– Приехал я сегодня, а сколько проживу, зависит от вас, доктор. Если вы согласитесь на мою просьбу, то завтра же утром мы выедем в замок.
Старик снова весь затрясся:
– Что, ехать в замок, в твой родовой замок, зачем? Что тебе в нем? – закричал он сердито.
– Как зачем? Вот уже два месяца, как я живу в нем, – смеясь, заявил я.
– Ты в замке, рядом, два месяца, – бормотал он. Зубы, то есть нижняя челюсть старика, дрожали.
– Ты жив, здоров, совершенно здоров. Поклянись Божьей Матерью, что ты говоришь правду, – он повелительно указал на угол.
Весь угол был занят образами, большими и маленькими; перед ними горела лампада, стоял аналой с открытой книгой. Войдя в комнату, я не заметил этого угла, и теперь он поразил меня диссонансом: лампада и человеческий скелет!
– Клянись, говорю тебе, крестись! – настаивал грозно старик.
Думая, что имею дело с сумасшедшим, и не желая его сердить, я перекрестился и сказал торжественно.
– Клянусь Божьей Матерью, я жив и вполне здоров.
Старик заплакал, вернее, как-то захныкал и, вытаскивая из кармана огромный платок, все повторял:
– Зачем ты приехал, зачем ты приехал? Чего ты хочешь?
Когда он совершенно успокоился, я ему рассказал, что с детства скучал по родине, но не смел ослушаться приказания отца и жил в чужих краях. Внезапная его смерть сняла с меня запрет, и я явился поклониться гробам родителей.
– И представьте, доктор, я не нашел их в склепе, – закончил я.
– Не нашел. В склепе не нашел! – радостно шептал старик. – А новый склеп ты не трогал?
– А разве есть новый склеп? Где же он?
– Хорошо, очень хорошо, – потирал старикашка руки.
Я ничего не понимал и страшно раскаивался, что связался с полоумным. Соображая, как бы поудобнее выбраться из глупого положения, я молчал.
Молчал и старик.
– Когда ты едешь обратно в чужие края? – наконец спросил он.
– Обратно? И не собираюсь! – возразил я с удивлением. – Замок вычищен, отремонтирован заново, и через две недели моя свадьба.
Глаза старика опять выразили ужас.
– Ты намерен навсегда поселиться в замке и хочешь жениться, быть может, уже наметил невесту. Безумец, безумец, разве старый Петро не был у тебя, разве он не сказал тебе, что по завету отца ты не должен приезжать в замок, а не то что жить тут, да еще с молодой женой! – кричал, весь трясясь, старик.
Все эти глупые охи и крики окончательно мне надоели, и я резко сказал:
– Отец ни разу не писал мне ничего подобного, да и теперь поздно об этом говорить; невеста моя уже приехала и находится сейчас в замке.
– Пресвятая Матерь Божия, помилуй ее и спаси! – горестно прошептал старик. – Ну, Карло, не думал я, что судьба заставит выпить меня и эту горькую чашу. А видно, ничего не поделаешь! Мы оберегали тебя от этого ужаса, но ты сам дерзко срываешь благодетельный покров. Твой отец взял с меня и Петро странную клятву, что тайна эта умрет с нами… но теперь я должен, я обязан открыть ее тебе… Да простит меня Пресвятая Заступница… Дорогой друг, ты говорил: "Смотри, ни на духу, ни во сне ты не должен говорить, из могилы я буду следить за тобой", а сейчас, если ты можешь слышать, пойми и прости: но ведь Карло надо спасти, избавить, хотя бы ценой моей души – души клятвопреступника! – печально и торжественно проговорил старик.
Он замолчал и скорбно поник головою.
Хотя все его слова представляли какой-то бред, но я не считал его больше сумасшедшим, что-то говорило мне об их правде и об ужасе, что ждет меня.
Я молчал, боясь нарушить думы доктора, и в то же время старался догадаться, что за тайну должен он мне открыть. Первая моя мысль была насчет моего большого состояния: честно ли оно нажито? нет ли крови на нем? И я давал себе слово исправить, что можно.
Нет, невероятно.
