17
Манусос сдавленно закричал и очнулся от старого кошмара. Солнце уже перевалило зенит. Козел рядом перестал жевать жвачку и удивленно уставился на него. Пастух с трудом разлепил веки. Платок съехал с головы. Взгляд козла заставил его смутиться своего глупого вида. Он сел, швырнул в него камнем, и животное отошло.
Он глотнул из фляжки теплой воды. Слишком долго он спал. Вновь ему явился старый кошмар, а когда такое случалось, уж тот никогда не отпускал его, покуда не получал свое.
Манусос знал – кошмары высасывают из тебя что-то жизненно важное. Они обхватывают тебя, словно присоски восьминогой рыбы, и высасывают. Что они высасывают? Не кровь, не семя, не костный мозг. Трудно сказать, что именно. Люди считали кошмары обычными снами, дурными снами, зловещими. Но они ошибались. Кошмар – это дух. Ты не мог его видеть, но он должен был питаться, а чем – трудно сказать; но, когда в тебе этого больше не оставалось, ты знал – он ушел. Что-то вроде водной составляющей уходило из тебя с кошмаром, он знал это точно, потому что, когда пробуждался от кошмара, ему никогда не хотелось помочиться. Но ты терял не просто воду; украдена бывала самая твоя сущность, душа, кефи. Надо было станцевать, чтобы вернуть кефи. Танец отгонял кошмар; он давно не танцевал, вот почему старый кошмар повторился.
Но сегодня ему не хотелось танцевать.
Не хотелось с того дня, когда тряслась земля и он увидел, как англичанин Майк танцует в саду английский танец. Чудной танец, иначе не скажешь. Танец, в котором не было соразмерности, сосредоточенности. Беззаботный танец, не выражающий страдания; и тем не менее, заключил Манусос, в нем была кефи. Правда, какая-то перекрученная – а почему, собственно, душе человека из страны с холодным климатом чем-то не отличаться, – но бесспорно кефи. Вот почему он полюбил Майка.
Майк был как пакет, ждущий на почте, запечатанный, содержащий что-то неизвестное. Он видел, как на змеиной поляне его душа на мгновение взмыла к небу, неподвластная ему. Его можно научить танцу. Манусосу было любопытно, как англичанин отгоняет свои кошмары.
Однажды, когда Манусос служил на торговом флоте, он видел фильм, в котором англичанин приехал в Грецию, и грек (роль Энтони Куина) учил его танцевать. Кино было хорошее, но танец вызвал у Манусоса раздражение. Тот танец мясника не был настоящим греческим танцем. В нем не было огня, не было страсти. Так, что-то дурацкое, несерьезное.
Манусоса научил танцевать отец; его отец, который сражался за этот клочок острова, вооруженный парой пистолетов. А его отец научился этому танцу от многих поколений предков, которые передавали его своим сыновьям, как пылающий факел. Истоки этого танца можно проследить, дойдя до прапрадеда, бывшего, как рассказывал отец, колдуном.
А как танцевал отец! Человек греховный, и неистовый, и жестокий, но зато душа какая! Что за мученье! Что за восторг! Что за кефи! Когда отец танцевал, он был прекрасен, всегда. Отец говорил ему, что танцующий человек – это флаг на мачте, способный сам вызвать ветер.
Не так, Манусос! Танец не должен быть бесстрастным, вялым. Призови свой ветер, Манусос! Пусть он пронзает тебя и вдохновляет в танце!
Манусоса печалило, что у него не будет сына, которому он мог бы передать секрет танца. Больно было думать об этом. Но он надеялся, что Майк, возможно, попросит его в один прекрасный день научить его танцевать. Тогда англичанин по крайней мере узнает, что такое настоящий греческий танец; и он исправит ошибку того популярного фильма.
– Эй! – крикнул Манусос козлу. – Зорба хренов! Слышишь, что я говорю? Зорба хренов! – Козел посмотрел на него и как ни в чем не бывало снова принялся жевать свою жвачку.
Потом вернулся старый кошмар.
Если бы англичане знали, что произошло в этом доме, то не захотели бы там оставаться.
Он вынул из кармана маленькую, плотно закупоренную бутылочку. Он носил ее с собой повсюду. Отец показал ему, как это приготовляется. В бутылочке находилось осветленное оливковое масло, в котором плавал дохлый скорпион. Манусос посмотрел ее на просвет. Скорпион плавал в желто-черной жидкости, как космонавт в невесомости. Ежели его в горах когда-нибудь ужалит скорпион, он выпьет масло. Отец клялся, что это единственное по-настоящему действенное средство от скорпионьего яда.
Его еще ни разу не жалили скорпионы. Он привык смотреть на бутылочку, которую годами носил с собой, как на талисман. Защищало от скорпионов не употребление снадобья, а магическая сила, исходящая от него, которая заставляла этих тварей держаться от него на расстоянии. Магия. Слышал ли англичанин о магии?
