Андрей так и сделал. Перешел через высокий железнодорожный мост и сразу оказался в привокзальной толчее, которая у подножья моста торопливо растекалась на два ручейка. Один устремлялся налево, к автостанции, а другой – мимо парикмахерской, багажного пакгауза и многочисленных буфетов – к вокзалу. Андрей, не задумываясь, пошел к вокзалу. Там было меньше вероятности встретить нечаянного какого-нибудь бывшего кувшинковского жителя или бывшего соклассника из соседних деревень, товарища по интернату. Железной дороги в лесную их глухомань отродясь не существовало. Да и зачем ее туда было прокладывать, не ради же двух-трех десятков пассажиров в день, в основном школьников старших классов, или больных, занедуживших людей, которым край как надо в районную больницу – иначе и помереть недолго. Но они могли добраться и самоходом: пешком, на велосипедах или на подводах, невелики баре – крестьяне. В начале семидесятых годов начальство, правда, смилостивилось, пустило по деревням несколько дребезжащих автобусов: к некоторым (тем, что поближе) проложило даже асфальт. Кувшинки такого счастья не удостоились. То ли руки не дошли, то ли раньше времени зачислены они были в неперспективные, вымирающие деревни. Нет бы подождать всего десяток лет, когда Кувшинки умрут совсем по иной причине, будут похоронены в лесных урочищах заживо.
Тогда же, в начале семидесятых, была построена рядом с железнодорожным вокзалом автостанция, сразу полюбившаяся деревенским жителям. Дожидаясь строптивого, часто ломающегося на бездорожье автобуса, они коротали там иногда по полдня, встречались с родней из других деревень, заводили новые знакомства. Автостанция была их прибежищем и пристанищем в любую непогоду, в мороз, в дождь, в испепеляющую летнюю жару. Такой, наверное, осталась и нынче, хотя автобусы ходят теперь редко в каком направлении: одни деревни оказались в запретной зоне, другие окончательно состарились, вымерли, гонять туда транспорт, жечь попусту бензин незачем, невыгодно и нерентабельно. Уцелел лишь маршрут до Брянска: два автобуса в день туда еще кое-как бегают. Но давнее свое притяжение автостанция сохранила, и народ там толчется иногда просто ради любопытства. Вокзал же совсем иное дело. Здесь на каждом шагу железнодорожные строгости, запреты – деревенский житель их не любит.
Все эти маленькие тайны-хитрости были знакомы Андрею с самого детства, и он безоговорочно выбрал для схорона вокзал. В своих надеждах Андрей не ошибся. В крошечном кассовом зале и в зале ожидания почти никого не было. Сидели лишь, карауля поезд дальнего следования, несколько пассажиров с увесистыми чемоданами и сумками. Но все они были людьми нездешними, приезжими, что легко угадывалось и по одежкам, и по лицам, холеным, упитанным, – такие люди ни в их районном городке-местечке, ни в лесных деревнях не проживают. Для Андрея они не представляли никакой опасности.
Стараясь ничем не потревожить полусонных этих пассажиров, их чемоданы и сумки, Андрей направился в самый дальний угол зала ожидания и занял место на эмпээсовской скамейке под знаменитой картиной "Брянские партизаны". Увидев ее, Андрей как-то по-детски, по-мальчишески обрадовался. Он помнил эту картину с раннего возраста, с тех давних времен, когда еще дошкольником и школьником первых, начальных, классов приезжал в местечко подводою вместе с отцом и матерью на осеннюю районную выставку достижений народного хозяйства, или на ярмарку-базар, или по какой-то иной, взрослой, неведомой ему, мальчишке, надобности. Но особенно запомнилась картина Андрею со времен его интернатовского жительства. Сколько раз, окончательно изголодавшись, забегали интернатовские мальчишки и девчонки сюда, в станционный буфет, за пятикопеечными вожделенными пирожками-пончиками. И каждый раз на них грозно смотрели с картины, останавливая от любого озорства, бесстрашные партизаны, народные мстители, в которых многие интернатовцы легко узнавали своих отцов и матерей. А при отцах и матерях как поозоруешь!