Смерть матери, не повинен ли в ней отец?
Тоже нет. Он обожал ее и пятнадцать лет хранил верность ей и чтил ее память.
Что же, наконец?
Доктор все молчал… потом спросил меня:
– Карло, что помнишь ты из своего детства?
Я стал рассказывать, вспоминая то и другое.
– Ну а что ты думаешь о смерти своей матери?
Холод пробежал по мне – неужели?
Я рассказал то, что ты уже знаешь, то есть что мать видела во сне змею, которая ее укусила, закричала ночью и от страха заболела. Потом ей было лучше, но после обморока в зале болезнь ее усилилась.
Затем, этого ты еще не знаешь, она начала сильно слабеть день ото дня, и все жаловалась, что по ночам чувствует тяжесть на груди: не может ни сбросить ее и ни крикнуть.
Отец начал вновь дежурить у ее постели, и ей опять стало легче. Устав за несколько ночей, отец решил выспаться и передал дежурство Пепе.
В ту же ночь матери сделалось много хуже.
Утром, когда стали спрашивать Пепу, в котором часу начался припадок, она ответила, что не знает, так как ее в комнате не было.
– Господин граф пришел, и я не смела остаться, – сказала она.
– Я пришел? Что ты выдумываешь, Пепа? – засмеялся отец.
– Да как же, барин, вы открыли дверь на террасу, оттуда так и подуло холодом, и хоть вы и укутались в плащ, но я сразу вас узнала, – настаивала служанка.
– Ну, дальше, – сказал, бледнея, отец.
– Вы встали на колени возле кровати графини, ну я и ушла, – кончила Пепа.
– Хорошо, можете идти, – сказал отец и, поворачивая к доктору свое бледное лицо, прошептал:
– Я не был там!
– Так, – качнул старик головой, – так.
– Чем кончилось это дело, кто входил в комнату матери, я не знаю и до сих пор, – закончил я.
– Дальше, дальше, – бормотал старик.
– Дальше, через три дня Люси, мою маленькую сестренку Люси, – продолжал я свой рассказ, – нашли мертвою в кроватке. С вечера она была здорова, щебетала, как птичка, и просила разбудить ее рано… рано – смотреть солнышко. Утром, удивленная долгим сном ребенка, Катерина подошла к кроватке, но Люси была не только мертва, но и застыла уже.
– Так! – снова подтвердил доктор.
– Люси похоронили, и в тот же день мать подозвала меня к своей кушетке и, благословляя, сказала: "Завтра рано утром ты едешь с Петро в Нюрнберг учиться. Прощай", – и она крепко, со слезами на глазах меня расцеловала. Ни мои просьбы, ни слезы, ни отчаяние – ничего не помогло… меня увезли.
Даже через столько лет старое горе охватило меня, голос дрогнул, и я замолчал.
– Так, – опять качнул головою старик, – так. А не помнишь ли ты еще чьей-нибудь смерти, кроме Люси? – спросил он.
– Еще бы, тогда умирало так много народу: все больше дети и молодежь, – ответил я, – а похоронный звон из деревни хорошо был слышен у нас в саду, и я отлично его помню. Да и у нас на горе было несколько случаев смерти, – закончил я.
Опять длинное молчание. Точно старик собирал все свои силы. Он тяжело дышал, вытащил свой платок и отер лысину.
– Ну, теперь слушай, Карло. – После твоего отъезда смертность не прекращалась. Она то вспыхивала, то затихала. Я с ума сходил, доискиваясь причины. Перечитал свои медицинские книги, осматривал покойников, расспрашивал окружающих… Ни одна из болезней не подходила к данному случаю. Одно только сходство мне удалось уловить: это в тех трупах, которые мне разрешили вскрыть, – был недостаток крови. Да еще на шее, реже на груди – у сердца, я находил маленькие красные ранки, даже, вернее, пятнышки. Вот и все. Странная эпидемия в народе меня очень занимала, но я не мог вполне ей отдаться, так как болезнь твоей матери выбила меня из колеи. Она чахла и вяла у меня на руках. Вся моя латинская кухня была бессильна вернуть ей румянец на щеки и губы. Она явно умирала, но глаза ее блестели и жили усиленно, точно все жизненные силы ушли в них. Эпизод с господином в плаще пока остался неразъясненным. Только с тех пор ни одной ночи она не проводила одна: отец или я – мы чередовались у ее постели. Лекарства ей я тоже давал сам… но все было тщетно… Она слабела и слабела. Однажды днем меня позвали к новому покойнику; твой отец был занят с управляющим. Графиня, которая лежала в саду, осталась на попечении Катерины. Через два часа я вернулся и заметил страшную перемену к худшему.