Он сунул бутылочку обратно в карман. Что такое с этим местом? Или дело в самом доме? Или просто в этой части берега? Или это бывает на всем острове? А может, то же самое происходит везде, во всем мире?
Однажды на остров приехал индиец, святой, жил в деревне. Невиданная вещь. Индиец, святой, со своими учениками отовсюду: из Германии, Голландии и Англии, но без единого сторонника из Индии, жил какое-то время в Греции. На острове тогда услышали новое слово, когда все его молодые ученики говорили деревенским, что их остров – чакра. Ни на кого это не произвело впечатления, поскольку эти люди имели привычку все покупать в долг и никогда не расплачиваться; а вскоре святой уехал жить в Швейцарию, и молодые люди разъехались по домам.
Чем бы там ни была эта чакра, – а Манусос так толком и не понял, что означает это слово, – у него было свое мнение об острове. Отец рассказывал, что под землей живут духи, которые постоянно борются за то, кому из них быть главным.
– Они когда-нибудь делают передышку? – спрашивал его Манусос.
– Только чтобы совокупляться. – И отец разразился громким хохотом.
– А тогда что бывает?
– Вулкан взрывается. Земля трясется. Море наступает на нас.
– А мы что?
– Мы? Гм. Ну, мы умираем; а если не умираем, тогда каждый раз учимся новому танцу. Ну-ка, мой маленький Манусос, покажи, как ты танцуешь!
Манусосу пришлось ждать до семи лет, чтобы понять, каким талантливым и вдохновенным выдумщиком был отец. Однажды, заявлял он, обман помог ему освободиться от тюрьмы, в другой раз – пробраться в строгий женский монастырь. Он невероятно гордился своей способностью искажать правду. Какой танцор, какой враль!
Манусос тогда решил, что ничему нельзя верить: ни тому, что говорят о жизни, ни размерам, ни указателям, ни границам и трамвайным линиям – все условно. И хотя при таком взгляде мир представлялся кромешным хаосом, все же он мог найти в нем тихую середину. Однако это воспитало в нем отсутствовавшую у отца добросовестность в делах и потребность в речи конкретной и без лукавства. Способен на такое был лишь человек, по природе неразговорчивый, что само по себе служило достаточным препятствием к обычному людскому общению.
Если он повторял отцовские истории о демонах, борющихся под земной корой, и священник принимался вопить на него, больше он о них не заикался. Хотя, в свою очередь, не принимал всерьез христианские фантазии священников. Их рассказы о хлебах и рыбах, о непорочном зачатии, о могуществе ангела-воителя, о святом, покровителе их острова, – все это было не более и не менее правдиво, чем отцовские выдумки.
Младший брат Манусоса был не такой. Для него нашествие христианского Евангелия поставило преграду отцовским маниям, восстановило перспективу и покончило с невыносимой неопределенностью. Он стал набожным, ученым, любимцем священников и книгой за семью печатями. Манусос же так и остался открытым и неразгаданным – текст, в котором все есть и ничего нет.
Танец и Кошмар. Эти две силы властвовали над островом Манусоса и даже над его миром, миром его души. Они представали демонами, вечно борющимися друг с другом, развитием отцовских духов земли. Кошмар – это мир, в котором земля уходит из-под ног и может произойти что угодно. Танец – это движение, которое заставляет землю вращаться, и клей, не дающий миру распасться, связующий его воедино, скрепляющий, смиряющий.
Манусос знал, что Кошмар является не только во сне; много раз испытал это на себе. Он подкрадывался в моменты, когда ты находился в расслабленном состоянии. Кошмар мог прийти с опьянением, с солнечным ударом или после проповеди священника. Потому что было нечто, пульсирующее под кожей этого проклятого и прекрасного острова, под самой его поверхностью, жаждущее выйти из-под его душного подола на свежий воздух.
Манусос заставил себя подняться и поправил головной платок. Сосредоточившись, взглянул из-под полуопущенных ресниц на пылающую топку солнца и медленно поднял одну руку параллельно земле. Потом легко уронил ее. Прислушиваясь к неровному дрожанию земли под ногами, тихонько затрясся в такт, поднял левую ногу, подпрыгнул на правой. Затем закружился, сильно топая каблуками; замер, дожидаясь, пока сердце успокоится, вновь начал раскачиваться, поднял руку к солнцу, потом резко нагнулся и ударил пальцами по земле.
Манусос танцевал, отгоняя Кошмар.
18
На вторую ночь после приезда Никки Майку приснился дурной сон, и он проснулся; было еще темно. Ким пошевелилась, но продолжала спать. Едкий свет луны сочился сквозь щели в старых деревянных ставнях, как эктоплазма, влажный, злокачественный и алмазно-яркий. Сна не было ни в одном глазу.
