Пока не выпал дождь - Джонатан Коу 2 стр.


* * *

Утром, как обычно, первым встал Томас. Джилл налила ему чая, сварила яйца-пашот и, оставив отца читать газету, направилась в кабинет. Из глубин старого письменного стола красного дерева она извлекла двадцать с лишним коробок с кодаковскими слайдами и отнесла их в столовую, где было светлее. Разложив добычу на обеденном столе, она огорченно причмокнула: большинство коробок были непомеченными. Более-менее методичный просмотр их содержимого занял полчаса, и, когда в столовой объявилась Элизабет, в халате и непричесанная, Джилл как раз нашла то, что искала.

- Зачем тебе это? - спросила дочь. - Хотела найти фотографию Имождин.

Вот, взгляни.

Она вручила дочери квадратик пленки. Элизабет поднесла его к окну, прищурилась.

- О боже! - воскликнула она. - Когда это снимали?

- В 1983-м. А что?

- Одежда! Прически! Это надо же такое придумать!

- Перестань. Через двадцать лет твои дети скажут о тебе то же самое. Это день рождения, о котором я вам рассказывала. Пятидесятилетие Розамонд. Видишь ее и Рут, меня, бабушку?

- Да. А где дедушка?

- Наверное, он и снимал. Мы у него узнаем, если он, конечно, вспомнит. А маленькую девочку, что стоит перед тетей Розамонд, видишь?

Элизабет подняла слайд повыше, туда, где в окно лился яркий солнечный свет. Однако внимание ее было приковано не к Имоджин, а к бесконечно чужой и бесконечно родной женщине, стоявшей на снимке крайней слева, - фотопризраку ее молодой матери. Снимок был, что называется, "хорошим", в том смысле, что Джилл выглядела на нем хорошенькой, красивой даже. Прежде Элизабет не считала мать красавицей, и теперь ей хотелось, чтобы фотография рассказала побольше, много больше: о чем думала и что чувствовала ее мать, новоиспеченная жена, недавно забеременевшая, на этом знаменательном торжестве? Почему на фотографиях - особенно семейных - все выглядят такими непроницаемыми? Какие надежды, какие тайные опасения прячутся за этим непринужденным наклоном головы, за знакомой, слегка кривоватой улыбкой?

- Да, вижу, - ответила наконец Элизабет, переводя взгляд на светловолосую девочку. - Очаровашка.

- Это и есть Имоджин. Ее мы и должны найти.

- Думаю, это не трудно. В наше время кого угодно можно найти.

Уверенность дочери показалась Джилл не совсем обоснованной, но Кэтрин, присоединившаяся к ним за завтраком, поддержала сестру. План поисков, предложенный нотариусом, - первым делом поместить объявление в "Тайме" - обе девушки отвергли. Кэтрин сочла идею смехотворной: "Мы не в пятидесятые живем. Ну кто сейчас читает "Тайме"?" ("Слепые уж точно не читают", - вставила Элизабет) - и вызвалась, не теряя времени даром, поискать в Интернете. Уже к десяти утра она положила перед матерью список с пятью вероятными кандидатурами.

Джилл набросала письмо, размножила его в пяти экземплярах, разослала в понедельник по адресам и приготовилась терпеливо ждать ответа.

* * *

Ей также предстояло, разобравшись с имуществом Розамонд, выставить дом на продажу, и Джилл решила, что тянуть с этим не стоит. Предприятие обещало быть утомительным и сложным. Догадавшись по молчанию Стивена, что он во все это ввязываться не желает, Джилл прикинула: в одиночку она управится не раньше чем за три-четыре дня. Собравшись с духом, она уложила небольшой чемоданчик и во вторник, солнечным, ветреным и холоднющим утром, отправилась в Шропшир.

Дом покойной тетки прятался в лабиринте грязных проселочных дорог, которые во множестве вьются между Мач-Венлоком и Шрусбери. За сотню метров до цели Джилл неизменно попадала впросак. Густые заросли рододендронов намекали, что вы почти на месте, ибо доподлинно известно: за рододендронами простирается тенистый, закрытый со всех сторон сад Розамонд. Однако въезд во двор игриво отказывался выныривать из кустов; вместо этого дорога сворачивала на шоссе под таким возмутительно хитроумным углом, что только маленький автомобиль мог одолеть этот поворот без неуклюжих пируэтов и необходимости дать задний ход. Когда же вы обнаруживали въезд, он внезапно съеживался до узкой, крытой грубым щебнем колеи, а кроны деревьев по бокам смыкались над головой, сплетаясь толстыми змеевидными ветвями, и у вас возникало ощущение, будто вы едете по растительному туннелю. Выбравшись наконец на солнышко, вы, моргая, таращили глаза, ожидая увидеть по меньшей мере развалины феодального замка, но перед вами было лишь скромное серое бунгало, построенное в 1920-х или 1930-х, с теплицей, прилепившейся к боковой стене. Все кругом пребывало в абсолютном покое и полной оторванности от остального мира, и это было главным впечатлением от внешнего облика дома, даже когда Розамонд была жива; теперь же, зная, что хозяйка отбыла навеки, Джилл, выйдя из машины морозным утром, почувствовала такую неодолимую тоску, какой, пожалуй, не испытывала никогда.