Ах, интернат, интернат – два финских собранных на скорую руку домика (один для мальчишек, другой для девчонок)! Может быть, самые счастливые, самые незабываемые годы жизни Андрея остались там. Интернат и сейчас стоит на прежнем месте, всего в двухстах метрах от вокзала, на улице Партизанской, весь окруженный высокими далеко видимыми кленами и липами, которые когда-то сажал Андрей вместе со своими одноклассниками, одними из первых его жителей. Можно было беспрепятственно сходить туда, полюбоваться и этими оживающими к весне кленами и липами, и самими домиками, чем-то похожими на скворечники, и тропинками вокруг жилых корпусов и других, хозяйственных построек, самая наторенная из которых от мальчишеского (мужского) корпуса к девчоночьему (женскому). Но Андрей не пошел. И на этот раз вовсе не потому, что опасался увидеть там кого-нибудь знакомого, быть им опознанным, а потому что поход этот непременно заставил бы Андрея вспомнить одну странную и странно закончившуюся историю, которая приключилась с ним возле женского корпуса, правда, уже не в школьные годы, а много позже, когда Андрей появился здесь однажды молоденьким, только-только выпущенным из училища лейтенантом. А вспоминать эту историю Андрею не хотелось бы, ни к чему и незачем в дни его побега в отшельники и затворники! Он и в лучшие свои дни и годы старался ее не вспоминать, не теребил в сердце и душе незаживающие раны, которые много тяжелей его телесных, чудом не приведших к смерти ран.
Поэтому Андрей забился поглубже в дальний угол зала ожидания, в тень низко нависающей над креслом картины, снял рюкзак и привалился к нему всем телом, для верности и полного отчуждения от остальных пассажиров прикрыв лицо беретом. На сон Андрей не рассчитывал да и не хотел его: отоспится дома, в Кувшинках, а здесь лучше пободрствовать, понаблюдать из-под берета за всем происходящим вокруг, чтоб, не дай Бог, не случилось чего-нибудь непредвиденного, что могло задержать Андрея в городе, среди людей, в последние его часы перед уходом.
И все-таки сон не сон, а какое-то забытье одолело Андрея. И в этом забытьи его точно так же, как и в машине, стали терзать бессмысленные теперь видения прошлой, навсегда оставленной жизни, хотя, казалось бы, к чему эти видения: что прожито, то прожито и забыто, а что впереди – неведомо. Он отбивался от них, как мог, и с некоторыми справился на удивление легко.
Вся история с Леной и Наташей показалась вдруг Андрею такой мелочной и не заслуживающей внимания, что он даже невольно усмехнулся. Нет, от таких историй в леса и дебри сколько-нибудь уважающие себя мужчины не бегут. В лучшем случае они крепко напиваются и забывают ее на второй день, а в худшем немедленно заводят новую зазнобу, полюбовницу да вскоре и обретают рядом с ней полное утешение. Бегут и уходят в заточение мужчины от другого.
Но и это "другое" Андрей старался заглушить в себе. Поплотнее прикрывая беретом лицо, он изо всех сил боролся со своей контуженной памятью, гнал подальше в могильную невозвратную темноту военное прошлое с его бессмысленными смертями, казнями, неправедными победами и праведной, как тогда казалось, необходимой местью, которые в конце концов и привели Андрея к сегодняшнему бегству.
Но ничего у Андрея из этой борьбы не получилось. Силы были явно неравными, и он малодушно сдался, хотя всего минуту тому назад еще ликовал, предав забвению все свои житейские, семейные неурядицы, от которых действительно смешно и недостойно бежать в запретную смертоносную зону, чтоб похоронить там себя заживо.
Отомстив за Сашу, увидев поверженного возле каменной стены Шарика, Андрей успокоился, обрел прежнее мужество и силу воли. Терять на войне друзей – это тоже горькая участь солдата, и никуда от нее не деться, не уйти, разве что самому погибнуть раньше друга.
