- Собственно, никакой тайны в этом нет. У меня муж, которого я люблю и который умирает от редкого спинального заболевания. Он прикован к постели. Музыкант, артист! А мои дети во что бы то ни стало должны есть каждый день - ради них я пойду на любые жертвы. Когда началась война, мою должность в муниципальной библиотеке упразднили. Работа в Красном Кресте, как вам известно, оплачивается скудно…
- Понятно. Так вот почему…
- Вот потому!
Поддавшись внезапному порыву, женщины, не говоря больше ни слова, обнялись. На углу узкой улицы в витрине книжного магазина они увидели кучу плакатов, брошюр и портретов маршала, и это наводило на мысль о том, что хозяина с "предостерегающим визитом" навестила милиция. Тем не менее, снаружи на витрине, возможно мокрым мылом, было выведено "le temps du monde fini commence". Это было как холодный душ, бодрящий и здоровый; это было истинно по-французски - искренне и цинично. Квиминал громко рассмеялась, и у нее явно улучшилось настроение. "C'est trop beau" - сказала она. Это было как луч света, как проблеск настоящей Франции, явившийся им во мраке нынешних дней. Они прошли еще какое-то расстояние, прежде чем Нэнси произнесла тихо, словно для себя:
- В его ведении списки тех, кого увозят из города. - Констанс поняла, что Нэнси Квиминал говорит о Фишере. Выражение усталости и печали появилось на лице ее попутчицы. - Иногда он "продает мне жизни", как он это называет. И я покупаю, сколько могу!
Констанс промолчала, не совсем поняв, что могут значить последние слова. Однако в ней поднялась теплая волна жалости к Нэнси Квиминал и восхищения ее истинно французским смирением, к которому принудили ее жизненные обстоятельства и на которое она сама была совершенно не способна. Изначальные пуританство и идеализм, свойственные жителям севера, не позволяли Констанс столь философски и храбро принимать нынешнюю жизнь со всеми ее опасностями. Впрочем, кто знает, как она сама повела бы себя в подобных обстоятельствах. Пройдет время, и Нэнси Квиминал сама даст объяснения относительно своих непристойных отношений с Фишером. Еженедельные длинные списки с фамилиями евреев и других нежелательных элементов, то есть battus, как их окровенно называли гестаповские "загонщики", доставлялись в мэрию, где уточняли Etat Civil жертвы и как правильно пишется ее или его фамилия - сверяли с записью в регистрационной книге. Понимать тут было нечего, это было законно и честно, а главное - позволяло нацистам оправдывать себя. Фишер приезжал с этими листами, расстегивал ремень и бросал его на стол в холле, словно борец-чемпион, заявляющий о своих правах, вызывающий соперника на бой. Ей надлежало ждать его в шелковом кимоно, которое он же и прислал, и быть готовой к выполнению своих обязанностей. Но иногда они просто сидели, разговаривали и пили вино, украденное из дома какой-нибудь жертвы. Как правило, гестаповцы ничего не брали просто так, они оставляли расписки, потому что упивались несомненной законностью своих действий. Лежа рядом с ней, он становился неуклюже игривым, прикасаясь к ее телу, к ее губам длинными свитками бумаги, похожей на пергамент, и спрашивая, кого из списка она хочет выкупить на сей раз. Таковы были сексуальные причуды этого сатрапа, позволявшего ей выбрать одну-две, иногда три фамилии рабов фортуны. Эти фамилии вычеркивались и не попадали на сверку с регистрационными списками в мэрии. На другой день удивленных людей отпускали. Но это срабатывало не всегда, время от времени он становился придирчивым и капризным, нарушал свое обещание и восстанавливал вычеркнутые фамилии. Своеобразный способ освобождения несчастных заложников - ее ласками. Странно было встречать их, все еще живых, на улицах города, ведь они ни сном ни духом не ведали, кому обязаны своим везением. Однако жертвенность не всегда приносила плоды, так как настроение Фишера было изменчивым; иногда его переполняли мстительные мысли и желания, и тогда не получалось управлять им. Однажды он как бы между прочим спросил, почему ее дочерей не бывает дома, когда он приходит, но она не ответила, хотя по спине у нее пробежал холодок. Ей приходилось выпрашивать, вымаливать каждое су, постоянно пресмыкаться, тогда как он смотрел на нее со своей сияющей мертвой улыбкой, страстно желая, чтобы она ползала перед ним на коленях, и иногда, полушутя, она делала это, обнимала его ноги, а он стоял, положив руки ей на плечи, словно вдруг отключившись, так как мыслями он был не с ней, и, вглядываясь во что-то очень далекое, продолжал улыбаться ей из этого далека. Она называла его "un drôle d'animal", однако испытывала к нему не только неприязнь и отвращение, но и жалость - неискоренимую французскую жалость к человеку, который по собственной воле выбрал для себя путь к несчастью, который получал удовольствие от самопожертвования других людей и от их бед. Иногда он засыпал, и ему снились кошмары, поэтому он кричал и плакал во сне, а один раз он себя выдал: в большой степени его неуравновешенность порождена стыдом, пережитым когда-то в детстве, - он вдруг описался в постели. Для него это было ударом, и некоторое время он скрывался от нее - пришлось ей самой, так как у нее кончились деньги, разыскивать его. Однако обо всем этом Констанс узнала гораздо позже; в тот первый вечер женщины просто пили вместе кофе в баре отеля, прежде чем попрощаться и договориться о встрече утром, чтобы вместе ехать в Ту-Герц.
