То, что Реджи Фарботтом (как говорили некоторые) был раньше посыльным, - крайне маловероятно. Скорее всего, он начал жизнь помощником клерка на побегушках. Каким образом из человека бегающего он превратился в человека сидящего - я не знаю. Вполне возможно, что это дело рук миссис Уитчер: она уже давно опекала его. Отношения между ними отличались таинственностью. Миссис Уитчер с незапамятных времен пребывала в разводе. (О старине Уитчере ничего не было известно.) Реджи Фарботтом был значительно моложе ее, не женат, крайне склонен к хвастовству своими "победами". И к тому же любил сквернословить. Возможно, миссис Уитчер это правилось. Так или иначе, Реджи вскоре уже сидел за столом и занимал пост, который придумала для себя миссис Уитчер в Архиве, а после ухода Перри оккупировал стол и место миссис Уитчер в Зале, в то время как миссис Уитчер оккупировала стол и место Перри. Я лично считал, что Реджи занимался тем, чем должна была бы заниматься миссис Уитчер (что бы это ни было), в то время как миссис Уитчер делала вид, будто занята изобретенными ею для себя обязанностями, а в действительности не занималась ничем. Со временем я понял, что после ухода Перри мне следовало немедленно посадить Артура за его стол. Вот только Артур питал слишком нежные чувства к своему чулану; что же до Фарботтома, то его подлинная роль стала ясна мне, когда было уже слишком поздно.
По меркам служебных помещений Зала наша была даже приятной, хотя в ней и было неоновое освещение, отчего казалось, будто на дворе - мертвенно-серый зимний день. Она была довольно большая, как бы с фонарем, из которого сквозь расщелину во внутреннем дворе виден был Биг-Бен, а над ним полоска неба, и чувствовалось, что внизу течет река. В этом "фонаре", расположенном в дальнем конце Залы, я и сидел. Стол мой, к тому же, покоился на коричневой ковровой дорожке, проложенной от двери к окну и делавшей мою часть Залы, которую украшала еще и литография с изображением Уайтхолла в 1780 году, вполне элегантной. Столы Реджи и миссис Уитчер стояли ближе к двери, лицом к стене, в непокрытой ковровой дорожкой части Залы. Так что некоторое, весьма существенное, различие все же было соблюдено.
Я всегда старался явиться на службу до девяти. Этого никто не требовал, но были некоторые положительные моменты в том, чтобы прийти первым. Мне удавалось сделать немало за этот благословенный промежуток времени, пока не появлялись остальные. Старая шутка о том, что государственные служащие подобны фонтанам на Трафальгарской площади, ибо те тоже функционируют от десяти до пяти, не относилась ко мне, как и вообще к тем, кто работал в нашем департаменте, за исключением нескольких ублюдков вроде Эдит Уитчер. Дел у меня всегда было больше, чем времени, отпущенного на них, хотя, с другой стороны, ничего особо срочного тоже не было. Это меня вполне устраивало. Если бы я вдруг все завершил, могла бы возникнуть опасность сойти с ума. Порой мне снился кошмарный сон, что у меня нет больше "дел", моя корзинка для "входящих" пуста, и, раз мне нечего больше делать, значит, нечего там и находиться. В тот день, о котором идет у нас речь (а мы все еще не продвинулись дальше утра пятницы), нас долго продержали в метро, и я появился на службе позднее обычного. Раздраженный этой задержкой (все стоят, грудь к груди, спина к спине, в зловещем молчании), я совсем забыл о девушке-индианке. По всей вероятности, она вообще не имела ко мне никакого отношения. Входя в департамент, я столкнулся с Клиффордом Ларром. Я спешил к лифтам, он - к лестнице. Он работал в бельэтаже, так сказать, на piano nobile. Я работал ближе к чердакам. Мы поздоровались. Он приостановился.
- Приятно вчера провели время, верно?
- Очень приятно, - ответил я. И он проследовал своим путем.
Войдя в наш коридор, я сразу заметил, что в чулане у Артура горит свет. Я не стал останавливаться, хотя дверь и была приоткрыта. Артур, стеснявшийся появляться в Зале, возможно, хотел подловить меня. Мне, однако, легко было избежать с ним встречи, так как я приучил его никогда не разговаривать со мной на работе ни о чем, кроме дел. А сейчас мне вовсе не улыбалась беседа с Артуром tête-a-tête. И я прошел мимо его чулана прямо в Залу. Реджи и миссис Уитчер оба были на месте. Они уже создали, так сказать, "атмосферу". Это тоже побуждало меня приходить раньше всех.
