, предвкушал нашу встречу: согласится ли она пойти со мной, таким обыкновенным, в наш городской планетарий?

И вот мы идем в планетарий; она сама предложила мне это. Пусть одежда душит меня во всех местах, пусть Марина говорит на ходу мне не слишком приятные вещи - я стерплю все, лишь бы в последний момент, на углу Подставы и Керамзитовой, она не передумала и не пожелала бы вдруг съесть знаменитое мороженое в привокзальном сквере.

Наш городской планетарий - это место, где уже издавна повелось переходить от робких и как бы случайных прикосновений к прикосновениям недвусмысленным и бесстрашным. Если девушка согласилась пойти в планетарий - значит, она согласилась, и дальнейшего согласия спрашивать у нее не нужно… Но если она, не дойдя и двух шагов до планетария, сворачивает на Керамзитовую, потому что ей вдруг ужасно захотелось съесть пломбир в привокзальном сквере, - это уже пломбир, как это у нас называется, или динамо, как это называется в других городах.

До рокового угла, за которым - или небо в алмазах, или пыль привокзального сквера, остается чуть более ста шагов. Улица Подстава почти пуста: под навесом автобусной остановки сидит на узлах старуха в ситцевом желтом халате и ест мятый помидор. Гудят шмели в палисадниках; пахнет травой, липовым клеем, асфальтом, сухим песком и ромашковым польским шампунем, которым Марина вымыла голову. Марина шагает размашисто, чуть впереди меня, на меня не оглядываясь, словно сама по себе, и все никак не может закончить тираду, начатую в молодежном кафе на Белы Куна предложением послушать дневную лекцию в планетарии и продолженную перечнем условий, при которых этот поход в планетарий сможет иметь в будущем серьезные и желаемые мною последствия:

- …Ты не такой идиот, надеюсь, чтобы не понять и не запомнить то, что я тебе сейчас в первый и в последний раз говорю. Ничего нет мерзее в нашей среднерусской природе, чем наш никакой среднерусский мужик, который идет, куда его пошлют, кто бы и куда его ни послал; который плывет, куда и все, по течению, даже если всех сносит в канализацию… Мне не важно, по какому пути ты пойдешь, но ты сам пойдешь и так пойдешь, чтобы даже я не поспевала за тобой, - а иначе я вообще не пойду за тобой. Будь царь, мне не важно чей: людей, зверей, но - царь, иначе ты будешь мне никем… Мне никто - кто приходит со службы, жрет ужин, жалуется на начальников, утешает себя каким-то уважением коллектива, потом надирается в зюзю и, весь в соплях, похваляется безднами своей непонятой бессмертной души…

Марина плюет на асфальт, встряхивает своей рыжей гривой и деловито напоминает:

- Тебе остался год до дембеля - у тебя есть целый год, чтобы подумать о том, о чем я тебе сейчас говорю. А пока - не отвечай ничего, лучше молчи.

Я и молчу; я согласен со всем и на все. Я буду царь царей, если хочешь, но только не сворачивай на Керамзитовую!…………………………………………………………………………………………

Тема лекции мало волнует меня, имя лектора - еще меньше, оттого я, покупая билет, и не взглянул на афишу, оттого и смущен теперь, узнав в лекторе Серафима, как зовет его, опуская отчество, весь наш город, и это тот случай, когда имя - уже не только имя, но и почтительное прозвище. Сын легендарного В. В. и отец моего одноклассника Ионы по-хозяйски оглядывает пустой круглый зал планетария, внимательно кивает нам с Мариной, поправляет одинокую прядку на сверкающей лысине, ненадолго воздевает оснащенные темными очками глаза к полусферическому потолку, обтянутому черным лоснящимся бархатом, и, наконец, забирается в свою стеклянную будочку.

Медленно гаснет свет. Будочка Серафима светит во тьме. Слышен его вздох, усиленный микрофоном, потом щелчок, и в небе вспыхивают электрические звезды северных верхних широт. Еще щелчок, и - тихо жужжа незримым моторчиком, весенние созвездия движутся друг за другом. Идет за Волопасом над моей головой созвездие Гончие Псы, бредет за ними Большая Медведица, за нею крадется Рысь, пятится Рак, а чуть ниже, если слегка опустить голову и коснуться щекой прохладной щеки Марины, за головой Змеи, за Северной короной, Драконом и Малой Медведицей идут Близнецы; я опускаю голову еще ниже и, разыскав уголками губ губы моей любимой, ладонью - вздрогнувшую коленку, вижу, как над горизонтом, составленным из силуэтов картонных гор, крон, кранов, крыш и антенн, кортежем оперных карет катятся с запада на восток: Знаменосец, Лира, Лебедь, Возничий и Малый Пес. Кружится бедная моя голова, кружится быстрый и храбрый язык вокруг моего языка, кровь моя бабочкой бьется в висках, крыльями плещет в яремной ямке; небо Севера, не успев совершить полукруг, вдруг замирает и произносит голосом Серафима сперва по-немецки, потом и по-русски известные слова Иммануила Канта о законе добра внутри нас, о звездном небе над нами.

- Закон добра, - говорит затем Серафим, - все меньше волнует нас, и мы уже почти не верим в само его существование, вполне полагаясь на законы общественного развития. Другое дело звездное небо. Оно, видите ли, зримо, оно слишком очевидно для того, чтобы можно было в нем усомниться. Оно влечет нас к себе и вызывает страх. Скажем так; оно влечет нас к себе, потому что вызывает страх… Ничто, как мы знаем, не притягивает нас к себе с такой силой, как нечто, внушающее нам страх. Оттого и влекут нас к себе: пугающая возможность любви - и всякого рода зло, жуть знания о мире, страшная правда о себе - и всякого рода власть… Оттого и манит нас к себе ночное небо, полное звезд. Порой осознанно, но чаще безотчетно, иногда буквально, но больше в мечтах - стремимся мы приблизиться к источнику страха, дабы усугубить страх, насладиться им вполне, испытать его в полной мере - в той лишь мере, однако, чтобы адреналин не разорвал нам сердце или чтобы источник страха сам не погубил нас…

Мое неумелое сердце, не в силах совладать со штормовым приливом моей обезумевшей крови, захлебывается кровью, я не могу дышать, только хватаю ртом пыльный и темный воздух планетария, и Марина смеется, но не потому, что ей смешно, нет, она сочувственно смеется, для того лишь, чтобы немного меня успокоить, потом уверенно обхватывает ладонью мой солдатский затылок, понуждает меня склонить голову к своим коленям - просто опустить голову ей на колени, все еще пахнущие утренним пляжным песком, просто дождаться отлива крови или даже уснуть ненадолго под звуки негромкого, отдающего мягким металлом голоса Серафима:

- …мысленно приблизиться к тому, буквальное приближение к чему просто немыслимо, постичь умом умонепостигаемые расстояния, размеры, температуры и при этом не сойти с ума можно лишь при помощи некоторых, заменяющих нам, вернее, бережно заслоняющих наше воображение и, кстати уж, куда более точных, чем наше воображение, понятий, символов, чисел.

Назад Дальше