В поисках утраченного героя - Алекс Тарн 7 стр.


Уже отправив госпоже Малевич ответное письмо, я вдруг осознал, что это еще не конец, что какая-то загадка так и осталась неразрешенной - прежде всего потому, что никак не поддавалась четкой формулировке. Как неясная тень в призрачном лесу, она маячила где-то на грани окоема и ловко пряталась за дерево, стоило мне только повернуться в ее сторону. По опыту я знаю, что с подобными шутниками следует разбираться немедленно. В голове и так слишком много мусора, чтобы оставлять на потом еще и такие игривые наваждения - ведь они имеют паршивую привычку выскакивать позднее в самые неожиданные моменты.

Мне пришлось несколько раз перечитать письмо Елены Малевич, прежде чем разгадка наконец обнаружилась - и не в самом письме, а в заглавии. Я ведь не давал своему тексту названия - так и отослал безымянным, не знаю почему. Возможно, истинная причина заключалась в том, что обладатели имени всегда попадают в какие-нибудь списки, реестры и интернет-индексы, в то время как неназванный объект словно бы и не вполне существует, а потому его намного легче забыть, ликвидировать, уничтожить. Так политики и генералы предпочитают возлагать венки к памятникам неизвестному солдату, чтобы никто не упрекнул их за конкретные размеры потерь.

Вот и моему тексту предназначалась судьба неизвестного солдата - неизвестно, был такой вообще или нет? Но если бы я все-таки решил дать ему имя, то оно выглядело бы именно так, как заголовок письма госпожи Малевич - "В поисках утраченного героя". Как она ухитрилась догадаться? Конечно, поиски пропавшего персонажа составляли главное содержание этих двадцати страничек; возможно, внутри, в тексте, встречалась похожая формулировка… или даже в точности такая, не помню. И все же - какой проницательностью, каким тонким пониманием болезненной, сумбурной рукописи надо было обладать, чтобы сделать столь уверенный и точный вывод! Не прочитала же корректор Елена Малевич мои мысли на расстоянии…

Она ответила в тот же вечер, когда я уже собирался идти спать. Сперва это не показалось мне странным: корректура двадцати страничек не должна занимать много времени, даже если они изобилуют ошибками. Я же писал довольно грамотно, если закрыть глаза на некоторые хронические проблемы с синтаксисом. Странности начались, когда я открыл исправленный файл. Да-да, открыл, хотя еще несколько часов назад твердо намеревался не совершать подобной ошибки. Почему же все-таки?..

Да потому, что не открыть его было бы натуральным свинством - вот почему! В сопроводительном письме госпожа Малевич давала детальные пояснения проделанной работе. По ее словам, следовало провести четкое различие между очевидными ошибками и неоднозначными, сомнительными моментами, требующими повторной оценки. Ошибки и опечатки корректор исправляла сама, выделяя эти места голубым цветом, чтобы я сразу видел, где и что подверглось изменениям.

"Что же касается фрагментов второго рода, - писала она далее, - то я позволила себе выделить их желтым и сопроводить при этом подробными комментариями. С их помощью Вы можете сами решить, какой именно смысловой трактовке соответствуют эти грамматические конструкции. И еще одно: мне бы очень хотелось увидеть результаты Вашей окончательной правки - просто для того, чтобы понять, насколько они совпадают или, наоборот, противоречат моим собственным догадкам. Пожалуйста, не отказывайте мне в этом удовольствии…"

Ну, и мог ли я после этого не открыть файл? Как ни крути, а пожилой уважаемый человек оказал мне услугу, причем - в высшей степени квалифицированную, редкую по нынешним временам - и сделал это абсолютно бесплатно, не требуя ничего взамен. А что услуга эта не слишком-то мне и требовалась, даже наоборот, в некотором роде противоречила моим планам - так это ведь мои личные тараканы, проблемы и синдромы, госпожи Елены Малевич совсем не касающиеся… Я представил себе, как маленькая, высохшая старушенция сидит перед компьютером - наверняка принадлежащим не ей, а внуку, - сидит, выдержав нешуточный бой за одно лишь право подойти к клавиатуре, - сидит и, мелко тряся седенькой головой, правит мой чертов текст… Имел ли я право отказать ей в испрошенном удовольствии, отделаться надменным "спасибо", а то и вовсе оставить без ответа?!