В тот вечер у принца было скверное настроение, так как ему совсем не хотелось ехать на Север - отчасти из-за начинавшейся простуды. В комнате было холодно, и ноги у него совсем закоченели.
- Нет, я должен, - мрачно сказал он себе, - в разрешении фон Эсслина точно указаны дни и часы, и мне нельзя ничего нарушить, если я хочу попасть на Север. Проклятье! Сегодня я видел, как он вышел из церкви в Монфаве, и вид у него был грустный и усталый, наверно, Создатель наставил его…
- Что вы там делали? - спросила Констанс.
- Хотел повидаться с Катрфажем, мне дали разрешение. Смиргел, скользкий тип, отвез меня. Дорогая, Катрфаж в самом деле не в себе, в самом деле dingue. Бродит всюду, как Гамлет. Он был уверен, что я приехал из Индии с особой секретной информацией для него! Вот так! У бедняги не все дома. Наверно, действуют и лекарства, но Смиргел это отрицает. О нем очень заботятся - надеются открыть тайну… какой же все это вздор, должен сказать!
Глава восьмая
Исповедь
Настроение фон Эсслина было несколько иным, ибо он не стал ждать, когда волна оптимизма, поднятая приездом Констанс, спадет. Испытывая чуть ли не эйфорию, он въехал в Авиньон, желая попасть в часовню Серых Грешников, ибо его посетила новая идея насчет мессы и исповеди. Его каблуки уверенно стучали по невысокой дамбе, пересекавшей бурлящий канал со старомодными деревянными водяными колесами. Автомобиль фон Эсслина сопровождал весьма скромный эскорт, так как ему не хотелось привлекать лишнее внимание к своему генеральскому чину, кроме того, не стоило заполнять улицы вооруженными людьми без официального, так сказать, повода. Высокие двери из прогнившего дерева со вздохом отворились, и фон Эсслин перешел с каменных ступеней на деревянный порожек и из дневного света в слабо мерцающий свет расставленных повсюду свечей. В маленькой часовне никого не было, несмотря на зажженные свечи, которые как будто возвещали скорую службу. Три исповедальни, похожие на телефонные будки, были открыты. Рядом с ними фон Эсслин заметил электрический звонок и карточку с именем дежурного священника, которого, очевидно, надо было позвать. На минуту фон Эсслин присел на скамью, потом преклонил колени и помолился, словно желая предварить ритуал, заранее очистить его, прежде чем он будет совершен. Потом нажал на звонок и слушал, склонив голову, пока звук не затих где-то внутри церкви. Снаружи слышался лишь шорох водяных колес, которые гнали воду для работавших тут когда-то и давно исчезнувших кожевников. Наконец из-за алтаря, двигаясь очень медленно, как будто лениво, вышел дородный священник с массивной квадратной головой и густыми, постриженными en brosse, седеющими волосами. Фон Эсслин вскочил. Завидев священника и помешкав несколько мгновений, чтобы успокоиться, он спросил на своем хромающем французском:
- Отец мой, я хотел узнать. По просьбе моих офицеров. Где они могли бы прослушать мессу и исповедаться?
Дерзкие черные глаза смотрели с жабьим безразличием; лицо священника не выражало ничего, пока он предавался размышлениям. Наконец, окинув генерала взглядом с ног до головы и не выказав ни грана подобострастия, он сказал:
- В Монфаве есть священник, который знает немецкий. Я позвоню ему, и вы можете исповедаться у него когда пожелаете, только сначала надо договориться. Когда бы вы хотели быть там?
- Через час, - ответил фон Эсслин, довольный, что сумеет так быстро сбросить с себя непосильный груз. - Это возможно?
Квадратноголовый священник опустил подбородок на грудь.
- Отлично. Через час. Сейчас я позвоню в Монфаве.