- Добрый день, Хилари!
- Доброе утро.
- Я сказала: добрый день!
- Он вчера отмечался у Импайеттов, - сказал Реджи.
- По четвергам он бывает не у Импайеттов, а у своей приятельницы.
- Ничего подобного, у приятельницы он будет сегодня.
- Приятельница у него по четвергам!
- Хилари… Хилари… послушайте… разве вы не сегодня идете к приятельнице?
- У меня нет приятельницы, - сказал я, усаживаясь спиной к ним и раскрывая какое-то дело.
- Ох, врун, какой врун и хитрец, какой хитрец!
- Хилари - мужчина таинственный, верно, Хилари?
- Он просто хочет сказать, что у него не приятельница, а дама сердца, - заметил Реджи. - "Эй вы там, эй, кто ваша дама сердца…"?
- Никакая это не дама, просто моя…
- Помолчите, пожалуйста, будьте так добры, - сказал я.
- Отлично, сегодня у Хилари благостный день.
- Значит, сегодня в нас не будут лететь чернильницы.
- Хилари, Хилари-и, а Фредди сказал вам про пантомиму?
- Да. Вы будете Сми.
- А Хилари будет крокодилом, только ему об этом еще не сказали.
- Хилари надо изображать самого себя - все просто умрут от смеха!
- А Эдит, с моей точки зрения, надо быть Уэнди, - сказал я.
- Ох, остряк, какой остряк и до чего умно, до чего умно!
- Можно было бы обойтись без хамства, Хилари, и не намекать дамам на возраст!
- Уэнди будет изображать Дженни Сирл из Архива, одна из многочисленных экс-приятельниц Реджи.
- Неудивительно, что меня прозвали Неотразимый Султан.
- Поплавав в машинописном бюро, Реджи словно побывал на южных берегах, загорел, похорошел!
- А вот на роль Питера никого еще не подобрали.
- Из Фиша может получиться преотличный Питер - он ведь еще не достиг половой зрелости.
- Разве Питера обычно изображает не девушка? - спросил я.
- Правильно! Питера должен изображать Фиш!
- Может, пойдем посмотрим, есть у него что-нибудь спереди или пет?
- Эдит, вы ужасны!
- В самом деле, не надо говорить гадостей: ведь Хилари с Фишем что-то вроде… верно?
- Это не девушка, это мой Фиш!
- Это не девушка, это мой Бэрд! (Взвизги восторга.)
- Хилари любит устраивать из всего тайны.
- Хилари никогда не говорит правды.
- Это телефонная справочная? По какому номеру надо звонить, чтоб у меня сняли телефон?
- Почему вы хотите, чтоб у вас сняли телефон, Хилари?
- Девицы не дают ему покоя.
- Чтоб у меня сняли телефон…
- Фиш названивает ему и делает гнусные предложения.
- Благодарю вас.
- Хилари, Хилари-и, почему вы…?
- Я хочу, чтоб у меня сняли телефон…
- Хилари, почему…
- Мастер из почтового отделения зайдет завтра? Скинкер, рассыльный, принес чай. Когда-то чаем занимался Реджи Фарботтом, но теперь он этим больше, конечно, не занимается. Случалось - помимо моей воли, - что Артур приносил нам чай, утоляя тем самым интерес, который испытывала Уитчер к нашим отношениям. У Артура начисто отсутствовало сознание социального статуса. Скинкер был тихим, вытянутым в длину существом; он прослыл героем в фашистском концентрационном лагере, потом же - а может быть, и тогда уже - посвятил себя Христу. Выступал с проповедями в евангелической миссии. Он был единственным в нашем учреждении, кто звал меня "мистер Бэрд". Швейцары внизу презирали меня и не называли никак. Вообще же я для всех был "Бэрд" (иногда - "Хилари"). Слово "мистер", которое добавлял к моему имени Скинкер, было знаком внимания и доброго отношения, которое я ценил.
