В комнате как раз шли занятия. Вокруг лабиринта стояли студенты, держа блокноты и ручки наготове. Профессор, неопрятный тип с лошадиным лицом и волосатыми руками садиста, запустил в лабиринт крысу. Крыса выглядела испуганной и поначалу много суетилась, но потом притихла, и садисту пришлось понуждать ее к действию при помощи электрических разрядов и съедобной приманки. Морда у профессора лоснилась, он виртуозно шаманствовал над своими четырьмя кнопками и только что не урчал от удовольствия.
Лекция как таковая состояла всего из двух слов. Когда крыса в очередной раз замирала, профессор тыкал в ее сторону волосатым указательным пальцем и вкрадчиво произносил: "Встала…" Затем он переносил палец на кнопку, делал глубокий вдох и нажимал. Крыса вздрагивала от боли и пробегала несколько шагов. "Бежит!" - восторженно верещал профессор. Процедура повторялась снова и снова. Студенты молча строчили в своих блокнотах. Под сводами храма науки только и слышалось: "Встала… Бежит!.. Встала… Бежит!.. Встала… Бежит!.."
Потом все закончилось. Мы вышли из лаборатории, и я выразила подруге свое недоумение.
- Ты, верно, думаешь, что все это ужасная лажа, - ответила она, иронически улыбаясь. - Встала… бежит… Где же сложность реакций и половодье чувств, да? А нету их, сестренка. Просто нету. Жизнь действительно сводится к самому простому: встала, бежит… И больше ничего, поверь мне, специалисту. Причем относится это правило отнюдь не только к лабораторным крысам.
Мы стояли на газоне университетского кампуса, а рядом по бетонным дорожкам торопились в буфет студенты и преподаватели. И тут я поняла - она ведь совершенно права, моя подруга. Вот он, лабиринт. Вот они, крысы. Вот она, приманка, и вот они, электрические разряды. Я задрала голову - и там, наверху, за непрозрачной голубизной того, что мы называем небом, мне вдруг почудилась тень чьего-то лошадиного лица. Встала… бежит…
- Бежим, Ленка, - толкнула меня подруга. - Еще успеем перекусить. Ну что ты встала, как… как крыса?
И мы побежали. И я в самом деле ощущала себя крыса крысой, пока не вспомнила о текстах. Потому что наше единственное отличие от крыс, наш единственный шанс на свободу заключается в способности написать текст. Текст - это луч. Он проникает сквозь непрозрачное стекло - и тогда становится видно если не все, то многое: и лошадиное лицо и волосатые руки садиста, и блокноты студентов, и своды лаборатории… А если луч достаточно ярок, то можно забраться и еще выше, ведь своды их лаборатории и своды их неба - тоже всего лишь крышка, над которой склонился еще один любопытный садист, за которым, в свою очередь, кто-нибудь наблюдает. И так все дальше и дальше - возможно, до бесконечности, а возможно, и нет, не знаю.
Одна беда: как правило, текст рождается на свет бесформенным комом, опутанным многими слоями ошибок, несоответствий, несуразностей и даже прямого вранья. Знать бы, почему это происходит именно так. Наверное, авторы слишком заняты повседневным "встала-бежит" и не уделяют своему тексту достаточно внимания. В этом смысле они немногим отличаются от остальных крыс. Из всех видов подавляющего большинства наиболее подавляет именно подавляющее большинство идиотов.
В результате даже очень хороший текст напоминает пружину, сжатую до упора. Но стоит размотать навязшие на нем бесконечные мотки соплей и водорослей, корабельных канатов, тюремных и якорных цепей… - стоит лишь освободить его от всей этой гадости… - и - оп!.. - пружина распрямляется с волшебным звоном! Пружина превращается в луч - тот самый, пронзающий непрозрачные стекла, крышки и крыши, купола и своды, проникающий в потроха Зазеркалья, и в потроха потрохов, и дальше, и дальше - пока хватит слов и фотонов.