И я потянулся к мышке, гоня от себя неприятную мысль о том, что ящики Пандоры не исчезают, а всего лишь приобретают новые наименования - например, "файл".

О, там было на что посмотреть! Нет, меня удивило даже не обилие голубого - хотя я никогда не предполагал, что могу совершить такое количество ошибок, квалифицированных госпожой Малевич как "очевидные". Поражало другое: то, с какой тщательностью и вниманием она отнеслась к так называемым "сомнительным" местам. Каждая такая фраза была снабжена подробнейшим комментарием, включающим примеры из классиков и ссылки на интернетовские грамматические сайты. Набранные мелким шрифтом, эти комментарии превышали объем исходного текста едва ли не втрое!

Этот гигантский труд не мог быть проделан в течение двух-трех часов. Госпожа Малевич корпела над моей рукописью сутки, если не больше. Не знаю, трясла ли она при этом седенькой головой, но то, что работа над текстом началась еще до моего разрешения, не подлежало никакому сомнению. Что ж, ладно… взялся за гуж…

Я благоразумно отложил правку на завтрашнее утро и не ошибся. Грамматические хитросплетения требовали свежей головы, хотя корректор и постаралась разжевать для меня смысл каждого варианта. Закончить удалось лишь после полудня; я откинулся на спинку кресла и еще раз пролистал текст. Что и говорить, теперь он выглядел иначе: в его облике появилось некоторое щегольство, и это, возможно, даже радовало глаз. А может, и не радовало - черт его знает…

Меня вдруг одолела зевота - правка вышла не только долгой, но и утомительной. Так вот, зевая, я закрыл файл и немедленно отослал его госпоже Елене Малевич, корректору, - с благодарностью и наилучшими пожеланиями в семейной и личной жизни.

6

Старик Коган встретил мое возвращение необычно. Вместо того чтобы, как всегда, буркнуть что-то неразборчивое и сразу повернуться спиной, он пристально оглядел меня и проскрипел, покачивая головой:

- Хорошо выглядите…

На его языке это должно было означать крайнюю степень приветливости. Впрочем, уже на лестнице, следуя за стариком в комнатку на втором этаже, я осознал, что скорее всего мой клиент хотел выразить таким образом сомнение в том, что я действительно болел, а не, напротив, злостно симулировал. Эта догадка подтвердилась немедленно после того, как мы заняли свои привычные места - он в кресле, я - на неудобном стуле напротив окна.

- Мне вот с семи лет никто не позволял симулировать, - сказал старик, дернув уголком толстогубого рта. - Наказывали так, что потом уже не хотелось…

Я не стал вступать в бессмысленный спор - зачем? Опыт общения с Коганом учил, что нужно как можно быстрее поставить его на накатанные рельсы воспоминаний, а там уж клиент плавно пер вперед сам по себе, не слишком обращая внимания на меня, слушателя. Поэтому я немедленно построил вопрос-стрелку, плавно переключающий разговор на магистральный путь.

- Неужели Гусарова вас наказывала, Эмиль Иосифович?

- При чем тут Гусарова? - он недоуменно взглянул на меня. - Я пробыл у Анны Петровны всего несколько месяцев. Затем меня забрали.

- Забрали? Куда? Кто?

- Куда… кто… - раздраженно фыркнул старик. - Похоже, вы и вправду болели - как с луны свалились. Мне нужно, чтоб вы поняли. Кто тогда забирал? - Вот они и забрали.

Коган неестественно распрямился и произнес четкой скороговоркой, глядя мимо меня, словно рядом за столом сидел еще и какой-то другой, одному лишь старику видимый собеседник, принципиально воспринимающий лишь такие рубленые канцелярские обороты:

- Как ЧСИРа - члена семьи изменников Родины. По достижении школьного возраста. С определением в исправительный интернат-детприемник. Имени вождя германского пролетариата товарища Августа Бебеля.