– Что случилось? – шепнул я Катерине.
– Ровно ничего, доктор, – отвечала Катерина, – графиня лежит спокойно, так спокойно, что к ней на грудь села какая-то черная невиданная птица. Ну, я хотела ее согнать, но графиня махнула рукой "не трогать". Вот и все.
Что за птица? Не выдумывает ли чего Катерина. Расспрашивать больную я не решался, боялся взволновать. Прошло три дня. Мы, то есть твой отец и я, сидели на площадке; графиня по обыкновению лежала на кушетке, лицом к деревне. Солнце закатилось. Но она просила дать ей еще немного полежать на воздухе. Вечер был чудный. Мы курили и тихо разговаривали. От замка через площадку тихо-тихо пролетела огромная летучая мышь. Совершенно черная: таких раньше не видывал. Вдруг больная приподнялась и с криком: "Ко мне, ко мне!" – протянула руки. Через минуту она упала на подушки. Мы бросились к ней, она была мертва. Как ни готовы мы были к такому исходу, но когда наступил конец, мы стояли как громом пораженные. Первым опомнился твой отец.
– Надо позвать людей, – сказал он глухо и пошел прочь. Он шел, покачиваясь, точно под непосильной тяжестью.
Я опустился на колени в ногах покойницы. Сколько прошло времени, не знаю, не отдаю себе отчета. Но вот послышались голоса, замелькали огни, и в ту же минуту с груди графини поднялась черная летучая мышь, та самая, что мы видели несколько минут назад. Описав круг над площадкой, она пропала в темноте.
О вскрытии трупа графини я не думал. Твой отец никогда бы этого не допустил. Меня как врача поражало то, что члены трупа, холодные, как лед, оставались достаточно гибкими. Покойницу поставили в капеллу.
Читать над нею явился монах соседнего монастыря. Мне он сразу не понравился: толстый, с заплывшими глазками и красным носом. Хриплый голос и пунцовый нос с первого же взгляда выдавали его как поклонника Бахуса.
После первой же ночи он потребовал прибавления платы и вина, так как "покойница неспокойная". Его удовлетворили.
На другую ночь мне не спалось: какая-то необыкновенная тяжесть давила сердце. Я решил встать и пройти к гробу. Попасть в капеллу можно было через хоры: так я и сделал. Подойдя к перилам, взглянул вниз.
Там царил полумрак. Свечи в высоких подсвечниках, окружающие гроб, едва мерцали и давали мало света. А свеча у аналоя, где читал монах, оплыла и трещала. Хорошо всмотревшись, я увидел, что сам монах лежит на полу, раскинув руки и ноги, и на груди его была накинута точно белая простыня. Нечаянно взглянув на гроб, я остолбенел…
Гроб был пуст!.. Дорогой покров, свесившись, лежал на ступенях катафалка.
Я старался очнуться, думая, что сплю; протер глаза, нет, как ни неверен свет свечей, как ни перебегают тени… но все же гроб пуст и пуст… Не помня себя от радости, я бросился к маленькой темной лесенке, что вела с хор в капеллу. Недаром я заметил подвижность членов; это только сон, летаргический сон… мелькало у меня в уме. Слава Богу, слава Богу.