Вот в чем заключается моя задача - задача корректора. Занимаясь правкой, я высвобождаю луч. Луч создает новую реальность, новое знание. Ведь того, о чем не знаешь, не существует. Крысы не умеют творить миры. Максимум, на что они способны, - это на крысиное столпотворение. Но крысиный столп неизбежно упрется в непроницаемую крышку. Крыса не в состоянии найти себя, определить свое место в лабиринте - ее заполошная паническая жизнь неизбежно заканчивается тупиком - неважно, "встала" она или "бежит". Чем заниматься не своим делом, не лучше ли просто откорректировать текст и получить ответ на любой вопрос?
Поразительно, что так мало людей осознает эту элементарную дилемму. Мало! Точнее было бы сказать - почти никто. Или даже просто - никто. Всех подавили идиоты. "Вы превосходный корректор, Елена, но надо ли добиваться такой точности?.. Сейчас так не принято, госпожа Малевич… Поправьте только орфографию, Леночка, на запятые давно уже никто не обращает внимания… Ну зачем вы так старались - читатель все равно ничего не заметит…"
Кретины! Можно подумать, что я стараюсь для вашего идиота-читателя! Даже Борис далеко не сразу понял: я корректирую ради себя самой. Я не хочу быть крысой, слышите, вы, - там, наверху?! Я хочу распрямить пружину, я хочу видеть… И я ли виновата в том, что на те пружины, которые попадают на мой стол, намотано столько мусора, что жизни не хватит распутать?
Но эта небольшая борина повесть… О, я сразу определила ее потенциал. Корректор видит такие вещи с первого взгляда, особенно если пружина текста явно просвечивает сквозь безобразный колтун грамматических ошибок и чуждых наслоений. А здесь заветный луч едва ли не сам высовывался наружу. Так мне, во всяком случае, казалось сначала.
Авторы всегда приступают к работе, имея в виду некий план - как правило, чрезвычайно банальный - ведь все возможные сюжеты давно уже изжеваны до полного безвкусия, как позавчерашний мастик. Наиболее упрямые дураки придерживаются намеченных линий до конца, получая в итоге аляповатый набор слов, который нельзя даже назвать мертвым - ведь это название следует еще заслужить предшествующим пребыванием в живых, а словесные муляжи дураков не живут ни единой секунды.
Те, кто поумнее, вслушиваются в написанное, ожидая того момента, когда новорожденный текст ощутит свое самостоятельное бытие и начнет брыкаться, выбираясь из прокрустова ложа исходных авторских намерений. Дальнейшее зависит от тонкости писательского слуха, от готовности вовремя отойти в сторону и дать ребенку выпрыгнуть наружу, от способности терпеливо следовать за уже оформившимся существом, расчищая ему дорогу и не воздвигая препятствий. От умения сделать привал, когда текст устанет, от смирения, с которым следует принимать решение текста прекратить себя, остановиться навсегда, поставить последнюю точку. Как жаль, что подавляющее большинство авторов глухи, неумны, нетерпеливы и чересчур привязчивы!
Борин текст проснулся намного раньше, чем это происходит обычно - возможно, потому, что его автор сел за клавиатуру, не имея вообще никакого первоначального плана. Проснулся и полез жить, а у Бори не оказалось ни сил, ни желания хотя бы минимально противодействовать нахалу. Так уж сложилось, одно к одному: жутчайший хамсин, борино раздражение от общения с неприятным стариком и с хамоватым садовником, душевный неуют, болезнь, усталость, одиночество. Текст вертел автором как хотел. Честно говоря, это больше походило на изнасилование, чем на творчество.
