Давление возрастало в той же мере, что напряженность в новостных бюллетенях; неожиданно небо закрывали тяжелые бомбардировщики, которые летали вдоль железнодорожного полотна на рассвете и на закате, сбрасывая бомбы на кульверты и рельсы, или всю ночь трудились над районом сосредоточения войск в Ниме, где в небо поднимались высокие огненные плюмажи, и видно было, как в воздух взлетали, словно игрушечные, целые вагоны и из них высыпались человеческие фигуры, похожие на муравьев. Естественно, не все бомбы попадали в цель. В каком-нибудь огороде или на сельской дороге среди цветущих иудиных деревьев можно было увидеть старый дом, словно вставший на колени, почти упавший: некоторые средневековые bergerie были вывернуты наизнанку, и фермерские вещи оказывались на ближайших деревьях. После бомбардировок наступала тяжелая гнетущая тишина - нестерпимая тишина, во время которой потрясенная реальность восстанавливала свою целостность, так как только по прошествии какого-то времени можно было осмыслить и оценить урон. Говорят, одна бомба упала прямо на лужайку среди олив, где воскресная школа устроила пикник для детей. А потом раздался только многоголосый вопль. Вместе с мисками и стаканами на воздух взлетели и дети, некоторые были обезглавлены, а одна девочка повисла на стоявшем в стороне дереве, на шее у нее висела соломенная шляпка. Старый смуглый священник крепко схватился руками за живот, словно это была вырвавшаяся из поводьев лошадь. Смертельно бледный, он прижимался к стене, которая качалась на опустевшем пространстве, удерживаясь на месте единственно законом тяготения. Не имело смысла вызывать врачей с носилками, потому что опять приближался рев моторов. Опять на фоне заходящего солнца вниз полетели бомбы, но на сей раз они взрывались на мосту; бомбардировщики летели на такой низкой высоте, что можно было видеть равнодушные глаза стрелков, поливавших землю свинцом. Им отвечали пушки, которые были в крепости, однако из-за маленького калибра они издавали звуки, похожие на брехню дворняжек, тогда как бомбардировщики лаяли, как охотничьи псы в разгар погони.
Далеко над зелеными лужайками, в клинике Монфаве, был слышен лишь смутный рокот, но из-за стрельбы из низко пролетающих самолетов многие деревья стояли с обрезанными верхушками - зеленые платановые листья падали, как дождь, как благословение небес. Пациенты собирали ветки в центральном дворе и махали ими в знак благодарности самолетам. Они не замечали, как то один, то другой из их компании садился на скамейку и сидел, не шевелясь, или укладывался спать на клумбу. Им было не привыкать к странностям в поведении окружающих людей. Катрфаж не участвовал в происходящем, ибо ему удалось достичь такого высокого уровня сознания, который позволял смотреть на него исключительно с исторической точки зрения.
Спал он в монашеской келье в самой старой части здания, и торопливо пробегавший по стене свет от фар проезжающих мимо автомобилей пробуждал картины из прошлого, проецировавшиеся потревоженным сознанием: когда-то так явственно им воображаемые стройные ряды вооруженных рыцарей в великолепных шлемах с плюмажами гнались за неверными - похожие на роскошных огромных птиц на лошадях. Теперь то же пространство было населено одетыми в черное представителями новой Инквизиции, жаждущими трофеев, а не знаний. Он громко смеялся, потому что вместе с проезжающими мимо машинами и танками сменялись картинки в его воображении, это было похоже на фильм, картинки были очень разными. Однако у Катрфажа сохранялось ощущение беспрерывности изображения, потому что все картинки объединялись образом Распятия с картины Клемента - страной Кокейн. Поразительно, что это полотно не увезли, подобно многому остальному, несмотря на явную художественную ценность. Более того, Смиргелу даже удалось сделать с него цветной снимок в половину размера, который он пришпилил к стене кельи в отделении для буйных, где писал свои отчеты. До Катрфажа долетали звуки его шифрующей машинки, назойливые, как долбежка дятла. Смиргел переоделся в штатский костюм скучного свинцового цвета и стал похож на оставшегося не у дел чиновника. Теперь он ходил, а не печатал шаг. Казалось, ему было трудно передвигаться, будто на него давило бремя сложившихся обстоятельств, коллеги же его реагировали на это иначе: стали еще более резко отдавать команды и нервозно бегать туда-сюда, так двигаются персонажи старых немых фильмов. Танки ушли, и немцы почувствовали себя брошенными, незащищенными; появились новые сообщения о высадках на Лазурном берегу, недалеко от Ниццы. Три роты воздушных наблюдателей, на которые немецкое командование очень рассчитывало как на эффективную службу разведки, были разбомблены в пух и прах. Не было никакой возможности привлечь внимание верховного командования к ситуации в Провансе, потому что все взоры были обращены на Нормандию, где происходили решающие сражения - не только для тамошних войск, но и для армий, стоявших южнее, не говоря уж об итальянцах!
