Когда же он наконец добрался до спальни, то обнаружил Констанс спящей, и на щеках ее были следы слез. Мужчины бездушны и легкомысленны! Настоящие людоеды, сексуальные маньяки и к тому же бесчувственные, грубые обыватели! Прямо с мокрыми волосами он залез в постель и крепко прижался к ее теплому телу, отчего она зашевелилась во сне. Несмотря на все свои переживания и угрызения совести, он мгновенно успокоился и тотчас, подобно пловцу, нырнул в освежающие невинные сны о своей ранней юности. Она всегда была где-то рядом, как некая мистическая мандала, представлявшая собой огромные зеленые крикетные поля, на которых одетые в белое игроки, похожие на друидов, неспешно маневрировали с битой и мячом, пока не звучал вечерний колокол, то есть часы на павильоне не били четыре раза. В высокой траве, окружавшей поле, лежали со своими учебниками и горсткой вишен школьники. Кролики, которых было не меньше, тоже располагались на краю поля, наблюдая за игроками. (Те же кролики теперь ходили по краешку секретных аэродромов, наблюдая, как "спитфайеры" отрабатывают взлеты и посадки.) Время от времени Сэм стонал во сне, и Констанс автоматически, не просыпаясь, обнимала его.
А двумя этажами ниже усталый, с вытянувшимся лицом Блэнфорд завершал уничтожение записей, которые казались ему теперь нестерпимо самодовольными и избитыми из-за всей этой звонкой вычурности. "Кинем кости и подсчитаем очки - вот что решает, быть ли любовникам в ладу или нет, щелкнет в их душе что-то или нет, родится ли на свет чистая любовь или нечто гадкое - то гадкое, что передастся их детям". Он вздохнул и стал смотреть, как клочок бумаги горит в окружении других клочков, ибо Блэнфорд для своего аутодафе использовал камин. За это он потом получит нагоняй, его заставят убирать в комнате. О Ливии он почти не упоминал, было еще слишком больно; а что до рассуждений о ней, новостей о ней и так далее, то он не без презрения предоставил это все Феликсу Чатто.
"Поведение Европы приемлемо для тех, кто пил символическую кровь Воскресения и жевал плоть Создателя". Так думал Блэнфордов Старик с острова из "Тысячи и одной ночи" - об англиканской церкви. Пикантный вопрос - а так ли он сам пессимистичен? Блэнфорд размышлял, курил, недоумевал и в конце концов ответил "да", он довольно потрудился, чтобы не бояться подобной опасности.
Больная пара, вся в грехах,
На наш воззрилась бред и страх!
Потом ему попалась на глаза другая бумажка, и написанному на ней предполагалась более долгая жизнь в его размышлениях. "Если реальные люди могут сожительствовать с существами, созданными их воображением, - скажем, в романе - какие же дети родятся от такого союза: подкидыши?" Он беспомощно засмеялся голосом Сатклиффа и вышел на террасу. Ночь стояла прекрасная, шелковисто-синяя, и звезды выстроились как на параде, изо всех сил сверкая в по-оперному синей тьме.
Блэнфорд улегся в постель и, мечтая забыться сном, спрятал голову под подушкой, пахнувшей повисевшим под дождем, свежевыглаженным бельем. Дождь! Он не проснулся в четыре часа - когда заря только занималась - послушать шорох солнечного душа, пролившегося на деревья и на каменный пол веранды сквозь окна. Летняя жара, поднимавшаяся от коричневой потрескавшейся дубленой кожи земли, была обычной причиной нестабильной погоды - то ненадолго устанавливался летний зной, то вдруг нависали клочковатые облака, так низко, что их почти можно было коснуться руками. Они располагались на некотором расстоянии друг от друга окруженные нежной голубизной, и дождей они посылали всего ничего - разве что в знак приветствия побарабанить немного по виноградным листьям и зарослям травы.
Бэнг! Звук был до того громкий, что вскочили и любовники, и Хилари с Чатто, которые спали на походной кровати в кухне.
- Какого черта! - воскликнул Сэм.
Неужели бомбят город? Кто? Бэнг! От этого второго удара они вполне проснулись и уже смогли понять, с какой стороны слышен шум. Он доносился из густого леса наверху, куда они как-то ходили в дубровник за трюфелями. Однако кому удалось втащить пушку на такую высоту, да и зачем? Certes, весь Авиньон лежит внизу за рекой, там и Вильнев поворачивает толстые щеки своего замка влево. Похоже было на легкий миномет, вот только ему никто не ответил, да и самолетов не было слышно. Донельзя удивленные и ничего не понимавшие, они принялись варить кофе и задавать друг другу вопросы.
