Все рассказы - Марина Степнова 7 стр.


Жаль, что Алина Васильевна поздно ощутила, как смыкается круг - слишком поздно, только сейчас, черт, да где эти тапочки, как же я устала, кто бы знал, как устала, нет больше никаких сил… А что ты хочешь - тебе пятьдесят пять, не девочка уже! - сварливо отозвалась мать из комнаты, кто бы сказал Алине Васильевне, что мать будет доживать дни вместе с ней, хотя - еще неизвестно, кто и с кем доживает, старухе было сильно под восемьдесят, но сдаваться она и не собиралась. Торчала весь день перед телевизором, черная, сморщенная, как сушеный ядовитый гриб, и всем была недовольна, всем, решительно всем. Черт меня дернул привезти ее сюда из Приморска, хотя - что было делать? Кому-то нужно было присмотреть за Галинкой, пока эта идиотка, моя дочь, выходила замуж - первый, второй, третий раз! И что в итоге? Опять одна, опять дома, сидит на шее, льет крокодильи слезы, бестолочь, оплакивает свою личную жизнь. А что личная жизнь? Вон, за японца даже замуж выскочила - и где тот японец? Тю-тю, только и видали! Никому ты на хер не нужна, дорогая моя. Так и знай. Дочка уродливо и грубо рыдала, выбегала вон, саданув дверью - ты на ремонт сперва заработай, а потом все вокруг круши, мстительно кричала вслед Алина Васильевна, сама она, как разошлась с Двойкиным двадцать лет назад, еще в 1978 году, замуж больше не ходила, что там делать-то замужем? Грязь только из-под мужиков собирать.

Алина Васильевна, кряхтя, наконец, нашарила тапки, вбила в них отекшие к вечеру ноги. Москва далась ей тяжкой ценой любого дефицита - сперва бесконечная очередь, потом визгливая, жаркая давка у прилавка, рвешь, толкаешься, орешь, а дома развернула - и нитки торчат, и рукав перекошен, да и размер, похоже, совсем не тот. Вечного праздника не получилось - прожив в столице тридцать лет, все с того же 1978 года, она ощущала тихий укол узнавания и радости - я в Москве! я в Москве! - только когда проезжала по Кремлевской набережной, под хрестоматийно зубчатыми стенами, первый круг ассоциаций не слишком культурного человека, как над ней издевались первое время на телевидении, над ее провинциальным выговором и провинциальным же апломбом, над дремучей необразованностью, а вы читали такого-то, милочка? А учились где? Ах, казахский журфак…

Кстати, свекровь не дрогнула, даже когда родилась Танька, так и не ответила ни на одно письмо, хотя Алина Васильевна аккуратно отсылала ей фотографии, с протокольной бесстрастностью фиксирующие все этапы взросления внучки - вот мы держим головку, вот улыбаемся, вот наш первый зубок, дорогая мама, с любовью Ваша невестка Аля. Чтоб ты сдохла, подлая тварь. Учиться с ребенком было трудно, девочка уродилась болезненная, вся в отца, густая перламутровая сопля свисает до верхней губы, закисшие бегающие глазки, вечный скулеж. Мужа Алина Васильевна выпихнула сперва в академку, потом на заочное - наплодил детей, так иди и работай, корми семью, дармоед! Истфак свой он в итоге бросил, завис на каком-то складе в сторожах, тихий, полупрозрачный, доведенный женой почти до идиотического, экзистенциального отчаяния. А вот Алина Васильевна вытерпела и получила-таки свой диплом о высшем образовании, лично пожала на сцене руку ректору и даже - как комсомольский полувожак - пролаяла с трибуны что-то про светлое будущее советской журналистики, выпученные глаза, вислый нос, темные, крупные, как котяхи, кудряшки. Когда Танька родилась, косы пришлось отрезать. Некогда.

