Сначала у Саши была "Волга", самой первой модели, – досталась от отца. Продал, купил "Жигули", трешку, хорошая машина была, но он ее не берег, сильно заездил и не смог поэтому хорошо продать, а денег добавить не было, как, впрочем, не было возможности купить "Жигули" – и поэтому купил "Москвича". Кстати говоря, все его приятели меняли машины гораздо удачнее, и притом копеечка в копеечку, а иногда даже приварок получался. "Как, как?" – допытывался Саша. "Да никак, – объясняли ему. – Приезжаешь в Южный порт, находишь хорошего покупателя". – "И что?" – "И всё". – "Как – и всё?" – "А вот так. Находишь сначала хорошего покупателя, потом хорошего продавца, и все дела". Саша не верил. Ему казалось, что от него что-то скрывают, какой-то особый ход, тайный блат, заветный телефон, Иван Иванычу от Петра Петровича. Потому что иначе выходило совсем обидно – как будто он не может того, что могут все. "Москвича" своего Саша тем более не берег, потому что не любил. Это было как знак падения – "Волга" – "Жигули" – "Москвич" – чего же тут любить, и он доломал-доездил его до упора, и еще разбил напоследок лобовое стекло и погнул стойку. Выворачивал из-за грузовика, а у него сбоку торчал какой-то крюк. Спасибо, рядом никто не сидел. Так и продавал с выбитым стеклом и погнутой стойкой, едва продал, добавил восемьсот и купил "Запорожец". Дальше что? Мотоцикл, мопед, самокат? С деньгами тоже вышло глупо и обидно. У них было отложено как раз восемьсот рублей на Прибалтику. Жена четвертый год была без отпуска, вернее, без отдыха, чтобы не готовить и посуду не мыть. Сам-то Саша был свободный художник, и у него, как говорила сестра жены, каждый день отпуск, хотя на самом деле, если кто понимает, у него, наоборот, каждый день сплошная работа без выходных, и ему тоже нужен отпуск и отдых.
Восемьсот – это чтобы рубли не считать, хотя бы на отдыхе. В прошлую поездку – как раз когда познакомились с Волковыми – денег было едва-едва, впритык, а тут еще новые друзья каждый день тащат то в пивной бар, то за копчеными курами – не отпуск, а пытка. Поэтому три лета подряд сидели на даче у тестя с тещей – сплошная поливка и прополка, да мытье посуды на летней кухне, холодной водой, зато на свежем воздухе. Но вот подкопили денег, восемьсот рублей. Кому-нибудь, может быть, и мало, но при их запросах это выходило с хорошим запасом, но лучше обратно привезти, чем на отдыхе ужиматься, – как вдруг эта идиотская авария. И плюс к тому на заводе у тестя дают "Запорожцы" – машину, вследствие своей дешевизны, весьма дефицитную, и надо что-то решать. Естественно, решили быстро избавляться от ломаного "Москвича" и брать новенький "Запорожец", а на лето опять поехали на дачу, полоть и поливать. Через год началось – сцепление, зажигание, термостат, а в двигателе Саша разбирался плохо, не умел он этого, хотя водил машину уже почти семнадцать лет. Иногда Саше казалось, что он вообще с каждым годом умеет все меньше и меньше, как будто стареет и впадает в детство, но это только иногда, а так-то он верил, что еще всем покажет.
Верил и сегодня.