Похоже, мой невидимый сосед по столу остался доволен, потому что старик Коган снова обмяк в кресле и после небольшой паузы продолжил свое повествование. Я вздохнул с облегчением: стрелка переключилась, поезд вышел на очередной длиннющий перегон и теперь почешет без остановок. А значит, можно расслабиться и потихоньку думать о своем, не обращая внимания на занудный стариковский бубнеж. Что я и сделал.

Но ненадолго - уж больно странные вещи пришлось мне услышать на этот раз. Жизнь осиротевшего ребенка в детдоме ужасна по определению. Особенно это касается детей, разом выхваченных из счастливого семейного бытия, как из теплого пухового одеяла - голышом в мерзлую слякотную лужу. Еще недавно они были объектом всеобщего обожания - центром, вокруг которого, как в галактических молочных системах вращались, истекая любовью и лаской, теплые мамы, надежные папы и бесконечно добрые бабушки. И вдруг - нет никого, лишь вселенское одиночество, заброшенность, ничтожество. Вчера ты представлял собой главную мировую ценность: требовал, капризничал, падал, добиваясь своего, на пол, закатывал истерику, и все домашние хлопотливо сбегались поднимать и успокаивать. Сегодня падать нельзя: сбегаются не поднять и успокоить, а избить ногами, затоптать насмерть.

Жизнь превращается в выживание - некогда в ней были желания, ныне остались лишь правила, простые и страшные: что съел, того не отнимут… сильному не перечь… слабого оттолкни… не высовывайся… расслабься, когда старшие сдергивают с тебя штаны… Когда-то ты отказывался от каши, от морковки в бульоне; теперь согласен на отбросы, на древесную кору, на собачье дерьмо - на все, что способен переварить ноющий, бурлящий голодом живот.

Интернат, куда привезли малолетнего ЧСИРа Эмочку Когана, находился в прикамском городке - голодном центре голодного района с преимущественно татарским голодным населением. Любой гость из господствующих столиц выглядел здесь незваным и был изначально хуже местного татарина. Это обстоятельство, а также принадлежность к отверженной касте, делали жизнь обитателей детской тюрьмы невыносимой в кубе.

В кубе огромной нетопленной спальни, где стояли железные панцирные кровати, невыносимо скрежетавшие в общей подавленной, придавленной ужасом тишине, когда кого-нибудь насиловали или били. В кубе столовой, заросшей плесенью по стенам и жирной грязью по потолку, где нужно успеть выпить свою баланду по дороге от раздачи к столу, чтоб не отобрали. В кубе так называемого класса - единственного места, где можно отдохнуть от постоянного страха. В кубе карцера, где ребенку выжить почти невозможно, потому что трудно конкурировать в этом с сильными и многочисленными крысами.

- Я бы и не выжил, - сказал старик Коган. - Ведь в дополнение ко всему я был еще и жиденышем. ЧСИР, да еще и это. Таких в интернате ненавидели больше всего. Мне нужно, чтоб вы поняли.

Думаю, я понимал. Даже законченное человеческое отребье не любит сознавать себя отребьем. Даже самый безжалостный садист не хочет быть плохим в собственных глазах. Кого же тогда обвинить в совершаемых мерзостях? жертву, кого же еще… Вор непременно обвинит обворованного, палач - казнимого, мучитель - замученного. Обвинит и возненавидит. И чем больше зла причинит, тем больше будет ненавидеть, тем страшнее будет карать - и за что? - за свою же гадкую низость.

Персонал того прикамского детприемника обладал в этом смысле немалым преимуществом перед обычными ворами и садистами из обслуги обычных детских домов: у прикамских имелись реальные причины ненавидеть своих воспитанников. Во-первых, те были питерцами и москвичами, во-вторых - контрреволюционерами. Но даже среди самых отверженных обязательно найдутся еще худшие, еще более ненавистные парии - такие, например, как семилетний Эмочка Коган, жиденыш.