Свекровь умерла в 1978 году. Телеграмму принесли часа в два ночи, дурные вести всегда приходят ночью, хотя - почему дурные? Танька проснулась от дверного звонка, заныла, как она одна умела - пронзительно и монотонно, хозяйка, у которой они снимали угол, (очередь на квартиру теряла очертания и смысл где-то на границе с грядущим тысячелетием) привычно стукнула в стену и принялась привычно же материться, а Алина Васильевна все не верила ни глазам, ни пальцам, сжимающим сероватый телеграммный листок. Двойкин пришел только утром, небритый, в белесой щетине, воняющий нечищеным кариозным ртом и огромным, не по возрасту, одиночеством, он все сторожил свою неудавшуюся жизнь, меняя склад на детский садик, детский садик - на магазин, Алина Васильевна не вникала, быстрей, быстрей, она даже поплакать ему не дала - затолкала в первый же поезд, вместе с Танькой, честное слово - с ней было справиться легче - быстрей, в Москву, в Москву!

На похороны Алина Васильевна не пошла - больно много чести, вымеряла шагами оставшуюся от свекрови двушку на Соколе, прикидывала, соображала, прикладывала к себе московскую жизнь то так, то эдак - удобно ли, не жмет ли, будет ли к лицу. Отца у Двойкина, слава Богу, не было, братьев-сестер тоже. Хоть в этом повезло, разменяемся без проблем, а там - жопа об жопу и кто дальше улетит. Мам, заскулила Танька - мам, я хочу пи-пи… Алина Васильевна отмахнулась, и вдруг взвизгнула от утробной, шалой радости и понеслась по всей квартире, высоко вскидывая ноги, гладкие, круглые, молодые - господи, ей ведь двадцати шести еще не было! Еще не было двадцати шести!

Через несколько месяцев двушку свекрови разменяли. Алина Васильевна с дочерью переехала в однокомнатную конуру в подмосковную Щербинку, а Двойкин - в такую же точно малометражку в Химках, от алиментов Алина Васильевна благородно отказалась - знала, что платить все равно будет, как миленький. По законам РСФСР. Больше они с Двойкиным не виделись никогда в жизни. Да и зачем? Москва, слава богу, большая.

Из Щербинки Алина Васильевна выбралась только в 1994 году - и это была трудная, ой, трудная дорога к свету. Москва оказалась не только большой, но и жесткой, куда жестче самой Алины Васильевны. После казахской "молодежки" она сунулась прямо на центральное телевидение - да что вы себе позволяете, я молодой специалист, прибывший из союзной республики, ребенка одна воспитываю, да, есть, есть у меня прописка, а вот письмо из ЦК ЛКСМ Казахстана и грамоты за особые успехи, я на вас жалобу напишу, я до самого Леонида Ильича дойду, вы права не имеете! Ее не сразу, но взяли - скандалить и качать права Алина Васильевна умела всегда.

Добираться до Останкина из Щербинки было не проще, чем из Алма-Аты, Таньку в ясли надо было приводить к восьми - она выла, падала, Алина Васильевна тащила ее по темным улицам за выворачивающуюся ручку, не поднимая, волоком, а ну замолчи, для тебя же стараюсь, дрянь, паршивка, прекрати визжать! Дед Тигран медленно поворачивался в гробу, на впалых, мертвых щеках блестели дорожки нетленных слез, в электричке давка, потом автобус, метро, троллейбус и немножко пешком. Смешно, но ее взяли не в корреспонденты, а в редакторы - и так в редакторах она и осталась, бойко правила чужие тексты, не умея писать собственных, вообще не чувствуя и не понимая ни законов, ни дыхания, ни ритма родного языка. Как все плохо образованные и амбициозные люди, она обожала выговаривать авторам за недостающие запятые, но не замечала не доезжавшей до станции и слетевшей шляпы, вообще была лингвистически совершенно глуха, вы бы, милочка, учебники что ли почитали! Алина Васильевна скалилась, изображая любезную улыбку, она продвигалась по карьерной лестнице с огромными, титаническими усилиями, без проблеска таланта и обаяния, без любовников, без дружеской поддержки, без, без, без. И все-таки - продвигалась!