Удача шагнула навстречу, едва съехали с Малого Каменного моста и повернули к Ордынке. По набережной шел старичок, прижимая к груди бутылку коньяка. Он никак не мог объяснить, где магазин, хотя был в общем и целом трезв. "Сразу рядом, сразу рядом, – с натугой повторял он, стараясь и не умея описать словами сто раз хоженый путь. – Вот тут прямо сразу и увидишь, – и под конец рассердился на Сашины расспросы, махнул рукой. – Езжай, говорю, тут прямо рядом!" Повернулся и пошагал своей дорогой, но магазин и вправду оказался прямо рядом, свернуть на Ордынку и тут же по левой руке дверь в торце двухэтажного дома, вывески не видно, только пустые ящики двумя колоннами по бокам, а внутри, за холодным мраморным прилавком, в пещерной полутьме – страшная старуха с железными зубами, а вокруг – коньяк, коньяк, коньяк и никого народу, ни одного человека. Сказка. Коньяк армянский, три звезды. Две бутылки в одни руки, старуха была непреклонна, и пришлось совершить ритуальный танец, странный в этом пустом подвальчике: сначала две бутылки взял Саша, потом жена, а потом, не выходя наружу, Саша снова положил деньги на прилавок, и старуха выдала ему еще две бутылки. "А то в тюрьму за вас садиться", – строго сказала она на прощанье.
Приехали домой, только успели переодеться и нарезать хлеб, как позвонил Паша Яроцкий. Он очень долго и подробно поздравлял Сашу, а потом сообщил, что бабушка, то есть его мама, заболела и не с кем оставить ребенка, так что, как ни печально, увы.
– Ребенка не с кем оставить? – громко переспросил Саша, специально, чтобы услышала жена.
– Пусть с ребенком приходят, пусть с ребенком! – зашептала она.
– А вы его с собой возьмите! – весело сказал Саша. – Парню десять лет, пора в свет вывозить, Вовка Филатов тоже свою дщерь должен притащить, – на ходу приврал он, – вот и познакомим молодых людей.
Жена покивала и улыбнулась.
В трубке послышалось тугое молчание – очевидно, микрофон зажали ладонью и совещались. Но потом Паша сказал, что сын, увы, слегка простужен. Весь в соплях и, скорее всего, даже с температурой.
– Паша, – тихо и серьезно спросил Саша. – Ты-то хоть приедешь, поздравишь друга?
Несколько виновато, но твердо Паша объяснил, что заболела его мама – неужели непонятно? – и надо забросить ей лекарства, продукты и все такое.
– Ладно, – сказал Саша. – Передавай привет.
Он повесил трубку. Жена ничего не спросила, только быстро убрала со стола два лишних прибора и рассредоточила остальные. Саша стал ей помогать, перекомпоновывать салатницы и селедочницы. Все равно получалось, что на столе слишком просторно. Так всегда выходит, если раздвигать круглые столы, они в раздвинутом виде слишком широкие.
Первым явился Малашкин, веселый и шумный, он преподнес жене букет в гремучем целлофане, склонился к ручке, потом крепко обнял и расцеловал Сашу, зашуршал бумагой, разворачивая подарок. Это была застекленная гуашь, в стиле средневековой миниатюры, изображающая именинника, то есть Сашу Шаманова, а разные музы и грации венчают его цветами. Сева Малашкин был специалист по иллюстрациям к старинной словесности, роскошно изображал буквицы и заставки, и, по убеждению Саши, был не художник, а умелый стилизатор. Правда, он получил на Висбаденской биеннале "Серебряный резец" и один раз даже выставлялся на медаль Гутенберга.
– Позвольте вам представить мою спутницу. – Малашкин подтолкнул вперед аккуратную костистую девочку с балетным разворотом плеч. Девочка раскованно улыбалась, но сама руку не протягивала. – Дай дяде и тете ручку! – засмеялся Малашкин. – Вот так, вот умница. Ее Таня зовут.
– Очень приятно, – хором сказали Саша с женой.
Таня сделала книксен и улыбнулась еще более раскованно.
Малашкин не просто так назвал ее спутницей – значит, девочка уже взобралась на третью ступень в малашкинской табели о рангах. Сначала знакомая, потом девушка, потом спутница, далее – подруга, и наконец – жена перед богом и людьми. Действительный тайный советник, что соответствует генерал-аншефу. При всем при этом у Малашкина в городе Мытищи жила обыкновенная законная жена и тихо воспитывала двоих детей.