Все складывалось невероятно удачно. Священник повернулся на каблуках и медленно пошел обратно к алтарю. Фон Эсслин наблюдал за ним несколько секунд, немного выбитый из колеи его безразличием. Потом тоже развернулся и вышел из сумрачной часовни на солнечный свет, наружу, где его дожидалась свита. У него на сегодня было назначено несколько официальных визитов, и он отправился на них немедленно, чтобы не явиться в церковь слишком рано - пусть у священника будет достаточно времени для переговоров со своим говорящим по-немецки confrére. Прошло часа полтора, прежде чем он выехал на обсаженную деревьями, петляющую дорогу, которая вела в старинную деревню. Везде в реках поднялся уровень воды, и она с шипением бежала между зелеными лугами. Высоко в синем небе летали жаворонки. У фон Эсслина вновь поднялось настроение, и он вдруг заметил, что тихонько напевает мелодию из оперы. До чего же далеким, немыслимо далеким был теперь для него мир музыки!
Автомобиль с эскортом прокатил по зеленой лужайке перед старой церковью и остановился. Фон Эсслин энергично вышел из него и пружинистой походкой проследовал в полумрак церкви. Он больше не испытывал робости, убедив себя, что и в самом деле действует во благо офицерского братства. Однако в церкви было пусто и темновато - лишь дневной свет из высоких окон падал на большие, почти неразличимые изображения святых. Помедлив, он вошел в придел под номером IV, сел на скамейку и терпеливо подождал несколько минут; потом, решив не терять время даром, опустился на колени на prie-dieu и попытался произнести несколько искупительных покаянных молитв деве Марии, которыми как бы предварял более важный обряд - исповедь, которая должна была последовать за этим. Звук шагов - странная шаркающая поступь - привлек его внимание. Оказывается, из-за алтаря вышел священник и уже одолел половину пути к исповедальням с маняще распахнутыми дверьми. Он был крошечный, чахлый, смуглый, как почерневшая олива, и глаза его сияли умом. Нижняя часть тела приближавшегося человека была вся искорежена, ноги вывернуты вопреки законам симметрии, так что идти ему приходилось боком, раскачиваясь в вымученном ритме. Однако появление его было столь неожиданным, что фон Эсслин не успел даже толком его рассмотреть, - маленький священник, дружелюбно распахнув руки, уже приглашал в исповедальню. Фон Эсслин подчинился и, оказавшись в полумраке, стал смотреть на прорезь в деревянной перегородке, в которой никого не было видно - крошечный священник не доставал до нее головой. До фон Эсслина доносилось неровное тяжелое дыхание, и он произнес первую обязательную фразу peccavi: "Отче, я согрешил".
Ответы и промежуточные замечания крошечного священника действительно звучали по-немецки - но с таким явным еврейским акцентом, что генерал едва не разразился проклятиями. Боги словно смеялись над ним! Неужели они намеренно назначили еврея отпустить ему грехи? Нет, не может быть. Но почему бы и нет? Что может помешать иудею стать католиком? Что? Увы, ничто не мешает. Несколько мгновений генерал никак не мог совладать с постыдной яростью - рука его сама собой потянулась к револьверу, пальцы осторожно и бессмысленно гладили рукоятку. Только этого не хватало, картавого выговора венского психоаналитика! Ему было мучительно слышать этот хорошо знакомый порок в произношении определенных слов. До чего же глупо получилось! Ему стоило больших усилий продолжить исповедь и, запинаясь, довести ее до конца, получив наставление и мнимое наказание, которое, согласно католическим канонам, подразумевало отпущение грехов и прощение. Все эти непредвиденные обстоятельства отчасти превратили исповедь в некий фарс. Из-за этого его терзали сомнения, он спорил сам с собой. Вот в таком состоянии растерянности он вернулся в свою штаб-квартиру в крепости. Его штаб занимал целый лабиринт соединяющихся между собой помещений, вход в который был только через центральную дверь в главном коридоре - мечта любого офицера спецслужб. В кабинете на стене висели карты, много карт, на которых были отмечены не только его несколько неопределенные владения, но также расположение основных частей дальше на севере. Он смотрел на все эти карты с неизменным энтузиазмом и благодушием. Новости из России беспокойства не вызывали, но все же свидетельствовали об определенном спаде - остановки, перегруппировки, усилившееся сопротивление. Что ж, с такими растянутыми коммуникациями нужно было предвидеть временную паузу для консолидации сил.
В тот же вечер Фишер, оставшись один в столовой, перечитывал свою единственную - так сказать, единственную интеллектуальную - собственность: "Шахматные задачи" Кропотника. Он был задумчив и не хотел ни с кем разговаривать, что отлично соответствовало настроению подошедшего позже генерала. В высокомерном молчании генерал съел свой обед. В его памяти все еще звучал голос с напевными, словно раскачивающимися интонациями, свойственными идиш, например, в таких фразах, как: "Welch einen Traum entsetzensvoll…" Вдруг ему пришло на ум: а не окажется ли крошечный священник в один прекрасный день в гестаповском списке? Генерала несколько покоробило от этой мысли.