Это была, кстати, отличная школа. Когда схлынула перестройка и Алина Васильевна, до дна испив парашную телевизионную чашу, перешла работать в киноиндустрию, она была не только сформировавшимся руководителем, но и законченным, почти совершенным монстром. Никаких письменных приказов, только устные распоряжения с глазу на глаз - она отказывалась от сказанных наедине слов публично и с видимым удовольствием, возраст уже позволял ей злорадствовать в открытую, люди терялись, путались, пробовали возмущаться - но вы же сами велели! Алина Васильевна поднимала в нитку выщипанные брови - я? велела? Как вы смеете врать мне в лицо? На киностудии только начинали варить бесконечное отечественное мыло, смешивая скверно пахнущие ингредиенты по латиноамериканскому образцу, опыта ни у кого не было, так что по всем биологическим законам в начальники мог выбиться только самый свирепый экземпляр. Алину Васильевну быстро сделали шеф-редактором чудовищного псевдоисторического стосерийника, потом еще одного - про некрасивую, но честную девушку, мыкавшую личного счастья в джунглях современного бизнеса, Алина Васильевна, к тому времени благополучно забывшая даже сказки Шарля Перо, радовалась оригинальности идеи, строила сценаристов, сюжетчиков, диалогистов, орала, топала ногами, хамила в лицо. История про уродину, нашедшую своего принца, имела оглушительный и вполне ожидаемый успех - сказку про Золушку подзабыла не только Алина Васильевна. Ей повысили зарплату, выдали отдельный кабинет и поручили еще один бесконечный сериал, который провалился - так же оглушительно, как прогремел первый. Но, с точки зрения бизнеса, это не имело значения, к тому же Алина Васильевна освоила распил бюджета и систему киношных откатов. Вообще быстро стало ясно, что помои - это ее стихия.

Подчиненные - тихие причудливые исчадия ВГИКа и Литинститута - ненавидели ее так, как можно ненавидеть только природный катаклизм или судьбу, в одночасье изуродовавшую жизнь. Одна придурочная сценаристка как-то плюнула ей в лицо, Алина Васильевна только усмехнулась, короткая стрижка, густо закрашенная седина, от наладившейся жизни она раздобрела, пошла складками, залоснилась, как личинка, и даже как-то распрямилась внутренне. Сценаристку она просто изничтожила - ей отказали в работе на всех студиях, благо, было их в ту пор мало, сценаристка каялась, просилась на прием. Алина Васильевна дала ей наплакаться и наунижаться, девочка была молоденькая, свежая, от рыданий у нее вспухли губы, мокрые, яркие, в уголках вздрагивающего рта - пузырьки слез, сладковатая слюна, на золотистой коже - такие же золотистые, чуть темней, едва заметные конопушки. Почему-то все это было необыкновенно томительно и приятно. Езжай назад в свою пырловку, дитя.

Алина Васильевна продала конуру в Щербинке и купила квартиру - наконец-то в Москве, в самой Москве, только Танька портила все своими идиотскими упорными походами замуж, так плохие альпинисты раз за разом пытаются покорить вершину, которая существует только в их воображении. Ни одного твоего ебаря в квартиру не пропишу, и не надейся, - предупредила Алина Васильевна, когда-то она уже слышала эти слова, кто-то говорил их, может быть, даже про нее саму - впрочем, давайте сразу договоримся, что все похоже на все, как писал Юрий Олеша, которого Алина Васильевна не читала. Галинка родилась от первого Таниного брака. Или от второго? Это было неважно, Алина Васильевна полюбила ее сразу, как только взяла на руки, даже имена их перекликались - Галина-Алина - она оказалась нежнейшей из бабушек, пальчики на ручках, пальчики на ножках - гладкие, круглые, сладкие, как ягодки, пока все не перецелуешь, не успокоится сердце. Галинка даже плакала, как колокольчик - ты моя колокошечка, гулила Алина Васильевна, уйди, баба - брезгливо кривилась внучка, отодвигала горячими ладошками наплывающее на нее огромное лицо. Слезы деда Тиграна, должно быть, высохли, как его кости, а?