Узнав, что приглашен Коробцов из Дирекции выставок, Малашкин пришел в совершеннейший ужас. "Это же чиновник, старик, что ему с нами делать, это пиджак, абсолютный пиджак! – всплескивал руками Малашкин, хотя сам был в хорошем буклевом пиджаке. – Зачем тебе чиновник на дне рождения? Или это самое? Деловые связи захотел установить? – И Малашкин бесстыжим глазом пробуравил Сашу. – У тебя каша в голове! Кто же зовет делового человека на день рождения в семейный дом? Зови его в кабак или, если хочешь, ко мне!"
– А у тебя что, не семейный дом? – назло спросил Саша.
Спутница Малашкина засмеялась несколько принужденно, но громко, а Малашкин обнял ее и притянул к себе. Она тут же пристроила свою аккуратненькую головку ему на плечо, секунды на две. Отметилась, печать поставила.
– И вообще он не придет, – сказал Малашкин. – Мало ли что согласился, все соглашаются. Не придет, что он, дурак? А придет – я его уважать перестану.
– А ты что, его знаешь? – спросил Саша.
– Ну! Кто не знает Коробцова, покажи-ка мне такого! – запел Малашкин, совсем сбивая Сашу с толку. – Кто не знает Коробца, ламца-дрица, гоп-ца-ца! Приводи его ко мне, и все будет о-кей.
Вообще-то Малашкин был прав. У Малашкина было легко. Непонятно почему. Легко было сидеть, курить, болтать с кем угодно и о чем угодно. Всегда было просто и весело, даже в самых дурацких ситуациях.
Вот однажды Саша сидел у Малашкина, тихонечко выпивали, и очередная малашкинская девушка кормила их китайским салатом из вареной курицы со свежей капустой – и тут без звонка, своим ключом дверь открывши, влетела подруга прежняя и постоянная, которую Малашкин раза два уже именовал своей женой перед богом и людьми. В малашкинской табели о рангах повышения производились не разом, а плавно, в растушевку. Подруга стала бестрепетно вытуривать девушку, сначала присев за общий стол и демонстративно ее не замечая, потом разными ироническими словами, а под конец впрямую стала вышвыривать из ванной ее кремы и колготы. А Малашкин той порой, хитренько глядя на Сашу, складывал под столом в сумку бутылки, закуски и даже салат, попихав его в пластиковый пакетик. Новая девушка и законная подруга молча терзали махровый купальный халат, причем законная подруга выкидывала его в коридор и швыряла на пол, а новая девушка хладнокровно поднимала, встряхивала и вешала на место, на крючок в ванной, и так, наверное, раз восемь. Но тут Малашкин, положив в сумку хлеб – не забыл завернуть в салфетку! – крепко взял Сашу за руку и повел к двери, стараясь не наступать на белье и косметические тюбики на полу. Помог ему надеть куртку и щелкнул замком, отворяя дверь. Как раз новая девушка в девятый раз несла халат обратно в ванную, а законная подруга пыталась ей воспрепятствовать, и тут они бросили халат и обернулись: "Ты куда??!!" Вытолкнув Сашу на лестницу, Малашкин вскричал: "Деритесь, родненькие! Бейтесь храбро! Победитель получает всё!" – и захлопнул дверь. Через полчаса они уже сидели в малашкинской мастерской, пили и закусывали, и Малашкин движением брови дал понять, что обсуждать все это хамство не желает. Сидели, болтали, и вдруг в дверь кто-то затарабанил. У Малашкина была тяжелая дверь, обитая войлоком и обшитая жестью, как во всех мастерских, в Сашиной мастерской тоже. Нет, у Саши тогда, кажется, еще не было своей мастерской. "Вот стервы! – засмеялся Малашкин. – Наливай давай!" – и гордо покосился на амбарную задвижку. Задвижка тряслась, Саше было противно и странновато, а Малашкин все подливал и декламировал: "Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю!", – но в дверь бахали все сильнее, и слышны были чьи-то неотчетливые вопли. "Так, – сказал Малашкин. – Бабы сговорились и пошли на меня войной. – Он дожевал сыр и запил глоточком красного сухого. – Но не зовите меня графом Рейнальдо Монтальбанским, если я не сумею охладить их горячие головы! – И он схватил из угла огнетушитель, на полном серьезе сорвал рукоять и понес к двери. – Держитесь, вакханки!" – и он ногой сбросил задвижку, дверь открылась, из коридора пахнуло дымом, галдеж и беготня, – оказывается, в соседней мастерской что-то загорелось, и Малашкин со взведенным огнетушителем явился спасительно и кстати. Еще раз показав, какой он ловкий, отважный и своевременный человек. Малашкину всегда везло.