История с "песчаным" походом не то чтобы забылась, но ушла в прошлое, ее заслонили другие, более удачные походы и воинские операции. По крайней мере, ни одна из них не закончилась столь бессмысленной потерей целого взвода. Новый командир полка уже не был новым, кое-чему научился, о полковничьей и генеральской папахе, конечно, мечтал по-прежнему, а вот о "Золотой Звезде" Героя, похоже, задумывался все реже. Война его заметно обломала. Впрочем, не до конца и не совсем. Через несколько месяцев Андрей не на шутку схлестнулся с комполка, и эта стычка стоила ему воинской карьеры, выше майора Андрей так и не поднялся. Но тогда до этого было еще далеко. Андрей, настраиваясь на очередной двухлетний срок песчаной афганской службы, постарался загнать охватившее его возле растерзанного Саши отчаяние в такую глубь и в такое подземелье души, откуда оно больше никогда не могло вынырнуть. Не имел Андрей никакого права постоянно носить это отчаяние в своем сердце, постоянно помнить о нем. Ведь рядом было столько прекрасных, светлых ребят. И боевых уходящих на замену офицеров, и старослужащих солдат, тоже готовящихся к демобилизации, с которыми Андрей чего только не вынес в горах и "зеленках"; и нового пополнения, необстрелянных, часто еще робких мальчишек из вчерашних трактористов, шоферов, студентов, а случалось, так и вчерашних школьников. Они совсем по-детски, по-цыплячьи жались к Андрею, видя в нем не только сурового командира, но и своего заступника, защитника, под опекой которого им удастся уцелеть и выжить на войне. Ну как Андрей мог обмануть эти их надежды, как мог сомневаться, что они выживут и уцелеют?!
И вдруг он узнал судьбу несчастного Лаврика. Ее рассказал один старый мирный афганец из близлежащего кишлака, и мало того, что рассказал, так еще и помог обнаружить изуродованный, полуразложившийся труп Лаврика на одной из заброшенных мусорных свалок.
Пленив нерасторопного, не оказавшего никакого сопротивления Лаврика, душманы для начала его кастрировати, потом вставили в ноздрю железное кольцо и стали водить голого на цепи по кишлакам. Для одних афганцев подобное зрелище служило устрашением: не смейте и думать о дружбе с неверными, о подчинении им, иначе и с вами будет то же самое. Для других, наоборот, немалой отрадой и возможностью отомстить за погибших отцов, сыновей. Мужчины в каждом селении били Лаврика, а женщины и дети забрасывали камнями, что было много хуже мужских побоев. За месяц или полтора они замордовали его вконец и бросили труп с отрезанным носом, ушами и языком на мусорной свалке.
И вот, глядя на этот труп, Андрей не смог удержать в глубинах своего сердца отчаяния. Оно опять подступило к нему.
Действительно, ну зачем было душманам (ведь у них тоже есть любимые отцы, матери, любимые жены, дети, и сами они кем-то любимы) так мучить и истязать в общем-то ни в чем не повинного перед ними Лаврика, который сдался им в плен, считай, добровольно, не сделал по своим врагам и будущим мучителям ни единого выстрела. Он был всего лишь поваром, человеком мирной, гражданской профессии. Вина Лаврика заключалась, пожалуй, только в том, что он носил форму советского солдата. Пусть так, пусть это тоже вина, и он тоже для афганцев враг. Тогда расстреляйте его на месте преступления (для этого и нужна-то всего одна пуля) или уведите в плен, в заточение, в концлагерь, чтоб после обменять на такого же своего пленника и тем сохранить жизнь двум человекам, которые попали в кровавую эту бойню, скорее всего, не по своей воле. Ведь человечество за многие тысячелетия взаимной вражды придумало какие-никакие правила ведения войн: неприменение оружия массового уничтожения, гуманное отношение к мирному населению, к военнопленным и так далее, и тому подобное. Сотни, а может, и тысячи есть на этот счет договоров, конвенций, соглашений, ненарушимых клятв и обещаний. Но когда доходит до дела, до войны, то все эти соглашения и клятвы оказываются всего лишь ничего не значащими и ничего не стоящими бумагами. Военный, воюющий человек напрочь забывает их, и – вот вам – живьем вырванные из груди противника сердца, выколотые глаза, отрезанные языки, носы, уши и все другое, что только можно отрезать, вот вам – горящие в огне старики и дети, изнасилованные женщины (чьи-то любимые и любящие), превращенные в бессловесных рабов юноши, вот вам – кольцо в ноздри, цепь и, опять-таки, – вырванное из груди сердце! И это все венец творения?! Если так, то я проклинаю этот венец!