Пожалуй, стоит описать Эдит Уитчер и Реджи Фарботтома - не потому, что они играют в моем повествовании такую уж большую роль, а потому, что в ту пору они были, так сказать, моей повседневной пищей. В нашей каждодневной каторге что больше всего волнует нас и в конечном счете больше всего на нас влияет, как не голоса собратьев-рабов? А они звучат и звучат: ничто, пожалуй, в такой мере не забивает - чисто количественно - нам голову. Наверное, бывают в мире ситуации, когда пустая болтовня ко благу. Так, очевидно, происходит в счастливых семьях. Со мной подобного не случалось. Моя повседневная порция болтовни была моим повседневным грехом, и это я отлично знал. Тем грехом, который постулаты религий столь справедливо запрещают. В Зале, где протекала моя жизнь, царила атмосфера нравственного болота, в которое я невольно все глубже погружался. Из трех открытых для меня возможностей - отвечать вспышкой гнева, молчанием или колкостью - я обычно выбирал последнее. Эдит была дородная, хорошо одетая дама лет пятидесяти, с крашеными каштановыми волосами, хитроумно причесанными так, чтобы создавалось впечатление, будто их растрепал ветер. Нос у нее был с легкой горбинкой, что придавало ей породистый вид и, возможно, объясняло секрет ее преуспеяния. Она не отличалась образованностью и говорила громко, с нарочитой светскостью. Что до манер, то ее вполне можно было бы принять за директрису какого-нибудь модного заведения. Особого вреда она, пожалуй, причинить не могла - разве что своим злым умом. Реджи иногда называл ее леди Эдит. Иногда я сам ее так называл. Я ведь спустился в Зале на много ступенек вниз и все продолжал спускаться. Реджи говорил с легким акцентом кокни - возможно, деланным. Он был худенький, светловолосый, с этаким нахально-насмешливым красивым лицом, на котором блуждала заискивающая улыбочка, - казалось, он сейчас сдвинет на ухо шляпу и исполнит какую-то смешную песенку. Он и миссис Уитчер обожали скабрезные шуточки, в которых упражнялись без конца. Любая фраза, как-либо связанная с сексом, вызывала у них взрыв хохота. Они потешались надо всем на свете, словно зрители в мюзик-холле, готовые смеяться над чем угодно. Я, конечно, неуклонно вводил их в заблуждение относительно моей особы, придумывая ни с чем не сообразные рассказы о моем прошлом. И существование Кристел я держал в глубокой тайне от этих великих сыщиков. Они, наверное, очень потешались бы над тем, что у меня есть сестра. А если бы им пришла в голову мысль, что Артур любит ее, они хохотали бы до упаду. Словом, было чего опасаться.
Я довольно прилично справлялся со своими повседневными обязанностями, несмотря на почти не прекращавшийся поток "остроумия" Реджи и Эдит. Мои обязанности, как я уже объяснял, не требовали большого труда. До обеда я просматривал три дела. Я никогда не отдавал работе отведенный для обеда час. Я проводил его всегда в беспросветном унынии.
Есть я старался попозже, чтобы хотя бы ощутить голод, - отправлялся на Уайтхолл, заходил в закусочную и брал булочку с ветчиной и полпинты пива. Около трех часов дня на работе наступало самое скверное время. В четыре Скинкер приносил чай. Сегодня (а сейчас у нас пятница, вторая половина дня), пока Реджи и миссис Уитчер обсуждали, носит ли Клиффорд Ларр парик, я составлял заключение о довольно сложном случае выплаты премии задним числом и думал о Томми. Собственно, я стал думать о Томми еще с обеда. Пятница была днем Томми.
Томми, как мне, наверное, уже следовало объяснить, была моей любовницей, - впрочем, это нелепое слово едва ли передает те странные отношения, в которых мы с ней находились. "Бывшая любовница" было бы в известном смысле более точным, а с другой стороны, - менее емким определением. Томми была важной частью моей жизни. Сейчас наши отношения переживали кризис. Звали ее, конечно, Томазина, а полностью: Томазина Улмайстер - имя это сразу привлекло мое внимание, когда я впервые увидел его в театральной программке. Сначала меня заинтересовало просто имя. Впрочем, Улмайстер в ее жизни был явлением временным: он женился на Томми (née Форбс), когда ей было восемнадцать, и бросил ее, когда ей исполнилось двадцать. (Улмайстер не имеет отношения к нашей истории. Все, что осталось от него, - это фамилия.) Сейчас Томми было тридцать четыре. Она - шотландка. Она и говорит по-шотландски и даже умудряется выглядеть шотландкой. Ее отец, которого я ни разу не видел, держал аптеку в графстве Файф. Говоря о нем, Томми всегда подчеркивала, что он "джентльмен" - словцо, заимствованное, по всей вероятности, из шотландского языка. Мать Томми умерла, а ее старшего брата убило на войне. Сама Томми нала жертвой детского увлечения сценой. (Бывший ее муж, Улмайстер, был актером; уверен, что никудышным.) В свое время, как это принято в провинции, Томми немного учили танцам, но без толку. Балерины из нее не получилось, актрисы на маленьких ролях не получилось, помощника режиссера не получилось, помощника театрального художника не получилось, бесплатной машинистки не получилось, статистки и уборщицы в артистической не получилось. Она принадлежала к числу тех молодых особ, которые готовы вообще без всякой оплаты выполнять что угодно, лишь бы жить в ярком волшебном мире этой пещеры чудес, вдыхать спертый, пропитанный духами воздух, вертеться среди суетных, размалеванных обитателей этого караван-сарая, Сейчас, перешагнув рубеж первой молодости, она зарабатывала себе на жизнь, давая два раза в неделю уроки драматического искусства в колледже по подготовке учителей где-то близ Кингс-Линн.