Он повернулся на бок и попытался провалиться обратно в пушистое царство сна. В этот момент снаружи послышалось шарканье.
Он поднял голову.
Тишина, но ошибки быть не могло. Он слышал шаркающие шаги. Будто кто-то, может быть животное, ходил, волоча ноги, у дома в кустах живой изгороди или в высокой траве.
Вот, опять. Шаги, и шелест высокой травы, и тихое астматическое дыхание, сопровождаемое сдавленными всхлипами.
Майк свесил ноги с кровати, но поостерегся становиться босыми ступнями на холодный темный пол. Нащупав спички, он зажег масляную лампу и вставил стекло. Провел лампой над полом, прежде чем соскочить с кровати, влез в джинсы и нашарил башмаки. Он старался не шуметь, чтобы не разбудить Ким.
Сад блестел, будто хромированный. Полная луна, словно округлая женская грудь, низко висела в безоблачном небе, проливая тонкую струйку молочного света на тихое море. Вода была гладкой, как масло.
Майк постоял на бетонном полу патио под виноградным пологом. Все было на месте, только сияло сверхъестественным блеском: покрытый пластиком обеденный стол с разномастными стульями; кухонный угол с посудой и сковородой над походной плиткой; скамья с подушками возле побеленной стены; большие раскрашенные цветочные горшки; необычной формы горлянки, свисающие с решетки навеса. Луна каждый предмет, каждый уголок залила своим молоком; ничто не было оставлено на жалкое существование в царстве обыденности. Все купалось в кинематографическом свете. Составляло вместе композицию, стройную, как музыка.
Перед ним была готовая картина. Именно то, за чем он ехал в эту страну. Завтра он начнет работать, воспроизведет на полотне этот момент.
Он все смотрел, стараясь запечатлеть в памяти озаренный призрачным светом мир, как вдруг опять услышал сдавленный всхлип. Повернулся и заметил нечто, что сначала принял за кучку одежды в углу патио.
– Никки!
Она лежала на земле, уронив голову на траву и вцепившись одной рукой в угол бетонной площадки патио. Видно было только верхнюю часть ее тела – потому-то ему на первый взгляд показалось, что это просто узел с тряпьем.
– Никки, что ты здесь делаешь?
В тот день Майк мало видел Никки. Ким повезла ее сначала в соседний городок Лиманаки, а потом на живописный песчаный пляж, где они и провели весь день. Майк был донельзя рад, что его оставили одного. В первый раз с тех пор, как они приехали на остров, разложил мольберт и распаковал краски. Это не прошло мимо внимания Ким, которая не упустила случая подколоть его: мол, стоило Никки приехать, как его тут же потянуло на работу. Майк оставил насмешку без ответа. Он написал этюд: лодка, причаленная напротив сада. и попробовал набросать лицо того, кто напал на него в горах. Особого вдохновения он не испытывал, но хорошо уж то, что взялся наконец за дело.
Вечером они вместе поехали в таверну, где встретили голландскую пару, с которой Ким и Никки познакомились на пляже. Майк разговаривал с голландцами и почти не общался с Никки, хотя заметил, с каким энтузиазмом она приобщалась к местному вину. Когда они провожали ее до гостиницы, она с трудом стояла на ногах.
– Она же на отдыхе, – чуть резковато ответила Ким, когда он съязвил на этот счет.
Ну да, она же на отдыхе, подумал Майк, направляясь к ней, чтобы помочь. Он решил, что она мертвецки пьяна, свалилась там и хнычет, не в состоянии подняться.
– Никки, – мягко сказал он. – Поднимайся, Никки.
Она подняла голову и скосила на него глаза. На губах у нее остались следы рвоты.
– Ты мне не сказал, – давясь, проговорила она.
– Прости, Никки.
– Ты ничего мне не сказал.
– Прости.
Он опустился на колени, чтобы помочь ей подняться. Но, протянув к ней руки, замер, пораженный жуткой вонью, пахнувшей на него.
Это была вонь гниения, разложения; миазмы. Он отпрянул, желудок скрутило спазмом. Она увидела его реакцию, и рот ее отверзся в ухмылке. Происходило что-то жуткое. Теперь он понял, почему не мог видеть нижнюю часть ее тела. Она была в буквальном смысле закопана по пояс в сухую землю.
– Чт-т?…
– Вытащи меня, Майк. Вытащи.
Майк отступил назад. Никки склонила голову набок и, подтягиваясь на руках, стала, хрипя и извиваясь, с трудом вылезать из земли. Когда показалась ее поясница, у Майка сдавило горло. Ниже пояса тело Никки было не человеческим, а телом арахниды. Из земли показались четыре светло-коричневые лапки, над ними изгибался длинный членистый хвост скорпиона. От нее шла невыносимая вонь. Нижняя, испачканная в земле часть ее слабо мерцала, просвечивая в лунном свете. Она была наполовину скорпион.