Что касается Катрфажа, то его больше всего удручало любовное затишье у лягушек, водившихся в прудах с водяными лилиями. Ему нравились щекотавшие нервы фаготные звуки, ему нравилось наблюдать за любовными актами лягушек: их шеи раздувались от лирических песнопений, они напоминали теноров на музыкальных фестивалях в Марселе. Его учили, что их любовные крики точнее всего переданы Аристофаном, фраза "брек-эк-кек кек ко-акс-коакс", действительно довольно адекватно передавала их. Но через несколько дней Катрфаж отметил, что крики лягушек явно стали другими: "Бук-бук-бук-агент-шпион". Да, так было правильнее! И более злободневно. Обычно он лежал часами возле пруда, прижавшись щекой на земле, и наблюдал за любовными ристалищами лягушек, которые иногда соединялись в цепочки, забираясь друг на друга исключительно из "стадного" чувства - скажем, три самца, а в конце цепочки одна лягушка - мертвая, но, все еше соединенная со своим возлюбленным, который не может избавиться от нее и не может отбиться еще от трех более молодых самцов, лезущих ему на спину. В душе Катрфаж был добрым юношей, и некоторое время он отделял мертвых от живых, используя длинную металлическую лопаточку, которую украл из кухни. Маленькие существа были в такой горячке, что не могли расцепиться. Более молодые и менее опытные приходили в такой восторг от своей любовной оргии, что карабкались на всех подряд, живых и мертвых, самцов и самок. Такая полная самоотдача в пылу жестокой страсти была потрясающей. Иногда, засыпая, Катрфаж подражал их стенаниям, смеясь от удовольствия и игриво обнимая себя. Потеряв разум, в формальном смысле, он обрел изумительное ощущение свободы. А теперь еще в воздухе веяло великими переменами. Ненавистные милиционеры неожиданно разбежались, сняв форму, хотя некоторые все же оставили при себе оружие, прежде чем уйти в горы, где их ждали засады, организованные Сопротивлением.
Катрфаж слышал, как доктор Журден передавал эту важную информацию Смиргелу, то ли запирая, то ли отпирая одну из дверей в отделении; информацию привез какой-то человек на велосипеде. До чего же, верно, пусто в городе! Катрфаж начал подумывать о том, чтобы вернуться туда на некоторое время и произвести мысленную инвентаризацию постигших его перемен. Он никогда не видел осаду, зато много о них читал и мог заранее предугадать кое-что из сегодняшней реальности, например, это: бегающие по городу стаи оголодавших собак, обезумевших от шума и недостатка пищи; они нападали на горы неубранного мусора и помойки. Появились и странные банды без вожаков, не очень многочисленные, но тоже безумные - то ли поляки, то ли русские, этого никто не знал, - они бегали по городу, вооружившись палками. Забирались на паромы, которые все так же регулярно переправлялись через реку, хотя пассажиров не было.