Как тебе "Победитель", мам? - спросила Алина Васильевна, входя в комнату. Говно, - привычно отозвалась мать, ей никогда нельзя было угодить, впрочем, сериалы все ругали, так было положено. Все ругали и все смотрели. Не "Культуру" же, честное слово, смотреть. "Победитель" - это была первая работа Алины Васильевны на новой студии, многосерийка про спортсменов, настолько нелепая, что ее сняли с эфира, не дождавшись конца показа, да, нелегко менять работу, когда тебе за пятьдесят, но на прежней студии Алине Васильевне не давали расти выше шеф-редактора, а тут она сразу стала продюсером. Бессмысленное слово. Ничего не значит. Совсем ничего.

Галинка спит? - мать кивнула, Алина Васильевна заглянула в комнату, ночничок в виде розового цветка, розовое одеяло, огромные ресницы лежат на розовых щечках, если у любви есть цвет, то этот цвет - розовый. Алина Васильевна тихо прикрыла за собой дверь. Кровать Таньки была пуста, значит, опять где-то шляется, пытается пристроить свои бесцветные, тощие, никому не нужные прелести. Ничего - получит в очередной раз по одному месту мешалкой, прибежит. Иди и ты спать, мам. На этот раз старуха не снизошла даже до кивка. Алина Васильевна посмотрела не нее белесыми от усталости глазами и пошла к себе в комнату. У нее теперь была своя комната. Она до нее дожила. Заслужила.

Алина Васильевна, кряхтя, разделась, огладила ладонями оплывающую плоть, никем не любимую, никому не нужную: подпревающие пятна под вислой грудью, вялые морщинистые складки на больших боках, опустевший пупок - не лакомая ямочка, предусмотренная природой, а давно уже неопрятный темный овраг. Не буду мыться - разрешила она себе, все завтра утром, чтобы наверняка придти на работу свежей, чтобы никто не уловил тусклый, тягостный запашок, слабое, начинающееся гниение, еще неуловимое ни снаружи, ни внутри, но уже отчетливое для самой Алины Васильевны.

Я не умру, - сказала она громко, почти с вызовом, глядя на иконостас в углу комнаты. Не умру. Мне нельзя. Галинка еще слишком маленькая, слышишь? Бог не ответил - единый, размноженный на деревянные, плоские, смуглые лица. Он никогда не отвечал Алине Васильевне. Может, и другим тоже не отвечал, она не знала, но не отвечать ей - это было хамство и неуважение, и за это Алина Васильевна ненавидела Бога отдельной от других, особенной ненавистью, замешанной на униженном, каком-то щенячьем страхе. Лет пять назад страх стал брать верх, и тогда Алина Васильевна начала ходить в церковь и Великим постом поститься со всеми неаппетитными подробностями: ничем не заправленная гречневая каша, тертая свекла, хлеб да квашеная капуста, от которой ворчал живот и в самый разгар важных переговоров приключалась внезапная, гулкая, круглая отрыжка, окутывавшая Алину Васильевну облачком отчетливой, желудочной вони. Бог кишечной жертвы не принял, продолжал вызывающе, презрительно молчать, и Алина Васильевна стала бояться и ненавидеть Его еще сильнее.