Боря и сам это чувствовал, пытался высвободиться и не мог. Почуявший свободу текст не сковывал себя никакими ограничениями - ни жанром, ни сюжетом. Его швыряло из стороны в сторону: от старика Когана и старика Узи - к истории Ицхака Лави и его дочери-города, от хамсина, песчаной бури и ночного ливня - к садовнику Питуси и Беспалому Бенде, от демонстрантов-отморозков - к псу Рокси, собачнице Шломин и ее взрослому сыну…
И тем не менее, весь этот разномастный круговорот несомненно вращался вокруг одного общего центра. Да, в тексте отсутствовал сюжет, зато в нем было то, что обычно именуется "главным героем". Но вот что удивительно: об этом главном герое - некоем Арье Йосефе - не сообщалось практически ничего - в отличие от, скажем, равшаца Вагнера или садовника Питуси, которые не имели к Арье Йосефу ровно никакого отношения. Даже ничтожному болтуну и путанику Беспалому Бенде уделялось намного больше внимания! Главный герой, которого нет? Возможно ли такое?
В этом поразительном факте таилась загадка. Промучившись над нею битый день и полночи, я легла спать, и, как это часто бывает, решение обнаружилось во сне. Задремав около трех, я пробудилась меньше чем через час свежей морского ветерка, с готовой формулировкой в голове. Борина повесть вовсе не пыталась маскировать свои намерения, шифровать коды, экзаменовать на догадливость. Отсутствие главного героя представляло собой не загадку, а подсказку!
Текст будто бы говорил: "Да, нужно отыскать Арье Йосефа, но не это является здесь главной задачей. Сам Арье Йосеф - более чем второстепенен. Именно поэтому на него почти не тратится слов. Он всего лишь станция по дороге к истинной цели, возможно - конечная, возможно - нет. Отыщите эту станцию, затерянную в безнадежном захолустье неизвестности - и там, на пыльной платформе, рядом с парой ржавых рельсов, в царстве бурьяна и закаменевших окурков, вам, может быть, откроется…" Что? А черт его знает. Что-то. Что-то по-настоящему важное. Впервые в моей практике корректируемый текст не прятался от меня, а наоборот, звал за собой, приглашал, указывал путь. Могла ли я после этого не прилепиться к нему, как жена к мужу? Я - крыса, выбившаяся в корректоры, выбивающаяся из сил и рассудка, лишь бы выбиться из своего проклятого лабиринта?
На кухне ужасно холодно. Снаружи грохочет. В горах, где легко дотянуться до земли, грозы ведут себя особенно разнузданно. Трудно представить, что всего две недели назад тут было не продохнуть от сорокаградусного хамсина. Зато сейчас зуб на зуб не попадает. Дома в поселении почти не отапливаются. Холодных дней не так много, чтобы не обойтись одними электрическими обогревателями. Печки на солярке есть мало у какого хозяина, да и тот еще трижды подумает, прежде чем разводить канитель: а ну как послезавтра переменится ветер и снова потеплеет?
Днем Боря включает на обогрев кондиционер - подозреваю, что только ради меня. Старый и очень шумный компрессор установлен на крыше. Возможно, где-нибудь в городе его не было бы так слышно, но здесь, в поселении посреди пустыни, грохот кондиционера мучителен, хуже холода. Перед тем как ложиться спать, Боря торжественно нажимает на красную клавишу, и мы оба замираем, вслушиваясь в целебную, высшего качества тишину, которую лишь подчеркивают редкие родственные ей звуки: тиканье часов, урчанье подъехавшей машины, хлопок дверцы, затихающие шаги, хохоток шакала из соседнего вади, шелест крыльев летучих мышей, тонкий звон комара, перепутавшего сезон.
Эфемерное тепло кондиционера мгновенно уходит, и я успеваю замерзнуть, прежде чем залезаю под одеяло к горячим бориным рукам.
- Что ты так долго? Совсем ледышка… - говорит он, и каждое его слово звучит поцелуем.
Я молчу, потому что слишком хорошо знаю причину своей медлительности: мне стыдно. Я никак не могу избавиться от чувства, что использую его, занимаюсь бессовестной манипуляцией. Ведь я здесь не из-за Бори, а из-за текста. Наверное, поэтому я и загоняю себя холодом едва ли не до коматозного состояния - так, по крайней мере, появляется настоящая, жизненно-важная причина прижаться к обманутому мной человеку: срочная необходимость согреться.