Ах, сколько раз Саша допоздна засиживался у Малашкина, сколько муз и граций, вакханок и амазонок порхало вокруг, и надо было только спуститься вниз, позвонить из автомата и сказать, что он останется поработать на новом литографском станочке, – но все разы Саша в последний миг убегал домой, неся в груди трусоватую радость по поводу несовершённого греха. Как будто снилось что-то ужасно неприличное, и тут просыпаешься – жена спит рядом, ты безгрешен и чист, и можешь при случае попрекнуть ее своей такой несовременной, такой никому не нужной супружеской верностью.
Жена тем временем отворяла дверь Филатовым.
Разумеется, они пришли без дочки. Филатов преподнес Саше здоровенный желтоватый лист, факсимиле с Дюрера, очень здорово сделано, толстая, будто старинная рубчатая бумага, специально поджелтили и даже обтерхали края – полнейшее впечатление. Филатов был на семинаре в Майнце – там, наверное, такие сувениры бесплатно раздавали пачками. Филатов предупредил, что сегодня не пьет – сердце, и к тому же за рулем.
– Ну, кого ждем? – спросил Малашкин, глядя на четыре свободных прибора.
– Никого! – сказал Саша, отвинчивая пробку.
– А Волковы? – спросила жена.
– Да ну их! – И Саша весело разлил.
– Правильно, – строго сказал Филатов.
Малашкин произнес тост. Чокнулись, выпили, закусили.
Малашкин стал расспрашивать Филатова про семинар в Майнце – интересовался как бывший соискатель медали Гутенберга. Филатов рассказывал подробно, но при этом осторожно и взвешенно, как партийно-советский начальник, дающий интервью иностранному корреспонденту. Вообще он сильно солиднел с каждой новой командировкой. Но Малашкин тут же якобы походя вспомнил, как в прошлом году ездил в Японию, и отметил также, что в ноябре собирается во Францию. Филатов тоже, оказалось, в ноябре собирается во Францию – речь, кажется, шла об одной и той "творческой группе" или как там все это называется точно – Саша не знал. Саша был за границей всего один раз, лет десять назад, и всего-то в Венгрии, и был в таком восторге, что три года только и знал что рассказывал, как их там возили и принимали, и токайское вино из бочки, и катер на Балатоне, – и пока он рассказывал, упиваясь подробностями, которые раз от разу становились все реальней и красивей, – друзья уже успели побывать кто в Париже, кто в Лондоне, не говоря уже о Польше и Болгарии, а кое-кто даже в Буэнос-Айресе, и, внезапно заметив это, Саша наглухо замолчал о своих венгерских приключениях, а на случайный вопрос отвечал с некоторым вызовом, что за границей не был ни разу. Да-с, ни разу! И прекрасно себя чувствует.
Филатов же, закруглив этот пошлый разговор о заграницах, перешел на материи высокого искусствоведения. Он спорил с Малашкиным о средневековом золотом фоне. Малашкин кивал и говорил, что золотой фон ему в принципе нравится, но у нас печатать нельзя, надо печатать в Финляндии или в крайнем случае в ГДР, а то у нас тебе такой золотой фон откатают – стыдно в руки взять. А вообще золотой фон – это хорошо, особенно если удастся пробить золотой обрез. Филатов морщился, он очень красиво умел морщить лоб и брови, накатывать складки мыслителя, – морщился и говорил, что золотой фон надо понимать глубже, философски, как сияние космической души, из глубины которой возникает образ. Филатов цитировал Павла Флоренского, связывал золотой фон с обратной перспективой, вспоминал полемику Раушенбаха с Жегиным, и под конец обратился к Саше – как лично он, для себя, трактует золотой фон?