Постель была ледяная, волглая - одинокая постель одинокой женщины. Впрочем, все постели в их доме были такие - и все женщины. Мама, Алина Васильевна, Таня, Галинка. Одинокие, ледяные, волглые. Никто их не любил. Никто не любит. Никто никогда не будет любить. И Галинку, когда она вырастет, тоже. Алина Васильевна вдруг поняла это с той же удивительной уверенной ясностью, с которой в пять лет верила в то, что если обманешь дедушку Ленина, сразу умрешь. Нет - даже не верила. Просто знала. Это была правда - такая большая, что с ней ничего невозможно было поделать. То есть - вообще ничего. Эту правду можно было только перерасти или смириться с ней, поэтому Алина Васильевна смирилась, закрыла глаза и приготовилась считать унылых, серых, бесконечной чередой удаляющихся к горизонту слонов, но вместо этого вдруг некстати вспомнила, как днем, на работе, ненароком подслушала разговор двух студийных девиц, куривших на лестничной клетке. Девицы были из сценарного отдела - наглые, молодые, свободные, еще не хлебнувшие положенного лиха. Они вышучивали какую-то старуху - которая делала грамматические ошибки, и Алина Васильевна сперва решила, что речь о какой-нибудь выжившей из ума сценаристке, да и говорили девицы негромко, особенно та, что постарше, смешливая нахалка, помешанная на модных тряпках, ясно, что шлюха, а ведь, поди ж ты - есть муж, возит ее на машине с работы и на работу, бежит навстречу, как мальчишка, влюблено заглядывает в глаза, Алина Васильевна сама видела в окно кабинета, тут ей тоже дали кабинет, даже больше, чем прежний. Девицы шушукались, а потом вторая, рыжая, помоложе, она, кстати, тоже была замужем, а ведь обе страшней ее Таньки в сто раз, вдруг засмеялась и спросила - а ты не слышала, как она рассказывала, что ее любимая книжка "Дневники новой русской-два"? Прикинь, она даже не стесняется! Старшая, судя по голосу, затянулась сигаретой. Ну что ты хочешь - сказала невнятно, сквозь горячий носовой дым - она же дикая совсем, казахский журфак.

И только тогда Алина Васильевна поняла, что это все - про нее.

Ей стало больно и горячо во рту, как будто от удара, как-то в школе ее здорово отколотили одноклассники, не помню за что, неважно за что, важно, что это было так же больно и горячо. Ужасно ведь было не то, что девицы говорили гадости - на телевидении и в кино все говорили друг про друга гадости, это была такая специальная среда, питательный бульон для выращивания человеческого дерьма, зачем-то нужный Богу, может быть - для того, чтобы дерьма становилось меньше в другом месте. Ужасно было то, что девицы ее не боялись - и это было ясно по смеху, по голосам, по тому, как они, столкнувшись с ней пролетом ниже, нисколько не смутились, а старшая даже улыбнулась ей - открыто и почти сочувственно, как будто не они были внизу, а она - наверху, а совсем наоборот.

Уволю гадину. И вторую - тоже! - пообещала Алина Васильевна себе и Богу. И тихонько, едва слышно спросила:

- За что они меня?

Ответа не было, хотя Алина Васильевна честно ждала, ждала, пока слоны снова не потянулись к горизонту, уныло покачивая морщинистыми боками - первый, второй, тринадцатый, двести сорок пятый. На триста каком-то слоне Алина Васильевна сбилась, испуганно и недовольно дернувшись всем телом - будто шла по тропинке от курятника до бабкиного дома, боясь оступиться и держа в напряженных руках полную тарелку смуглых, шероховато-теплых, живых и внутри и снаружи яиц.

Тропинка вильнула по двору, пытаясь разминуться с поленницей - дрянь было хозяйство у бабки, все расшвыряно, набросано, ни для чего и ни для кого нет своего места - и в будке тотчас завозилась, заклокотала цепная сука, старая, почти слепая, но все равно до краев наполненная яростным гулким рыком. Ее никак не звали - сука и сука - и ни разу не спустили с цепи, ну, может, только во щенячестве, но этого Алина Васильевна не застала. Когда ее начали привозить к отцовской матери в Камышенку, сука уже была матерой, лютой тварью, хриплоголосой и оглушительной, как репродуктор, который висел на столбе у камышинского сельсовета. Репродуктор считался сломанным, но несколько раз в неделю из него вдруг начинали вырываться какие-то рычащие, грозные звуки - невнятные, и от этого особенно внезапные. Не то марши, заблудившиеся с недалекой войны, не то обрывки абсурдных речей какого-то иностранного кретина. Селяне матюкались - так же привычно и бездумно, как предки их когда-то крестились, заслышав грозовые раскаты, а сука приподнимала седеющую голову и, внимательно выслушав ей одной понятное послание, принималась брехать и рваться с цепи с такой одушевленной, сосредоточенной злобой, что становилась похожа на человека.

Назад Дальше