- Надо подняться наверх и посмотреть, - с некоторым испугом проговорил Хилари. Влажный серый рассвет пробивался сквозь лес.
- Правильно, - отозвался Сэм.
Они продолжали пить кофе, и за это время невидимая артиллерия сделала еще два выстрела. Тогда они спешно заперли кухню с кофе и едой на засов и стали подниматься на невысокую, но крутую вершину холма. Это заняло примерно четверть часа, однако когда они наконец оказались на зеленой площадке, то обнаружили всего лишь старую paragrele, которая стреляла густо просоленными снарядами по черным неподвижным тучам. Около нее суетились два старика, которые и заряжали, и сами же стреляли из своей малютки - снаряды летели со свистом вверх, где тучи были разбухшими, словно кошельки, набитые дождем. Через полчаса трюк сработал, и легкий дождь, словно дымка, оросил склон. Один из старых крестьян откупорил бутылку eau de vie и пустил ее по кругу после удачного завершающего выстрела. Промокшее солнце отчаянно сражалось с тучами, отчего лица становились то серыми, то желтыми. Все чокнулись, и тут один из стариков произнес как бы между прочим:
- Они вошли в Польшу! L'apres-midi, c'est la guerre.
Тучу наконец-то прорвало.
Глава вторая
Нацист
Земли, которыми владели фон Эсслины, тянулись вдоль моря в безлюдной части Фрисландии и никогда не распространялись внутрь страны. Таким образом, им доставались промозглые ветры и отвратительная погода, но похвалиться ее живописной красотой и освежающей неподвижностью влажного серого неба они не могли. Здесь были солончаки, бедные солончаки, окруженные невысокой грядой, которая придавала им обманчивые очертания и намекала на их скудость и на тяготы, которые терпели возделывавшие эти земли люди. Горы словно хмурились, а жирной желтоватой глине не хватало извести, отчего она плохо поддавалась плугу и не могла вынашивать хорошие урожаи. Зиму здесь ждали чуть ли не с радостью, и земля вновь погружалась в таинственную тишину среди заледеневших канав и прудов, где многолетний пырей с замороженными травинками выставлял свои армии фехтовальщиков. По ночам шумела капель, и деревья сбрасывали с веток сосульки. С начала семнадцатого столетия эти земли принадлежали им, фон Эсслинам, с тех пор как первый фон Эсслин - тоже Эгон - стал профессиональным воином, заслужил некоторый почет и получил небольшое состояние, благодаря удачной женитьбе. Большое уродливое феодальное поместье исхитрилось сохранить две нелепые башни и небольшой ров, в котором теперь плавали утки. Дом был неудобным, к тому же холодным, сколько его ни отапливай. Да и подобно большинству семейств, то ли считающихся, то ли не считающихся аристократией меча и шпаги, фон Эсслины постоянно испытывали финансовые затруднения. Свой доход они получали от двух гравиевых разработок и от отличной белой глины, которую продавали гончарам в Чехословакию. У старого генерала была вполне весомая пенсия, ну а жалованья самого Эгона, как он считал, хватало лишь на самое необходимое. Поэтому он не мог позволить себе влезать в карточные долги, тем более содержать лошадей и актрис, в отличие от офицерской братии, располагавшей большими средствами. Но это его не расстраивало, потому что он был серьезным благочестивым человеком, как и полагается католику, чьи предки по материнской линии жили в Баварии. В целом семейство представляло собой юнкерскую породу, и, соответственно, отличалось некоторой закоснелостью и мракобесием. Но члены семейства имели одну слабость, скажем так, сезонную слабость, - к музыке, которая каждый год перемещала их в Вену, в любимую столицу, где у фон Эсслинов были апартаменты с прелестным видом на знаменитый лес. Увы, Гартнер, родовое гнездо в деревне с тем же названием, внушал уныние, но никак не любовь. И так как теперь мать проводила там чуть не весь год, фон Эсслин ощущал некоторый стыд и неловкость: ведь он почувствовал почти радость, когда настало время исполнить воинский долг, это позволило ему без угрызений совести покинуть постылый дом.