Однако до конца еще далеко, вот о чем можно было подумать, взглянув на Риттера и его сотрудников, бледных, но решительно снующих по крепости, выполняя поручения, и по-прежнему держащих под контролем дороги и мосты - с помощью увеличенного количества патрулей, которые маячили на фоне изредка появлявшихся тяжелых танков. Они палили по противоположному берегу реки и по горам, откуда время от времени доносились единичные выстрелы то ли партизан, то ли просочившихся к ним милиционеров, то ли беглецов из рабочих бригад, спрятавшихся в лесу. Лишь пачка сигарет под рукой - с отрезанными фильтрами - говорила о том, что Смиргел нервничает, ибо ритм птичьего стука по клавишам оставался размеренным и спокойным. Он перепечатывал записи, сделанные скорописью на обратной стороне служебных бумаг или серых конвертов, компонуя из них донесения, которые Аффад получал на берегу Женевского озера и, возможно, пересылал Тоби в подвал. Смиргел давал краткую и точную характеристику новых сотрудников партийного командующего, отмечая высокий боевой дух, появившийся у них под началом генерала, у которого вечно болели зубы, отчего казалось, что он всегда усмехается. Этот болезненный оскал сделался постоянным. Невысокого роста, со слегка округлыми плечами и длинными обезьяньими руками, которыми было удобно размахивать перед картой, партийный генерал перенял у фон Эсслина старомодную риторику, но несколько ее обновил, то есть включил в нее современные ругательства и причудливые шутки, после которых он с деланным восторгом хлопал себя по ноге, не изменяя вызванной болью усмешки на лице. Ему они были обязаны очень важной идеей. Лакомым кусочком для бомбардировщиков всегда был и всегда будет железнодорожный мост через Рону. Поскольку партийному генералу было сказано, что рано или поздно придется отступить в Тулузу, то ему пришла в голову мысль: если бомбардировщики союзников сбросят бомбы на поезд с боеприпасами, стоящий на мосту, тот взлетит на воздух и нанесет потрясающий, невиданный вред городу, который генерал успел возненавидеть от всей души. С другой стороны, если союзники узнают о поезде, то, возможно, не станут бомбить мост. Обмозговав это, он приказал отогнать пустой поезд в сторону, в Ремулен, и, не привлекая внимания, загрузить его самыми разрушительными взрывчатыми веществами, которые находились в подземном хранилище в горах возле Вера. Это станет его прощанием с Авиньоном! Темной безлунной ночью поезд прикатили и поставили на мосту, после чего отцепили от него локомотив. В поезде не было ни единого человека. В городе немцы тоже якобы никого не оставили. Но на самом деле он находился под надежным прикрытаем новой базы в Вильневе, на противоположном берегу реки, и был защищен боковой средневековой стеной на случай взрыва поезда. На днях город все равно предстояло покинуть, немецкое командование знало об этом, но было необходимо поддерживать видимость прежней силы, чтобы обезопасить отход войск. Немцы позволили информации о поезде "просочиться" к союзникам, так что в течение этого времени было разбомблено много других объектов, в том числе и мосты, но этот мост и поезд на нем оставались целыми и невредимыми. Лишь когда отступление стало непреложным фактом, Риттер подумал еще раз и решил, что неплохо все-таки устроить взрыв; почему бы поезду не взорваться в последние минуты перед отступлением?
Он отдаст приказ, размышлял Риттер, поставить дистанционные взрыватели по всей длине поезда, и пусть вагоны взрываются, пока войска будут уходить. Ему было нетрудно вообразить себя в горах, ближе к Ниму, в тот момент, когда раздастся глухой скрежещущий звук взрыва, и он увидит, как побледнеет небо за его спиной, словно оттуда вытечет вся кровь, а потом покраснеет, станет багрово-красным! До чего же он ненавидел этот город, тем более теперь, когда все дома были заперты и на улицах можно было встретить разве что кошку. Половина населения перебралась в подвалы под главным собором, которые отлично защищали от бомб, но в которых никто не предусмотрел необходимых бытовых удобств. Более того, французы, видимо, были не способны сами организовать свою жизнь. Ну и грязь, ну и нищета!
Однако установка взрывателей требовала особой квалификации, а в подчинении Риттера осталось лишь немногочисленное саперное подразделение, состоявшее из австрийцев, которым было предписано утопить паром и взорвать восточный подход к городу. Но Риттер решил, что прикажет им в первую очередь заняться поездом. Однако когда австрийцев привезли на мост и объяснили задачу, они неожиданно взбунтовались и категорически отказались участвовать в операции, которая могла нанести непоправимый вред городу. Это был жестокий удар, он показал Риттеру, как низко пал моральный дух в оккупационных войсках. Согласно военному кодексу Риттера, бороться с этим можно было лишь одним способом. Саперам связали руки, после чего завели в крепость и поставили к стене, которая, судя по следам от пуль, постоянно использовалась для расстрелов. Когда длинная колонна вытянулась в ночи, пересекая мост и беря направление на Ним, позади остались пятнадцать убитых саперов и невзорванный поезд. Благодарные жители Авиньона похоронили австрийцев в освященной земле и украсили могилы розами.