- Но я выжил… - старик поднялся с кресла и снял с книжной полки черно-белую фотографию в рамке. - Благодаря этому замечательному человеку. Вот, смотрите. Это Карп Патрикеевич Дёжкин. Он меня воспитал, поднял и дал путевку в жизнь. Карп Патрикеевич, светлая ему память…

Старик Коган нежно погладил фотографию и поставил ее передо мной на стол. Не осмеливаясь осквернить реликвию прикосновением рук, я наклонился, чтобы рассмотреть поближе.

Снимок запечатлел мужчину и мальчика, стоящих на фоне бревенчатого частокола, довольно высокого, потому что небо над ним виднелось лишь тоненькой светлой полоской. Сначала я посвятил все свое внимание мальчику, но как ни старался, не смог найти даже минимального сходства с нынешним стариком Коганом. Просто незнакомый мальчик лет десяти - худенький, длиннолицый, испуганный, стриженый под ноль, в подпоясанной тонким ремешком гимнастерке, коротких не по росту штанах и драных ботинках.

- А вы сильно изменились, Эмиль Иосифович…

- Мальчик на снимке - не я! - сердито отвечал старик. - Что вы на него уставились? Вы на Карпа Патрикеевича смотрите! К сожалению, со мной Карп Патрикеевич не сфотографировался… я уж так просил, так просил…

В голосе его звучало глубокое сожаление. Я сочувственно кивнул и стал разглядывать мужчину. С первого взгляда Карп Патрикеевич Дёжкин производил крайне неприятное впечатление. Со второго - еще худшее. Низкий покатый лоб, мощные надбровные дуги и квадратная челюсть делали его похожим на пещерного человека. Это впечатление еще больше усиливалось деталями общего облика: приземистой широкоплечей фигурой, короткими тумбообразными ногами в сапогах и особенно руками, поистине устрашающими. Правая, свисающая чуть ли не до колена, заканчивалась крупной тяжелой кистью с толстыми пальцами - полусогнутыми в очевидной готовности к немедленному хватательному движению. Левая по-хозяйски лежала на худеньком плече мальчика и сама по себе могла быть достаточной причиной его испуга…

- Ну что? - поторопил меня старик Коган. - Не правда ли, благороднейшая внешность?

- М-да… - неопределенно промямлил я. - Впрочем, часто внешность бывает обманчива…

Коган победно усмехнулся.

- Но не в случае Карпа Патрикеевича!

- Погодите, погодите… - вдруг догадался я. - Это в его честь вы назвали…

- Сына? - подхватил старик Коган. - Конечно! Это минимальное уважение, которым я мог почтить его память.

Он снова взял в руки фотографию, глаза его увлажнились.

- Почему же он не стал с вами фотографироваться? - спросил я, желая подтолкнуть старика к дальнейшему рассказу. - Особенно если вы так просили…

- Не захотел фотографироваться с жиденышем, - объяснил Коган и бережно вернул снимок на полку. - Не любил жидов Карп Патрикеевич, на дух не переносил. И поделом. Мне нужно, чтоб вы…

- Секундочку, Эмиль Иосифович, - перебил я. - Вы хотите сказать, что Карп Патрикеевич тоже называл вас жиденышем?

- Тоже? - повторил старик. - Что значит "тоже"? Он первым назвал меня так. И по-другому уже не называл. До самого конца. Даже когда брал к себе.

- К себе?

- Ну да. К себе в комнату. В семь лет это стало для меня настоящим спасением от общей спальни. Давал хлеб, угощал печеньем. Ну и ласка тоже, сами понимаете…

Я смотрел на него разинув рот. Услышанное отказывалось уложиться в моей голове. Сознание выталкивало рассказ старика Когана, как вода - пробку. Он был начисто несовместим с человеческим разумением.

- Ну что вы так на меня смотрите? - раздраженно выпалил старик. - Да, Карп Патрикеевич имел понятные человеческие потребности. Он благородно посвятил свою жизнь воспитанию чужих детей, так что на собственную семью у него не хватило ни времени, ни сил. Мы за счастье почитали сделать ему приятное.