Правда, потом наступает момент, когда мне уже совсем не холодно, и я начинаю уплывать по руслам его рук туда, где можно на время забыть об обмане, о тексте и о крысином лабиринте - обо всем, кроме самого забытья. Это длится недолго… хотела бы я, чтоб дольше? Нет, не хотела бы. Забытье, даже любовное, похоже на смерть. Те, кто хотят забытья, могут заполучить его в любой момент, причем навсегда. Для этого достаточно сунуть голову в петлю или шагнуть из окна. Но я хочу жить. И не просто жить - я хочу выбиться из лабиринта, хотя бы взглядом.
Потом я лежу без сна - горячая, как надувная кукла с подогревом, и ощущаю себя последней сволочью. Боря спит, накачав меня своим теплом, своей любовью, силой, спермой, жизнью, а я думаю о тексте, потому что не могу иначе. Это необходимо. Это невыносимо. Я встаю, заворачиваюсь во все подручные пледы и одеяла и ухожу на кухню - сюда, к своему блокноту и своей ручке. Включать кондиционер означает разбудить весь Эйяль, поэтому я сижу так, без отопления, если не считать накрученных на мне сотни пледов и тысячи одеял. Сижу, пока холод не заползет внутрь. Они обнимают меня по очереди - то Боря, то холод.
Дрожь пробирает… но пока еще терпимо. Единственная проблема с бориным текстом заключается в том, что он не дописан. Просто не дописан. Это иногда случается. Бывает, распутаешь почти всё, сто раз пропашешь страницы, как гектары поля, вдоль и поперек, исправишь, изменишь, развернешь… И видишь - нет, оборвалась тропинка, не дошла до конца, не вывела к цели. И ничего с этим уже не поделать: автор умер, или оказался несостоятелен, или слишком далек, или продолжение принципиально невозможно в силу многочисленных помех и обстоятельств.
Но тут… тут ситуация выглядела поистине уникальной. Помимо самого текста, в пределах моей прямой досягаемости оказались и автор, и реальные обстоятельства поиска главного героя Арье Йосефа! Сама судьба предлагала мне углубить степень коррекции, распространить ее еще дальше, за пределы собственно текста. Непростительно было бы упускать такую возможность. Тем более что для моего приезда в Эйяль существовала еще одна немаловажная причина.
Да, текст остался незаконченным. Да, Боря и слышать не хочет о том, чтобы писать продолжение и вообще прикасаться к своей повести тем или иным образом. Но Боря ведь и с самого начала не желал садиться за клавиатуру! Он работал помимо собственной воли - так женщина не может не рожать, когда приходит срок. Текст силой принуждал своего автора. Принуждал - гнул, ломал, насиловал, - пока вдруг не высвободил раз и навсегда - как отрезал. В чем причина такого внезапного равнодушия? Только в одном: Боря перестал быть автором. Для продолжения текст требовал себе иного писателя!
На первый взгляд это заявление выглядит чрезмерным, но на самом деле нет более естественного продолжения коррекции, чем выбор другого автора. Тысячи текстов мировой литературы безнадежно загублены оттого, что написаны не теми писателями, и тут уже ничего не изменишь - не прогонишь самозванца, не пригласишь кого-нибудь более подходящего. Зато в случае бориной повести такая возможность не только имелась, но прямо-таки напрашивалась.
Текст изобиловал прозрачными намеками, которые определенно указывали на кандидатуру бориного сменщика. Карп Коган - человек, связанный с Арье Йосефом происхождением, возрастом и деловыми отношениями, - наверняка знал о пропавшем намного больше, чем любой другой второстепенный персонаж, включая самого Бориса. Более того, судя по многозначительному замечанию, которое обронил старик Коган в разговоре с Борей - "ищи ветра в поле!", у Карпа и его папаши существовала собственная версия исчезновения их давнего знакомого. Получалось, что для продолжения текста следовало выйти на Карпа и заставить его говорить. Что я и сделала.