Если тишина во дворе и в саду казалась почти потусторонней, холод внутри дома добил Джилл окончательно. Не склонная ни к мрачности, ни к пугливости, Джилл могла бы поклясться, что дело тут не только в температуре воздуха. Это был дом покойника. Ничто не изгонит из него въедливый холодок, сколько бы батарей она ни включила, сколько бойлеров ни разожгла и сколько обогревателей, вытащенных из запыленных кладовок, ни воткнула бы в сеть. Пришлось смириться с мыслью, что трудиться она будет, не снимая пальто.

Джилл забрела на кухню и огляделась. Полная раковина остывшей воды для мытья посуды, на сушке - нож, вилка, одна тарелка, два блюдца и деревянная ложка. Эти свидетели последних часов Розамонд опечалили Джилл еще сильнее. На рабочем столе она заметила кофеварку, а рядом с ней приготовленную заранее, но нераспечатанную пачку колумбийского кофе. Джилл схватила эту пачку, как утопающий соломинку, вскрыла, щедро заварила себе кофе и - еще не успев сделать первый глоток - почувствовала, что оживает, когда жидкость в кофеварке приветливо забулькала и зашипела, а густые ореховые запахи согрели кухню.

С кружкой в руке Джилл перебралась в гостиную. Здесь было светлее и просторнее; застекленные двери выходили на симпатичную, но заросшую лужайку, и кресло Розамонд стояло так, чтобы можно было любоваться видом из окна. Вокруг кресла, как и предупреждала доктор Мэй, валялись фотоальбомы, новые и совсем дряхлые. Среди них Джилл обнаружила еще кое-что: к креслу была прислонена небольшая картина маслом без рамы. Джилл вздрогнула, узнав портрет маленькой Имоджин, - она наверняка видела его раньше. (Возможно - хотя полной уверенности не было - в лондонском доме Розамонд, на ее пятидесятилетии?) На столике перед креслом стоял магнитофон, рядом с ним лежал небольшой микрофончик. Шнур был заботливо накручен вокруг микрофона (видимо, доктором Мэй). Четыре кассетные коробки сложены в аккуратную стопку. Джилл с любопытством разглядывала все это. Вкладыши с перечнем записей отсутствовали, на самих кассетах тоже ничего не значилось - лишь цифры от одного до четырех, которые Розамонд, очевидно, вырезала из картона и приклеила к пластмассовым коробкам. Мало того, одна из коробок оказалась пустой; точнее, вместо пленки в ней лежал листок писчей бумаги, свернутый вчетверо, а на нем сверху нацарапано рукой Розамонд:

Джилл… Кассеты для Имоджин. Если не найдешь девочку, послушай их сама.

Но куда же запропастилась четвертая пленка? Осталась в магнитофоне, надо полагать. Джилл нажала на кнопку, и устройство выплюнуло кассету - такую же, какие и первые три. Сунув ее в пустой футляр, Джилл отнесла коробки на письменный стол, находившийся в углу комнаты. Ей хотелось убрать эти пленки с глаз долой, и побыстрее, чтобы уберечься от соблазна. На письменном столе она нашла конверт из плотной бумаги, положила в него кассеты, решительно, в два приема лизнула клапан, запечатала и написала на лицевой стороне крупными буквами: ИМОДЖИН.