Она отряхнулась от земли и поползла в патио.
– Ким! – придушенно закричал, а скорее прошептал Майк. – Ким!
– Дай мне спать, – ответила Ким из комнаты.
– Господи, Ким!
Но когда женщина-скорпион подползла ближе, Майк взглянул на нее снова и увидел, что у нее теперь другое лицо, не лицо Никки. Верхняя часть тела у нее была обнажена, лицо незнакомое, и она говорила по-немецки.
– Я вернулась, – сказало существо. – Я вернулась.
Майк попятился. Существо надвинулось на него, припечатало грудью к двери. Он не мог дышать. Из-за спины женщины-скорпиона торчало нацеленное в него трепещущее жало.
– КИМ! КИМ!
Ким неожиданно возникла рядом, обхватила ладонями его лицо, стоя нагая в патио. Тварь исчезла. Тело Ким хранило тепло постели, пахло сном. Майк оглянулся вокруг. Луна была твердой и сверкающей, как алмаз. Сад был по-прежнему залит ее ослепительным белым светом.
– Ты ходил во сне, Майк.
– Ходил во сне?
– Да. Это был кошмар. Дурной сон.
– Сон.
Майк оглядел патио: стол, стулья, кухонную утварь, горлянки. Если это был сон, то он видел в нем в точности то же, что сейчас.
– Расскажи, что тебе привиделось.
Майк отказался.
– Ладно. Пошли обратно в постель.
Но Майк и тут отказался.
Ким только сейчас осознала красоту лунного света.
– Вот это да! Просто невероятно! Ты только взгляни, Майк!
– Я уже смотрел. Когда ходил во сне.
Ким зажгла плиту:
– Сварю шоколад. Можно пойти посидеть в лодке. Такая красота!
Она наскоро оделась, и, взяв кружки с крепким горячим шоколадом, они спустились к лодке. Она укутала плечи Майка одеялом и уговорила рассказать, что ему привиделось во сне. Он пересказал вкратце.
Ким задумалась на секунду, потом беспечно чмокнула его и заявила:
– Страх перед феминистками.
– Так и знал, что ты это скажешь, – простонал он.
– Это твое женоненавистничество дает о себе знать. Утебя зуб на женщин.
– Ну, если ты так думаешь, – Майк покачал головой и улыбнулся. Допил шоколад.
Они выбрались из лодки и медленно пошли к дому. Майк уловил смрад, знакомый по сну. Он остановился у края патио:
– Чувствуешь вонь?
Ким посмотрела на землю между живой изгородью и побеленной стеной дома:
– Смердит как на живодерне. Кто-то, наверно, подох там. Проверишь утром.
– Я?
– Да, ты.
Ким вошла в дом, а Майк оглянулся на луну. Казалось, она заполняет все небо. Он вернулся к месту, где во сне нашел Никки. Земля была нетронута. Он снова покачал головой и отправился спать.
Сон долго не приходил к нему.
19
Майк греб. Никки расположилась на корме лицом к Майку. Ким устроилась на носу, свесив босые ноги над самой водой, и смотрела вперед. Уключины на греческой лодке были приспособлены для гребли стоя. Хотя рука у Майка была еще в гипсе, он твердо заявил, что станет на весла. Он был в одних шортах; мускулистый торс блестел от пота.
Никки невозмутимо смотрела на него с кормы оценивающим взглядом. Майк старался отводить глаза, что удавалось ему с трудом.
– А он в форме, – сказала она. – Этот мужчина в отличной форме.
– Да-а-а, – полусонно протянула Ким на носу. – Это все плавание и гребля. Дома он никогда не выглядел так хорошо.
– Побаливает, – сказал Майк. – Кто-нибудь, замените.
Никки встала, и они поменялись местами. Когда они обходили друг друга, лодка опасно накренилась.
– Стоя будет легче, – сказал Майк, когда она села и взялась за весла.
– Я знаю, как грести этими погаными веслами.
И правда, грести она умела; но, сделав несколько гребков, молча признала свое поражение, поднялась и стала грести стоя, решительно сжав губы. Она работала веслами, не сводя своих глаз львицы с Майка, а тот смотрел на круглый замок в Лиманаки и на турецкий берег позади него.
Они направлялись к скальному островку, торчавшему в море напротив дома. В лодке были складная жаровня, ласты и дыхательные трубки, а также готовый набор для сувлаки и вино. Майк сделал слабую попытку отказаться от поездки, заявив, что хочет поработать, но Ким пригрозила, что выдавит все краски из тюбиков ему на голову. И вот теперь он сидел в лодке и отворачивался от изучающих глаз Никки.