В городе было тихо; почти все жители переселилось в подземелье либо пустились наутек, прихватив с собой лишь то, что могли унести на себе. Все двери и ворота в крепости были открыты. Уходившие войска попрощались с городом способом, который стал традиционным во время войны. Повсюду были экскременты - на столах, на стульях, в дверных проемах, на лестницах. И, естественно, лежали записки, предупреждавшие о минах-ловушках, - еще одна специфическая "визитная карточка" немецких солдат. Смиргел провел свои последние армейские дни, стараясь никому не попадаться на глаза, но было ясно, что он, подобно другим агентам, сворачивал свои дела в Авиньоне и собирался отбыть, в соответствии с планом передислокации. Он разрешил своему шифровальщику упаковать необходимое оборудование скромного кабинета, сжечь все сохранившиеся инструкции и послания, погрузить вещи в грузовик, который находился в его распоряжении. Сам он якобы собирался чуть погодя последовать за остальными в служебном "фольксвагене". Однако на самом деле он отправился в Монфаве, надежно спрятал автомобиль на самой обычной ферме, переоделся в неброский гражданский костюм и, не дрогнув, перевоплотился в провинциального репортера, пишущего о своем родном городе. Собственно, после множества пережитых приключений, Авиньон практически стал его родным городом. Собрав свои вещи, он не забыл о бесценном томике "Фауста", который всегда лежал у него на ночном столике - пара строф обеспечивала ему хороший сон, имел обыкновение говаривать он со смешком. Все ушли. Последний солдат собирал вещи. Это был круглоголовый шваб-капрал, не лишенный чувства юмора. Он отсалютовал Смиргелу и спросил:
- Господин офицер, можно показать вам кое-что смешное?
Смиргел ответил "да", после чего солдат повел его в сад и открыл дверь уборной; на стульчаке, как на насесте, сидел некто, оказавшийся Ландсдорфом. Поначалу Смиргел не удивился, что у него выпрямлена спина, так как он опирался на стену. Но голова была откинута назад, как у пьющего цыпленка. Ландсдорф умер. Он выстрелил себе в рот из табельного "люгера". Капрал разразился смехом, и Смиргел послушно его поддержал, однако его нервозный хохоток завершился хриплым кашлем и вздохом. Ему нравился старик Ландсдорф.
Однако этот немец был не единственным "сюрпризом" такого рода. В Ту-Герц почти не происходило никакого движения, только ночью - небольшими группами; основные силы двигались по главным дорогам, и бомбили, в основном, другой берег. Если бы Блэз захотел, он мог бы видеть все со стороны, - достаточно было подняться на горку в лесу, с которой открывался вид на город. Ночью он прятался в норе, как лиса, запершись на все замки и погасив свет. Как же он не услышал выстрелов, которые оборвали жизнь пчеловода Людо? Засада, в которую тот угодил со своим фургоном, была устроена всего в трехстах ярдах от лесной дороги. Блэз ничего не слышал и ничего не узнал бы, если бы не проходивший мимо дровосек: он вышел тайком из леса, чтобы одолжить огонька для сигареты. Он-то и рассказал, что видел на дороге их общего друга, пчеловода, забитого до смерти ребятами из Сопротивления - перевернутый и так и оставленный в яме фургон был вымазан красной краской, то есть несчастного обвиняли в доносительстве. Дровосек был не на шутку зол. Как они могли так ошибиться, просто не верится… В такие ошибки никогда не верится. Однако на войне все происходит так же, как в мирное время, - человек становится жертвой тех, кого считал своими.
В Провансе не принято бросать мертвых, тем более друга, без погребения, и Блэз с тяжелым сердцем окликнул жену, а потом принес три лопаты.
- Возьми мешки, - сказал дровосек, - его там на куски разорвали.