Кое-как, в полной темноте, я скорее скатился, чем спустился с лестницы. Врываюсь в капеллу, бросаюсь к гробу… Боже… что же это!.. Покойница лежит на месте, руки скрещены, и глаза плотно закрыты. Даже розаны, которые я вечером положил на подушку, тут же, только скатились набок. Снова протираю глаза, снова стараюсь очнуться от сна…
Обхожу гроб. На полу лежит монах; руки и ноги раскинуты, голова запрокинулась. Мелькает мысль: где же простыня? и… исчезает. Не доверяю своим глазам… в висках стучит…
Нет, это стучат во входные двери со двора. Машинально подхожу, снимаю крючок. Свежий ночной воздух сразу освежает мне голову.
– Что случилось? – спрашиваю я. Входит ночной сторож в сопровождении двух рабочих.
– Ах, это вы, доктор! – говорит сторож и облегченно вздыхает. – А я-то напугался. Иду это по двору, а за окнами капеллы точно кто движется; ну, думаю, не воры ли? Боже избави, долго ли до греха. На графине бриллиантов этих самых много-много; люди говорят, на сто тысяч крон! Подхожу. Шелестит, ходит да как заохает, застонет… Ну, я бежал, позвал парней, одному-то жутко, – закончил сторож.
– Вы пришли кстати, с монахом дурно, надо его вынести на воздух, – приказываю я.
– Ишь, как накурил ладаном, прямо голова идет кругом, – сказал один из рабочих, поднимая чтеца. – Ну и тяжел же старик! – прибавил он.
В это время из рукава монаха выпала пустая винная бутылка и покатилась по полу. Парни засмеялись.
– Отче-то упился, да и начадил без меры. Недаром же он и стонал, ребятушки, страсть страшно! – ораторствовал сторож.
Вынеся монаха во двор и положив на скамью, мы стали приводить его в чувство. Это удалось не сразу. Угар и опьянение тяжело подействовали на полного человека. Наконец он открыл глаза: они дико бегали по сторонам. Я приказал дать ему стакан крепкого вина. Он жадно выпил, крякнул и прошептал:
– Неспокойная, неспокойная.
Начало рассветать: послышался звон церковного колокола к ранней службе. Я пошел к себе, желая все обдумать, но едва сунулся на кровать, как моментально заснул. День прошел обычно. Монах совершенно оправился и просил только двойную порцию вина "за беспокойство". Я видел, как экономка Пепа подавала ему жбан с вином, и шутя сказал ей:
– Смотрите, Пепа, возьмете грех на душу, обопьется ваш монах.
– Что вы, доктор, да разве они постольку выпивают в монастыре! А небось только жира нагуливают, – ответила Пепа.
Ночью я часто просыпался, но решил не вставать. Рано поутру слышу нетерпеливый стук в мою дверь. "Несчастье!" – сразу пришло в голову. В один момент я готов. Отворяю. Передо мной Пепа; на ней, что говорится, лица нет.
– Доктор, доктор, монах… монах умер… – заикаясь, произносит наконец она и тяжело опускается на стул.
Спешу.
На той же лавке, что и вчера, лежит монах.
Он мертв. Глаза его широко открыты, и все лицо выражает смертельный ужас.
Кругом вся дворня.
– Кто и где его нашел? – спрашиваю я. Выдвигается комнатный лакей.
– Господин граф приказали вставить новые свечи ко гробу графини, я и вошел в капеллу, а он и лежит у самых дверей.
– Верно, выйти хотел, смерть почуял, – раздаются голоса.
– Да не иначе как почуял, через всю капеллу притащился к дверям.
– В руке у него было два цветка, мертвые розы. Вчера ребята из деревни целую корзину их принесли, весь катафалк засыпали.
– Верно, беднягу покачивало; он и оперся и зацепил их.
– Хорошо еще, что покойницу графинюшку не столкнул, – рассказывают мне один перед другим слуги.
Я слушал, и в голове у меня гудело, и в первый раз в душе проснулся какой-то неопределенный ужас.
Смерть была налицо, и делать мне, собственно говоря, было нечего. Но все-таки я велел перенести труп в комнату и раздеть. Первое, что я осмотрел, была шея, и на ней я без труда нашел маленькие кровяные пятнышки – ранки.
Тут у меня впервые зародилась мысль, что ранки эти имеют связь со смертью. До сих пор, не придавая им значения, я их почти не осматривал.
Теперь дело другое. Ранки были небольшие, но глубокие, до самой жилы. Кто же и чем наносил их?