Одному Богу известно, чего Андрею стоило тогда сдержаться, не бросить автомат и не уйти отшельником в афганские ли пески и горы, в родные ли брянские леса и пущи или в какие-нибудь снежные пустыни, где нет и не может быть ни единого человека.
И зря не ушел! Пусть бы его считали дезертиром и предателем. Но что Андрею эти пустые слова, когда он сам тысячу раз предан людьми.
Не ушел он лишь потому, что рядом стояли мальчишки в военной форме, много моложе его, которые еще не ожесточились так, как он, которые еще верили что жизнь прекрасна и удивительна (так их учили в школе), только бы уцелеть на войне, во всем доверившись многоопытному и бесстрашному командиру взвода – Цезарю. Как Андрей мог обмануть их надежды?!
Он опять зажал себя в кулак. Но, увы, хватило Андрея ненадолго, лишь до следующего кровавого случая. А он не замедлил явиться во всей своей бессмысленной нечеловеческой жестокости, причем какой-то будничный, рядовой, когда убить человека легче, чем сделать глоток воды. И от этого еще более страшный.
Взвод Андрея обеспечивал (прикрывал) операцию хадовцев по выявлению в кишлаках затаившихся душманов и их пособников. И вот в одном из селений хадовцы поймали паренька лет семнадцати, заподозренного в таком пособничестве. Они вывели его на околицу кишлака и начали чинить допрос. Насмерть перепуганная мать паренька побежала за ним следом, упала на колени и стала что-то доказывать допросчику, просить его о милосердии. И тот, кажется, готов был внять ее просьбам (все эти хадовцы сами были наполовину душманы: сегодня он верный страж апрельской революции, а завтра – головорез страшнее Шарика), пожурить, может, даже побить для острастки парня, но все-таки оставить его в живых. И вдруг на обочине дороги остановился военный афганский "уазик". Из него вышел полковник-хадовец, командовавший всей операцией. Он о чем-то спросил допросчика, что-то крикнул ему злое и угрожающее, а потом не спеша достал из кобуры пистолет и выстрелил парню вначале в грудь, метя прямо в сердце, а мгновение спустя, когда тот уже падал на землю, еще раз, в голову (теперь у киллеров-убийц такой выстрел называется контрольным). Не давая никому опомниться, полковник молча и равнодушно перешагнул через еще бьющееся в последних конвульсиях тело парня и ушел назад к "уазику". Вслед за ним ушли и все остальные хадовцы. У обочины остались только мать убитого, так и не поднявшаяся с колен, да Андрей с несколькими бойцами своего взвода. Секунды две-три вокруг держалась страшная какая-то, мертвая тишина, разрываемая лишь далеким отраженным в горах эхом выстрела. Но вот мать, кажется, еще не веря всему случившемуся, сорвала с головы платок, стала закрывать им рану у сына вначале на груди, потом на голове, сама перемазалась кровью и песком, изошла беспамятным криком и слезами. Наконец до нее дошло, что все это бессмысленно и напрасно, что сына она не спасет, не оживит, что он теперь навсегда мертв и для нее потерян. Тогда она повернулась к Андрею, начала ползти к нему на коленях, простирая вперед руки и что-то крича.
– Чего она хочет? – спросил Андрей одного из своих бойцов, таджика.
– Она просит, – ответил тот с неожиданным вызовом, – чтоб вы ее тоже застрелили.
Скорее всего, мать была права. Жить ей после такой вот бессмысленной смерти сына, после такого вот хладнокровного и равнодушного убийства было незачем. Она и просила теперь у Андрея, словно у Аллаха, единственного – смерти.