Новый автор тоже сперва упирался, приступал к делу с очевидной неохотой, зато, начав, уже не мог остановиться, словно рассказ сам лез из него помимо желания рассказчика. Но опять - в точности как и Борис - Карп повествовал о чем угодно, только не о нашем главном герое. Например, мне пришлось выслушивать казарменные байки об отцах-командирах и горькие жалобы на отца-садиста, до полусмерти пришибленного Отцом народов. Не сомневаюсь, что какой-нибудь психоаналитик накопал бы там не на одну диссертацию, но меня фрейдистская круговерть отцов интересовала не больше прошлогоднего снега.
А какое отношение к пропаже Арье Йосефа могли иметь давние контры адмирала Колчака с еврейским техперсоналом Транссибирской железной дороги? Где Шомрон, и где - Транссиб? Как справедливо заметил тот же садовник Питуси, "здесь тебе не Сибир"… В то же время бледнел и таял единственный реальный вариант, первоначально казавшийся мне весьма перспективным. По всему выходило, что торговля оружием, которой занимался Арье Йосеф, не могла быть причиной его исчезновения - во всяком случае, причиной прямой. Это торжество бессмыслицы бесило и удручало.
Но больше всего меня раздражала одна и та же навязчивая тема, к которой Карп неизменно сводил все, о чем он только ни заговаривал. "Заложники… стокгольмский синдром… - ну при чем тут это?!" - думала я, кусая ручку и насилу сдерживаясь, чтоб не взорваться. Географический размах заложничества - от Стокгольма до Транссиба - очень напоминал обвинения, прилепленные питерскими чекистами родителям старика Когана: шпионаж в пользу Финляндии и Японии одновременно. Бессвязные басни внука предполагаемых шпионов выглядели столь же оторванными от реальности.
Но я терпела - ведь сам текст двигал языком Карпа Когана. Если тексту угодно было шить это пестрое, как лоскутное одеяло, повествование, значит на то имелась достаточно веская причина. У корректора нет права на самостоятельное суждение. Поэтому я держала свое недоумение за зубами. Я упорно ждала последней точки, ждала и надеялась на логику текста. И он, как всегда, вознаградил меня за мою скромную верность.
Сцена на степном аэродроме стала тем ключевым фрагментом паззла, который одним разом превращает бессмысленную лоскутную пестроту в стройный, безупречно выверенный узор. Да, Карп Коган постоянно говорил о заложниках, о заложничестве как образе жизни, но эта всеобъемлющая аналогия пришла ему в голову не сама по себе. Он впервые услышал ее от Арье Йосефа, причем не так давно - меньше года тому назад! Услышал и был потрясен тем, насколько хорошо вписывается в эту модель его собственная судьба - и если бы только она!
Заложниками оказывались не только он сам, но и его отец, его родные и друзья, а также родные и друзья Лёни Йозефовича, и еще шире - весь их несчастный, громимый и гонимый народ, веками прикованный к подвальной скобе, вбитой в чужую злобную землю между Атлантикой и Тихим океаном. Народ-заложник, одержимый стокгольмским синдромом, то придушиваемый для острастки тем или иным сукинсоном, то насилуемый для удовольствия тем или иным карпом патрикеевичем, счастливый уже позволением дышать или надеть штаны - и славящий при этом своих убийц и насильников, слагающий слащавые песни о любви к ним, с рабской готовностью подсовывающий собственных детей под их мерзкие чресла!
По-видимому, сила и точность этой неприятной мысли так поразили Карпа, что с тех пор он поверяет ею любые ситуации. Скорее всего, теперь ему кажется, что он знал и помнил о своем глобальном заложничестве в течение всей жизни. Так иногда случается при очень большом потрясении… Но меня здесь интересует отнюдь не Карп. Меня интересует текст. Текст, который снова потребовал смены автора. Грубо говоря, это можно описать следующим образом: Боря сфокусировал повествование на Арье Йосефе и таким образом выполнил свое авторское назначение. Карп, в свою очередь, еще больше уточнил фокус, наведя его на самый позвоночник судьбы, на смысловую жизненную ось пропавшего главного героя - комплекс заложничества. Следовательно, роль Карпа можно также полагать завершенной.