– Никак не трактую, – тихо огрызнулся Саша, но тут же поправился: – Ну, то есть ты прав, наверное.
Стало обидно – почему на его дне рождения ведут дурацкие самолюбовательные монологи? Но вообще – про что должны разговаривать за столом в гостях у человека, которого любят, ценят, уважают и всё такое? Значит, про заграницу нельзя, про философию искусства – тоже, а про что можно?
А Филатов не унимался. Уже два раза налили и выпили, еще два тоста произнес Малашкин – второй тост опять-таки за именинника, третий, как водится, за присутствующих дам, а Филатов красивым, ровным голосом вещал, что искусство погрязло в личности и это тормозит, надо выходить на новый уровень, постигать общее, учиться у ранних возрожденцев, у великого Пьеро делла Франческа, у фра Беато, у фра Филиппо, у потрясающего Уччелло и даже еще раньше – у Дуччо.
– Их творчество имперсонально! – декламировал Филатов. – Мы должны от копания в личности перейти к пониманию имперсонального… – Он обкатывал это слово губами и языком, пробовал на зуб и жмурился от благородного терпкого вкуса. – Постигать имперсональность!
– Имперсональная машина! – засмеялась малашкинская спутница.
– Имперсональное дело! – подхватил Малашкин.
– Я минералки принесу, – сказал Саша, встал и пошел на кухню.
На кухне жена вынимала пирог из духовки. Саша помог ей, подхватил край противня полотенцем.
– Значит, Коробцов не придет? – спросила она.
– Значит, – пожал плечами Саша. – Так даже лучше, Севка ведь объяснил, ты же слышала. Севка прав, наверное.
– Наверное, – согласилась жена. – А Волковы?
С Волковыми, кстати, была легкая заминка. Они обещали непременно быть, но чуть позже. Они провожали Тамару Дюфи, была такая французская старуха, внучатая племянница того самого Дюфи, примитивиста. Надо было проводить ее в Шереметьево, самолет уходит в шесть сорок пять, ну, то да се, в общем, к восьми железно. Ну, к полдевятого.
– Не знаю, – сказал он. – Обещали прийти. Я тут при чем?
– Ни при чем, – кивнула она. – А потом они нас позовут, и мы примчимся, так?
– Нет, не так. Не хочешь – не примчимся. Как хочешь.
– Я хочу, чтоб ты сам решил. – Она резала пирог и выкладывала куски на блюдо.
– Изволь, – вздохнул Саша. – Я все решил: звонят Волковы, я их отсылаю на три буквы. Идет?
– Тебе решать, – сказала жена, взяла блюдо с пирогом и пошла в комнату. Саша пошел за ней. Вспомнил, что хотел взять минералку, снова вернулся на кухню. Присел на табурет. В комнате, слышно было, раскладывали пирог, пробовали, нахваливали. Саша сидел, глядя в стену, и ногой пошевеливал под столом лежащие бутылки, чтоб слышно было, чтоб все думали, что он не просто сидит и отдыхает от них, а набирает под мышку бутылки.
– Эй, именинник! – громко позвал Малашкин. – Ты где? Имеется имперсональный тост! – И послышался снисходительный смех Филатова.
Тост был опять за здоровье именинника, то есть вполне персональный. Малашкин был упорно однообразен в тостах: на свадьбе пил только за здоровье молодых, на Первомай – с праздничком, а здесь он все время поднимал рюмку за именинника и его жену, за именинника и его талант, и вот теперь решил выпить за именинника и его фамилию.
– В смысле – за семейство? – спросила жена Филатова.