Томазина Улмайстер значилась в программе как помощник режиссера. Я познакомился с ней на приеме после спектакля. Пьеса была советская - русский пустячок, ставший благодаря переводу английским пустячком; поставила ее маленькая труппа, и я имел к этому отношение, поскольку меня попросили помочь разобраться с переводом. Итак, я появился на этом приеме в скромном ореоле своего престижа и встретил там длинноногую Томми. У нее были серые глаза. А я всегда придавал большое значение глазам. Как таинственно выразительны могут быть эти влажные сферы, и хотя глазное яблоко не меняется, однако же оно - окно души. И цвет глаз - по самой своей природе и сути - несопоставим с цветом никакой другой субстанции. У мистера Османда тоже были серые глаза, но холодные и все в точечках, как эбердинский гранит, а у Томми глаза были светлые и прозрачные, как дымок. Своим оттенком они напоминали светлое небо. Пигмент - апофеоз размытого серого - был поразительной чистоты, цвет, созданный самим Богом.
Не могу утверждать, что я тотчас же влюбился в Томми или что я вообще когда-либо был в нее влюблен. Впоследствии это служило предметом многих наших препирательств. Я обратил внимание на ее глаза, на ноги. Сердце мое - если оно у меня вообще существует для таких целей - было занято другой дамой. До той поры мои общения с "девочками" были кратковременны и мерзостны, они вполне убедили меня, что, как мне внушали с детства, я не принадлежу к числу тех, кого можно любить. И, видимо, правильно я порой рассуждал, что должен довольствоваться любовью Кристел. Причем, не потому, что питал какую-либо склонность к гомосексуализму, хотя мужчины иногда интересовались мною. Мне нравились девушки, меня тянуло к ним. Но как только дело заходило достаточно далеко, меня начинало тошнить, а их охватывал страх. Ведь человек безудержных страстей привлекателен только в книгах. (Не могу сказать, чтобы я часто вел себя безудержно, однако девушки чувствовали, что во мне это есть.) Мне так и не удалось научиться языку нежности. Раз все сводится к удовлетворению потребностей тела, значит, считал я, надо поскорее лечь в постель и покончить с этим, а так как особой страсти я не испытывал, то становился сам себе противен. Поэтому практика по этой части у меня была небольшая, а в период, предшествовавший знакомству с Томми, ее и вообще не было.
Томми, милая девочка, отличалась не только необычным именем, красивыми ногами и светлыми, словно подернутыми керигормским туманом, глазами. (Туман - это, пожалуй, более точное определение, чем дым. Дым предполагает клубы, движение, и хотя туман тоже может передвигаться, он однороднее по цвету; в серых же глазах Томми не было и намека на голубизну.) Выделялась она и своей поистине героической решимостью любить меня. В предыдущем абзаце я намекнул на то, что моя грубость и неотесанность отталкивали от меня женщин, однако объяснение это в значительной степени построено на попытке придумать себе самооправдание. Скорее всего, мое лицо, а не моя душа отталкивало их. Увы, сколь важную роль играет эта всеми обозримая поверхность, эта доска с объявлениями, на которую смотрит мир и, как правило, дальше не проникает. А лицо у меня было совсем не обаятельное. Ничто не могло исправить впечатление от моего носа (за исключением, наверное, пластической операции). Утверждать подобное крайне неприятно, и я не стал бы этого делать, если бы не желание воздать должное Томми и тому, что я называю ее героизмом. Я постараюсь справедливо рассказать эту историю, хотя сам выгляжу в ней не очень справедливым.