На другой день с утра было холодно и туманно, потом начался дождь; немецкий офицер приехал точно в назначенный час и, несколько напряженно выпрямив спину, сидел в служебном автомобиле - эта поза почему-то сразу наводила на мысль о его глухоте. От смущения он был чересчур педантичен, но все же чувствовалось, что ему приятно сопровождать двух хорошеньких женщин - Нэнси Квиминал решила вместе с Констанс посетить Ту-Герц. Над бурлящей рекой стоял туман, когда они проезжали знаменитый мост, оставляя позади скопление церквей и колоколен и беря направление на горы. Констанс сидела впереди рядом с шофером, с нетерпением читая указатели, которые были для нее бесценными напоминаниями о прошлом.
Глава девятая
Вновь Ту-Герц
Что касается работы в Авиньоне, то Констанс пока еще не решила, останется она или уедет, - ее смущало очевидное раздражение принца, который не допускал даже мысли о том, чтобы бросить ее одну, когда ему пора будет уезжать. Здешнее уныние и варварство, поистине средневековая антисанитария - ну как ей справиться с этим одной? Он спрашивал ее об этом, но Констанс понятия не имела, что ему сказать в ответ. Она словно бы ждала какого-то знака, знамения, чтобы все решилось само собой. А тем временем богатый гобелен, хранившийся в ее памяти, расстилался вокруг, украшенный густыми лесами и живописными пригорками над чистыми реками. Немецкий офицер вел машину не очень ловко, но осторожно, отгороженный своей глухотой. Нэнси Квиминал тоже молчала, хотя время от времени задумчиво поглядывала на Констанс. До чего же пустынными были дороги! Пригороды выглядели в зимнем свете мрачными и угрожающими - и не только выглядели, но и были такими. Ехать было недалеко, но Тюбэн прятался в собственной тайной лощине, так что, когда они въехали в поместье, из-за его уединенности им показалось, будто они проехали много лье.
Немец выключил мотор, и его шум, понемногу стихая, замер в лесу. Неподалеку стоял небольшой особняк, отсыревший и некрашеный, желоба для стока воды были завалены листьями, их было полным-полно и на крыльце, и на широкой каменной террасе, затененной штамбовыми розами. Прибывшие, все трое, сидели и молчали.
- Этот дом? - спросила Квиминал, и Констанс кивнула. - Я как-то была тут, давным-давно, еще девочкой. Здесь жила старая безумная дама? Да. Мы привезли ей яйца!
Констанс вышла из автомобиля.
- Мне надо посмотреть, все ли на месте.
Знакомым щелчком ее приветствовали ворота. Все канавы превратились в ручейки или болота, так как ночью шел дождь, однако теперь небо расчистилось. Сад, как всегда в эту пору, выглядел губительно заброшенным, - в ожидании лета, пчел, песен дроздов и кукования кукушек. Кухонное окно как было разбитым, так и осталось; Констанс заглянула внутрь и увидела стол, за которым вся компания часто собиралась поесть и сыграть в карты. В очаге было полно обрезков лозы и бумаги - наверно, в доме кто-то жил, и у Констанс сжалось сердце. Неужели и вправду здесь живут? Резко обернувшись, она крикнула:
- Надо поехать в деревню и взять ключи. Я хочу осмотреть дом.
Нэнси Квиминал пожала плечами.
- Bien sûr.
Но Констанс, когда оборачивалась, успела заметить какое-то движение в лесу, а потом увидела мужчину, топтавшегося на опушке и явно не знавшего, стоит ли возвращаться. Это был возчик Блэз, они вместе с женой присматривали за домом в последнее лето перед войной. Констанс стала настойчиво звать его, и в конце концов он с опаской двинулся ей навстречу, хотя узнал ее, только когда подошел совсем близко. Тут уж он бросился к ней бегом.
- Вас арестовали, да? - в отчаянии, едва слышно, спросил он, схватив ее за руки.
Однако Констанс, улыбнувшись, успокоила его, а так как они были довольно далеко от автомобиля, то она шепотом вкратце рассказала о своих делах и объяснила, почему вдруг оказалась в Ту-Герц. Блэз, прищурившись, внимательно слушал, глядя на нее с опаской и сочувствием. Но когда Констанс намекнула, что она только и думает о том, как бы вернуться в Ту-Герц и жить тут, он откинул назад голову и громко, восторженно рассмеялся.
- Погодите, пойду скажу жене! - воскликнул он. - Вот уж она будет рада.