Пока я решил молчать.
Монаха похоронили. Графиню спустили в склеп. Для большей торжественности ее спустили не по маленькой внутренней лестнице, а пронесли через двор и сад.
И в день похорон члены ее оставались мягкими, и мне казалось, что щеки и губы у ней порозовели.
Не было ли это влияние разноцветных окон капеллы или яркого солнца?
На выносе тела было много народа.
После погребения, как полагается, большое угощение как в замке, так и в людских.
Когда прислуга подняла "за упокой графини", начали шуметь и выражать неудовольствие старым американцем. Он ни разу не пришел поклониться покойнице. И утром, на выносе тела, его также никто не видел. Напротив, многие заметили, что дверь и окно сторожки был и плотно заперты.
Под влиянием вина посыпались упреки, а затем и угрозы по адресу американца. Смельчаки тут же решили избить его. Толпа под предводительством крикунов направилась в сад к сторожке.
Американец, по обыкновению, сидел на крылечке.
С ругательствами, потрясая кулаками, толпа окружила его.
Он вскочил, глаза злобно загорелись, и, прежде чем наступающие опомнились, он заскочил в сторожку и захлопнул дверь.
– А так-то ты, американская морда! – кричал молодой конюх Герман. Он вскочил на крылечко и могучим ударом ноги вышиб дверь.
Ворвались в сторожку, но она была пуста. Даже искать было негде, так как в единственной комнате только и было, что кровать, стол и два стула.
– Наваждение, – сказал Герман, пугливо оглядываясь.
Всем стало жутко. Все так и шарахнулись от сторожки.
Выбитую дверь поставили на место и молча один за другим выбрались из сада.
В людской шум возобновился.
Обсуждали вопрос, куда мог деться старик. Предположениям и догадкам не было конца.
Многие заметили, что комната в сторожке имела нежилой вид. Стол и стулья покрыты толстым слоем пыли, кровать не оправлена. Где же жил американец, и как, и куда он исчез?
И опять слово "наваждение" раздалось в толпе. Чем больше говорили, промачивая в то же время горло вином и пивом, тем запутаннее становился вопрос. И скоро слово "оборотень" пошло гулять из уст в уста.
Прошла неделя.
Отец твой почти безвыходно находился в склепе, часто даже в часы обеда не выходил оттуда.
Смертность как в замке, так и в окрестностях прекратилась.
Дверь сторожки стояла по-прежнему прислоненной, – видимо, жилец ее назад не явился.
Из города поступило какое-то заявление, и отец твой должен был, хочешь не хочешь, уехать туда дня на три, на четыре.
На другой день его отъезда снова разразилась беда.
После опросов дело выяснилось в таком виде: после людского завтрака кучер прилег на солнышко отдохнуть и приказал конюху Герману напоить и почистить лошадей.
К обеду конюх не пришел в людскую, на это не обратили внимания. К концу обеда одна из служанок сказала, что, проходя мимо конюшен, слышала топот и ржание лошадей.
– Чего он там балует, черт, – проворчал кучер и пошел в конюшню.
Вскоре оттуда раздался его крик: "Помогите, помогите!" Слуги бросились.
Во втором стойле, с краю, стоял кучер с бичом в руках, а в ногах его ничком лежал Герман.
Кучер рассказал, что, придя в конюшню, он увидел, что Герман развалился на куче соломы и спит.
– Ну я его и вдарил, а он упал мне в ноги да, кажись, мертвый!
Германа вынесли.
С приходом людей лошади успокоились: только та, в стойле которой нашли покойника, дрожала всеми членами, точно от сильного испуга.
Позвали меня. Я тотчас отворотил ворот рубашки и осмотрел шею. Красные свежие ранки были налицо!
Что Герман мертв, я был уверен; но ради прислуги проделал все способы отваживания. Затем приказал раздеть и внимательно осмотрел труп.
Ничего. Здоровые формы Геркулеса! Так как никто не заявлял претензии – я сделал вскрытие трупа. Прежние мои наблюдения подтвердились: крови у здоровенного Геркулеса было очень мало.