Затем она подошла к проигрывателю, водруженному на заляпанный, облупленный шкафчик розового дерева. И снова подтвердились слова доктора Мэй - на вертушке до сих пор лежала пластинка. Джилл подняла плексигласовую крышку, осторожно, стараясь не касаться поверхности, сняла пластинку и посмотрела на этикетку. "Песни Оверни, - прочла она, - аранжировка Джозефа Кантелуба, исполнение Виктории де лос Анджелес". Оглядевшись, Джилл увидела оба конверта, внутренний и внешний, на ближайшей полочке. Вложив диск в конверты, Джилл опустилась на колени, чтобы открыть шкафчик, сообразив, что Розамонд держала пластинки именно там. И действительно, пластинки стояли в ряд, в строгом алфавитном порядке. Компакт-дисков, однако, не было; похоже, цифровая революция обошла тетку стороной. Но на верхней полке шкафчика лежало еще несколько десятков кассет, чистые и с записями, а рядом с ними - нечто совершенно неожиданное, настолько, что Джилл шумно вдохнула, и этот вдох в тиши дома прозвучал будто всхлип.

Высокий стакан с каплями жидкости на дне, издававшей торфяной запах ячменного виски. А рядом коричневый пузырек, содержимое которого было обозначено на этикетке полустершимися печатными буквами: "Диазепам". Пузырек был пуст.

* * *

В три часа пополудни Джилл позвонила брату.

- Ну, как идут дела? - бодро поинтересовался он.

- Тоскливо тут - сил нет. Господи, и как она только здесь жила? Извини, но я ни за что не останусь ночевать в этом доме.

- И что? Поедешь к себе?

- Слишком далеко, а я уже устала. Стивен все равно в Германии, вернется только в пятницу. Я… - Джилл замялась, - я хотела спросить, нельзя ли переночевать у тебя.

- Конечно, можно.

* * *

Нет, она никому не расскажет. Она так решила. В конце концов, то, что она нашла в шкафчике, абсолютно ничего не доказывает. Пузырек мог валяться там многие месяцы, а то и годы. Доктор Мэй не усомнилась в причине смерти и не сочла нужным обращаться в полицию. Так зачем поднимать шум, зачем добавлять окружающим горестных переживаний? И даже если Розамонд сама оборвала свою жизнь, то при чем тут Джилл или кто-то еще? Тетка знала, что конец не за горами, стенокардия мучила ее, и если она предпочла избавиться от боли таким способом, то кто ее упрекнет?

Джилл была уверена: она приняла правильное решение.

Дэвид жил в Стаффорде, в часе езды от дома Розамонд. Джилл выехала незадолго до наступления сумерек, путь ее лежал по воеточной части Шропшира к шоссе М6. По дороге она миновала церковь, где была похоронена Розамонд, но желания затормозить не возникло. Джилл словно впала в транс. Ехала она медленно, со скоростью не больше сорока миль в час; за ней тянулся хвост нетерпеливых автомобилистов, но она этого не осознавала. Мысли ее блуждали наугад, опасными рывками, метались, будто выпущенные из рук воздушные шарики. Эта музыка, под которую тетка, очевидно, умирала… Джилл никогда не слышала "Песен Оверни" Кантелуба, но бывала в той части Франции - один раз, много лет назад. Кэтрин тогда исполнилось восемь, Элизабет шел шестой год, значит, это было в 1992-м, в апреле или в мае, лето еще не наступило. Впрочем, девочек они в путешествие не взяли. Задумка была в том, чтобы поехать без них, оставив дочек на попечение бабушки и дедушки. Джилл и Стивен напоролись на кризис в семейной жизни. (Или это слишком сильно сказано? Джилл не припоминала ни ссор, ни измен, лишь молчание, все больше отдалявшее их друг от друга, и внезапную ошеломляющую мысль: каким-то образом, сами того не заметив, они стали чужими друг другу.) Вероятно, они надеялись, что неделя во Франции поможет им залатать образовавшуюся брешь. Затея, похоже, была обречена с самого начала. Стивена выманили на конференцию в Клермон-Ферран, где он пропадал с утра до вечера. Джилл в одиночестве бродила по барам и гостиным пустынного новенького отеля, лишенного каких-либо оригинальных черт, пока наконец - на третий день - не вздумала продемонстрировать свою независимость. Взяв напрокат машину, она отправилась кататься по окрестностям. От этой прогулки у нее сохранилось несколько смутных воспоминаний (серое небо; скалы там, где их, казалось бы, не должно быть; гладкое озеро в окружении сосен) и одно очень яркое, которое она не смогла забыть за все эти годы. Случилось это, когда она вечером возвращалась в отель. Сперва она ехала по узкой извилистой дороге с зеленой защитной полосой - деревья росли густо и выглядели довольно зловеще. Дождик то накрапывал, то столь же непредсказуемо прекращался. Когда деревья остались позади и Джилл оказалась на открытом шоссе, непривычно пустом и каком-то белесом, в ветровое стекло вдруг что-то со стуком врезалось. Черный предмет отскочил от стекла, ударился о капот, а потом упал на дорогу, где и остался лежать неподвижно. Резко затормозив посреди шоссе, Джилл выскочила из машины посмотреть, что это было. На асфальте чернело пятно - мертвая птица, молодой дрозд. И при виде этого безжизненного тельца свинцовая тяжесть легла на сердце Джилл; ей почудилось, что ее тоже ударили - под дых. Двигатель она выключила, и на шоссе опустилась давящая тишина. Ни птичьих трелей вокруг, ни шорохов. Чуть ли не на цыпочках Джилл приблизилась к мертвому дрозду, бережно, за крылышко, подняла трупик, перенесла его на мох под одиноким кустом, росшим на обочине, и подумала: "Ты понимаешь, что это значит: кто-нибудь из близких умрет". От этой мысли, запретной и предательской, бешено забилось сердце. Джилл домчалась до ближайшей деревни под названием Мюроль, нашла там телефонную будку, торопливо запихнула в щель горсть франков и набрала номер родителей в Англии. Она еле дождалась, пока ей ответят, однако голос матери звучал совершенно спокойно и весело, разве что немного удивленно - дочь позвонила в неурочное время.