Такими были не до конца сформулированные мысли и не совсем осознанные чувства солдата, сидевшего в приземистом служебном автомобиле, быстро двигавшемся вдоль дюн то на север, то на восток, где изредка о чем-то вздыхало в летней тишине море и где хрупкие лилии раскрывали чашечки; ему удалось, благодаря особым уловкам, добиться неслыханной роскоши - суточного отпуска; и это в то время, когда абсолютно всё - всё оружие и все люди находились на польской границе. В преддверии предстоящих событий ему хотелось попрощаться с матерью - никто ведь не знал, где окажется, куда приведут решения фюрера. Уже несколько дней по телефонам передавали лишь военные сообщения, однако фон Эсслину удалось послать матери весточку - помог коллега, находившийся несколько севернее, откликнулся на его просьбу и отправил к ней курьера-мотоциклиста. Значит, мать должна ждать его в поместье, как всегда сидя у дальней стены длинного зеленого салона с книгой на коленях и улыбкой на губах. Когда он приезжал, то заставал ее в этой неизменной позе - предполагавшей, что все хорошо, все спокойно и не надо волноваться о хозяйстве. Горничная-полька, по обыкновению не произнося ни слова, откроет дверь и молча поклонится ему с робкой улыбкой на смуглом лице. Нет, все же… им ведь есть о чем поговорить. События сменяли друг друга с такой скоростью, что люди чувствовали, будто их сорвали с давно насиженных мест и, как ни старались, не могли угнаться за происходящим. Пока еще мир не был окончательно сражен - но напоминал впавшего в бесчувствие больного, истекавшего кровью на операционном столе, уже безнадежного…
Лето выдалось на редкость жарким: только представьте, теплый дождь в августе! Была настоящая парилка; и вот наступила пора урожая - с ясным голубым небом и умеренной солнечностью. (Идеальная погода для польского похода.) Фон Эсслин нахмурился и пригладил кончики коротких усиков, заметив дом в конце длинной дороги, петляющей между стройными липами. "Вот и мой дом" - он мысленно повторил эту фразу, однако ощутил не радость, а обоснованные в его положении беспокойство и любовь к матери, которую он берег в своем сердце. Сын и мать были довольно близки, однако их общение затрудняла смертельная робость; любой, кто услышал бы их беседу, решил бы, что они едва знакомы - настолько в их речах отсутствовала всякая живость, тем более страстность. И эта робость еще более усилилась с тех пор, как они остались одни, после того, как не стало его сестры Констанцы (они были близнецами) и отца-генерала. Старик боготворил Констанцу и не смог оправиться после ее смерти; он зачах, как старый мастифф; во всех гостиных он развесил те ее фотографии, на которых она была еще молодой женщиной, снятой до того, как вяло текущая болезнь - склероз - дала о себе знать. До чего же прелестной была Констанца; сам Эгон тоже впал в отчаяние из-за ее жестокой участи. Сын и мать никогда не говорили об этом, во всяком случае очень редко и немногословно.
Зато стоило им разлучиться, все менялось, ибо тогда Эгон позволял себе теплые чувства, и вновь пробуждалась его привязанность к матери; и в своих письмах он называл ее "Katzen-Mutter". Пока слова ложились на бумагу, он рисовал ее в своем сердце в виде кроткой мамы-кошечки, рядом с которой прикорнула большая сиамская кошка с переливчатой шерстью. Кошки жили в поместье и теперь, они ее обожали.
Наконец автомобиль замедлил ход возле трубы, заменившей ров с водой, после чего осторожно пересек деревянный мост и остановился перед массивной дубовой дверью, за которой уже стояла горничная-полька в ожидании звонка. Она слышала, как водитель открыл дверцу, как щелкнули каблуки, как потом генерал-майор приказал отнести чемодан в дом и быть готовым к отбытию на рассвете. За короткими, похожими на лай, приказами последовал резкий звонок. Горничная-полька открыла дверь, пробормотала, как всегда, что-то такое гортанное и, наклонив голову, присела в полупоклоне. Фон Эсслин тоже произнес нечто, отдаленно напоминавшее приветствие, и прошествовал мимо, чтобы положить фуражку на мраморный столик; он успел вновь повернуться к девушке лицом, когда она открыла дверь в зеленый салон, где мать уже поднималась с кресла с радостным возгласом.
- Я все не могла поверить, - проговорила она, порывисто обнимая его. - До чего же чудесно.
Он отступил на шаг, взял ее руки в свои и поцеловал их в знак любви и почтения.
- Я ненадолго, - сказал он и хрипло откашлялся. - Мы на пороге войны.
Она ответила быстрым кивком, словно птичка.