Но Андрей был не Аллах. Просьбам ее и мольбе он не внял. Невольно уподобляясь хадовцу, Андрей повернулся к ней спиной и стал поспешно уводить своих людей подальше от кишлака, из которого в любой момент могли раздаться выстрелы вполне заслуженной и справедливой мести, хотя Андрей и его солдаты не имели к гибели паренька никакого отношения.
Случай на войне, тем более на войне гражданской, которая постепенно затеялась между афганскими племенами: пуштунами, таджиками, узбеками, – в общем-то действительно рядовой, будничный. Но он встал в один ряд с другими, такими же кровавыми и не по-человечески жестокими случаями и, кажется, окончательно расшатал нервы Андрея. Все-таки ему, наверное, надо было уехать в Союз, отвоевав два положенных года. Всякому терпению и всякой воле есть предел. Но Андрей не уехал, не мог оставить неотомщенным Сашу – и вот результат: нервы на пределе, на грани срыва. А командир с такими нервами – уже не командир. Бойцы перестанут ему верить. Слушать, подчиняться будут, а верить – нет!
Успокоил себя Андрей лишь тем, что по наивности своей, по своему советскому воспитанию и относительной молодости решил, что подобные восточные жестокости могут быть только у душманов, людей грубых и темных, а уж у нас, на нашей советской стороне ничего похожего никогда не произойдет – люди-то совсем другие, все комсомольцы и коммунисты, воспитанные в гуманистических и гуманных традициях.
Но как бы не так! Уже в ближайшие недели Андрей смог убедиться, что все люди одинаковы. Его взвод, теперь уже самостоятельно, без всякого взаимодействия с хадовцами проводил обследование близлежащего кишлака (в Чечне подобные операции стали называться зачистками). Бойцы по два-три человека распределились по домам. Андрей оказался в паре с рядовым Климовым, до войны студентом-филологом из Ленинграда. Парень тот был молчаливый, излишне для солдата задумчивый, все время таскал с собой (даже иногда на операции) книги, по большей части классику: Тургенева, Толстого, Достоевского, которые ему присылали друзья из университета. В боях Климов особой отвагой не отличался, но был всегда надежен и сосредоточен, на него можно было положиться.
Войдя в дом, Андрей с Климовым разделились. Андрей направился в жилую часть, показавшуюся ему какой-то подозрительно безлюдной, а Климов – в небольшую хозяйственную пристройку, где, как после выяснилось, был еще глубокий подвал-погреб. В жилой части Андрей действительно ничего не обнаружил, хотя и чувствовалось, что люди отсюда только-только ушли: на ковре стояли плошки с остатками еды и чая, валялись неубранными вещи и подобие детских игрушек. А вот Климов обнаружил. Сквозь неплотно прикрытую крышку подвала он вначале услышал, а потом и увидел прячущихся там обитателей дома: совсем древнего старика, двух женщин и пять-шесть детей. Никакой опасности (да и военного интереса) для Климова они не представляли, просто из инстинкта самосохранения спрятались на всякий случай в подземелье. Климову бы, посветив фонариком, пройти мимо них, а может быть, даже как-нибудь успокоить старика и женщин, мол, не бойтесь, мы ищем совсем не вас, вылезайте из подвала и заканчивайте свой ужин. Но Климов, почитатель Толстого и Достоевского, поступил совсем иначе. Он вдруг бросил туда две гранаты (столкнул, как после признался, одну за другой носком ботинка). Андрей, услышав два глухих, подземных взрыва, выметнулся из дома к пристройке, почти уверенный, что это Климов по неосторожности наткнулся в темноте на растяжку и что он либо тяжело ранен, либо уже мертв. Но Климов стоял за дверью цел и невредим. Посвечивая фонариком, он издалека смотрел в глубь подвала на кровавое человеческое месиво, и на лице его не было ни страха, ни изумления, он даже не побледнел, как того можно было ожидать от любого нормального человека при виде подобного зрелища. Лишь глаза у Климова как-то остекленели, и в них читалась животная радость от содеянного.