- Да нет, с девочками все в порядке, - заверила мать. - Они сейчас в столовой, собирают головоломку, из тех, что от тебя остались. А как вам отдыхается? Хорошо?..

После чего Джилл двинула в Клермон-Ферран; ее трясло, но она с благодарностью повторяла про себя: "Слава богу!" Вечером она попыталась объяснить Стивену, почему так испугалась, но муж, как обычно отгородившись стеной снисходительного скептицизма, лишь подтрунивал над ней.

- Мне почудилось, что это ужасное знамение, - говорила Джилл. - Все было так странно…

- Ох уж эти твои знамения, - рассмеялся Стивен.

Непонятно, как ему это удавалось, но смех его звучал разом пренебрежительно и сочувственно, что всегда приводило Джилл в бешенство. На следующий день они вернулись домой - с непреодоленным семейным кризисом и неразгаданным знамением. Джилл нехотя признала, что на этот раз ее тревога была спровоцирована игрой воображения. О дрозде она больше не поминала, но неприятный осадок остался: досада оттого, что она опять (как это часто бывало) уступила под натиском более прозаического мышления своего мужа.

И эта досада так и не выветрилась: Джилл чувствовала ее даже сейчас, много лет спустя, на шропширской дороге, по которой в детстве она ездила по крайней мере дважды в месяц. Именно этот маршрут выбирали родители, когда возили детей в гости к бабушке с дедушкой. Те воспоминания давно не давали о себе знать, но сегодня Джилл вдруг ясно поняла: эти поля, деревни, живые изгороди накрепко впечатаны в ее память и именно они - краеугольный камень ее самосознания. Она глядела по сторонам и размышляла, как бы описала все это слепому человеку - Имоджин. Солнце, которое утром было таким слепящим, уже несколько часов как скрылось за плотной грядой серых туч, угрожающе набухших снегом. Мир стал монохромным - черно-белым с серыми вкраплениями. Черные колючие деревья на фоне серого неба, будто обугленные кости; грубые каменные стены, припорошенные серым мхом; поля, поднимавшиеся в гору и спускавшиеся вниз - плавно, по-английски сдержанно; поля тоже были серыми, как и отяжелевшее снегом небо. И тут Джилл увидела первые снежинки, пухлые, узорчатые и крупные, точно осенние листья. Джилл поежилась и только теперь сообразила, что в машине холодно и сыро - как в доме ее тетки или даже хуже, печка не раскочегарилась еще на полную катушку… Вдруг рассердившись, она спросила себя, почему она цепляется за эти места, почему ей кажется, что окончательное расставание с ними равнозначно ампутации, ведь ей никогда не было здесь по-настоящему хорошо, здесь она никогда не получала чего хотела. Злость возникла из ниоткуда, пихнула ее в бок, и она с горечью припомнила один из недавних разговоров со Стивеном, разговоров о том, что они могли бы теперь сделать, когда дочери уехали из родительского дома, - в какие страны и края могли бы наведаться и даже переехать туда жить. Джилл поняла, что эти разговоры были фикцией: она беседовала сама с собой, и слова ее отдавались в ушах мужа назойливой какофонией, - так человек утром за завтраком рассказывает свой сон другому человеку, рассказывает взахлеб, с мельчайшими подробностями, а слушатель изнывает от скуки, потому что сам он в реальности никогда ни с чем подобным не столкнется.

Назад Дальше