- Ты очень загорел. И шрам кажется белее обычного.
Он улыбнулся старой шутке. Когда-то лошадь его понесла, прямо в чащу, и он поранил щеку о моток колючей проволоки, неведомо по какой причине оказавшийся на дереве. Так как раны были чистые, ему и в голову не пришло наложить швы или хотя бы повязку - а в результате осталось на удивление точное подобие дуэльных шрамов. Несмотря на все объяснения, в его кругу считалось, что он тайно принимал участие в дуэлях в самурайском стиле, которые были давно запрещены в армии, однако порою случались среди молодых офицеров, не всегда способных устоять перед искушением. Чем яростнее он отрицал это, тем меньше ему верили. Разве он не истинный пруссак? Подобные случаи были редки, но все же были, и время от времени кого-нибудь отдавали под трибунал за участие в дуэли.
Летом, когда кожа покрывалась загаром, шрамы действительно бледнели и становились заметнее. С одной стороны, он по-детски гордился ими, с другой - стыдился их. Они были словно стигматы, на которые их носитель не имел права, но от которых не мог избавиться. Сын и мать вместе смеялись над нелепостью ситуации.
- Сядь поближе, - попросила мать, - и расскажи мне, что происходит. Здесь мы отрезаны от всего мира, еще и радио сломалось.
Вздохнув, он послушно уселся на диван.
- Все так быстро меняется, - сказал он, - что мои сведения могут быть уже устаревшими. Отчасти и поэтому мне необходимо завтра вернуться назад. Фюрер молниеносно принимает решения.
Горничная-полька внесла поднос с напитками, и свинцовая тишина пролегла между ними, пока девушка находилась в комнате. Обычно в ее присутствии они переходили на напыщенный неестественный французский язык, которого та не понимала. Вот и теперь мать сказала:
- Поставки глины в Чехию прекратились, но полагаю, мы найдем покупателя где-нибудь поближе. Я как раз сейчас жду ответных предложений.
Нахмурясь, он отозвался:
- Этого надо было ожидать, судя по развитию событий.
Когда дверь за служанкой бесшумно затворилась, мать проговорила:
- Она попросила у меня отпуск, чтобы навестить родителей. Я думала, она не вернется, и очень удивилась.
- Ach, с чего бы это? - возразил сын. - Она так давно с нами, правда, ни слова по-немецки так и не выучила. Наверно, здесь она ощущает себя дома в большей степени, чем в какой-нибудь польской лачуге - по-моему, ее родители работают на ферме, правильно?
Судьба Польши легкой тенью легла на их беседу; оба поспешили предать ее забвению, испытывая что-то вроде сожаления - назвать это ощущение стыдом было бы преувеличением. Фон Эсслин расчувствовался.
- Приятно видеть, как страна поигрывает мускулами перед лицом своих хулителей. Слишком долго Германия пребывала в покорности, в этом фюрер прав. Слишком долго.
Поддержав его настроение, она изобразила нечто более подходящее, решительное; потом слегка наклонила прелестную головку с лицом в виде сердечка и сложила губки, как настоящая кошечка. Честность и твердость - точно такое же выражение бывает на лице солдатской жены, привыкшей к утратам и готовой противостоять неожиданным потерям с храбростью, во всяком случае, с мужественной невозмутимостью. Сыну нравилось в матери это внешнее выражение стойкости. Многое осталось невысказанным, потому что как немцы они многого не могли обсуждать и делали вид, что все в полном порядке. Но ведь возникали и парадоксы - например, вторжение немцев в Австрию временно отрезало мать от столь дорогих ей музыкальных фестивалей. Нет, самих фестивалей никто не отменял, однако никак нельзя было приехать в любимый Зальцбург или Вену в качестве представительницы господствующей расы… Вот уж нелепость; к счастью, фюрер не страдал подобной щепетильностью. Он посвятил целый день конвульсивной музыке Вагнера и торжественно сфотографировался с его детьми "вагнерятами" - на радость прессе. Очевидно, что он давал понять - интеллектуальное и эмоциональное начала современного немецкого духа и немецких свершений надо искать у художника. В искусстве - духовное оправдание новой веры.
А потом речь, естественно, зашла о вещах, о которых нельзя было умолчать, тешась расслабляющей светской беседой, слишком они были мрачными и слишком неопределенными, отчего требовали некой прямоты, не замаскированной всякими предосторожностями.
- Поймите, мама, сейчас нам следует действовать. Решительно.