- Минимальное уважение… - сказал я через силу, только чтобы что-то сказать.

Да-да, только чтобы что-то сказать… потому что иначе меня бы вытошнило прямо на колени клиенту.

- Вот именно! - подхватил старик Коган. - Минимальное уважение. Мне нужно, чтоб вы поняли…

Я слушал и кивал, как китайский болванчик. Карп Патрикеевич… Почему эта грязная горилла в сапогах, этот неандерталец с руками ниже колен, отвратительный насильник и, несомненно, убийца, ежедневно терзавший в своем логове беззащитных детей, подонок, животное, превратившее изнасилование в обычную практику жизни… - почему эта невообразимая, наипоследнейшая в самой мерзкой иерархии мерзостей мразь стала для старика Когана моральным образцом, нетленным светочем, вечной памятью? Почему? Как такое могло случиться? Как?

Карп Патрикеевич Дёжкин служил в детприемнике старшим воспитателем. Начинал на месте сторожа и истопника, но затем быстро продвинулся - вследствие тотальной чистки преподавательского состава, заблаговременно избавившей специнтернат от лиц чуждого происхождения. Сам Дёжкин пришел в революцию из приказчиков, а потому считался всего лишь социально-близким. Это существенно ограничивало перспективы дальнейшего карьерного роста, хотя по морально-волевым качествам он наверняка мог бы дойти до кремлевского кабинета сколь угодно высокого ранга.

Впрочем, простую, как большевицкая правда, систему приоритетов Карпа Патрикеевича определяли вовсе не честолюбивые устремления. Его главной и единственной духовной потребностью помимо трех физических - жратвы, опорожнения и тяжкого, с храпом и присвистом, сна - была страсть к мальчикам. В этом смысле интернат для детей изменников Родины представлял собой вершину карьеры воспитателя Дёжкина.

Внешний вид поступающих в учреждение змеенышей не оставлял никаких сомнений в подлой измене их родителей. Пухлые, упитанные, хорошо одетые, с чемоданчиками, набитыми невиданными шмотками, они немедленно вызывали у любого жителя разутого-раздетого голодного Прикамья вполне оправданную реакцию отторжения. Разве что Карп Патрикеевич реагировал иначе, но и он ради пользы дела предпочитал до поры до времени сдерживать приятные позывы организма. Кандидата на проживание в комнате старшего воспитателя следовало прежде всего хорошенько размягчить: Дёжкин не терпел капризов и слез.

Необходимая степень готовности достигалась быстро: уже к концу первой недели шпионское отродье полностью осознавало, что нет и не может быть на свете ничего хуже ночей в общей спальне и что спасения ждать неоткуда. Взрослый человек в такой ситуации ищет утешения в смерти или хотя бы в мыслях о ней; но ребенок лишен и этой возможности - ведь по малости лет он еще не успел познакомиться с ней даже понаслышке. Взрослый знает, что страдания рано или поздно закончатся; ребенок же попадает прямиком в ад, ибо уверен в вечности происходящего.

Избитый, униженный, безнадежно одинокий, дрожащий от холода и ужаса, лишенный прошлого - чемоданчика, отнятого в первые же минуты, теплого белья, содранного с тела грубыми безжалостными руками, даже самой памяти, выбитой из души насилием и побоями, - он просто теряет рассудок, превращается в кусок плоти, в комок запуганной человеческой глины, из которой можно лепить все что угодно, все что угодно… И вот тут-то на худенькое мальчишеское плечо опускается тяжелая обезьянья лапа старшего воспитателя Карпа Патрикеевича Дёжкина.

С этой минуты ребенку обеспечены защита и покровительство, хлеб и печенье, внимание и ласка - страшная, неприятная, не слишком понятная, но ласка. И так - пока Карпу Патрикеевичу не надоест, пока не прибудет следующий кандидат в близкие воспитанники, пока не вышвырнет Дёжкин из своего вонючего рая драную половую тряпку.

Назад Дальше