Кавалеры меняют дам - Рекемчук Александр Евсеевич 10 стр.


Перепоясанный портупеей чернорубашечник в очках взбирается на сцену, захватывает микрофон (он, действительно, не выпускает из пятерни железную штангу), другой рукой достает из кармана припасенные листки и начинает считывать с них текст, нацеленный в одного из идеологов перестройки - секретаря ЦК КПСС Александра Николаевича Яковлева.

И тотчас в задних рядах появляются еще два плаката:

"А.Н.Яковлев - агент международного сионизма!", "А.Н.Яковлева - вон из Политбюро!"

Какая-то тетка откровенно базарной внешности, к тому же очень пьяная, подходит к рампе и зашвыривает на сцену цветастый пластиковый пакет.

Вадим Соколов, опираясь на палку (у него нет ноги), наклоняется, чтобы поднять гостинец, но несколько возгласов сразу останавливают его движение: мало ли что там, в этом пакете?

- Сегодня мы пришли сюда с плакатами, - кричит в мегафон Осташвили, - а завтра придем с автоматами!

Вальяжный ректор Историко-архивного института, депутат парламента Юрий Афанасьев, обернувшись к залу, пытается урезонить беснующихся погромщиков в черных мундирах, но в ответ на его увещевания - разъяренные выкрики.

Еще один чтец-декламатор, взгромоздившись в сапогах на кресло, с выражением читает по бумажке стихи, в которых иногда звучит фамилия Сталин... кажется, что-то из раннего Евтушенко... с кем не бывало в ту пору? Даже Пастернак не безгрешен...

Оглядываюсь на кулисы и вижу только что появившегося Евгения Евтушенко: он смотрит на буйство в зале, лицо очень бледно, челюсти сжаты, пытается через силу улыбаться.

Пришельцы пока его не замечают, да и он сам не спешит себя обнаруживать.

- Вы, отколовшиеся от русских писателей жидо-масоны, убирайтесь из зала! - неистовствует Осташвили. - Вы не писатели! Писатели - Распутин, Астафьев, Белов...

Писатель Анатолий Курчаткин, возмущенный глумлениями, звучащими в стенах Дома литераторов, бросается к человеку с мегафоном, но накаченные охранники преграждают ему путь.

- Врежьте этому жиду по очкам, чтобы он ослеп! - командует фюрер.

Курчаткину наносят удары в лицо.

Еще две тетки, напоминающие базарных торговок, таскают за волосы плачущую пожилую женщину с библейской внешностью, крича: "Жидовка!.. Тварь!"

Семидесятилетний Елизар Мальцев пытается ее защитить.

Молодчики в черном перехватывают писателя и колотят его.

И еще одна женщина: она перемещается вдоль сцены, не отрываясь от портативной видеокамеры, обращенной в зал - снимает на пленку чудовищные эпизоды. Позже я узнаю, кто это: Стелла Иосифовна Алейникова-Волькенштейн, активистка "Московской трибуны". О ее возрасте можно судить уже по тому, что в тридцатые года она в составе Интербригад воевала с фашистами в Испании. А сейчас у нее пытаются выхватить из рук видеокамеру, но она продолжает снимать.

Вскоре эти кадры появятся на экранах телевизоров, они обойдут и ужаснут весь мир.

...В проеме распахнутой двери мелькнули серые фуражки: кажется, прибыл наряд милиции, который обещали направить сюда еще час назад. Наконец-то пожаловали!

Из зала потянулись к выходу потрясенные участники вечера.

Вместе с ними, сворачивая находу плакаты, покидают зал черные мундиры.

На сцену поднимается Анатолий Курчаткин, его лицо расцарапано, в ссадинах. Подходит ко мне, протягивает подрагивающую от волнения ладонь, на которой - разбитые очки.

- Ты слышал, что он кричал? - едва справляясь с надломленным дыханием, говорит он. - "Врежьте этому жиду..."

Оба писателя, только что избитые в зале - Курчаткин и Мальцев - русские.

Через несколько дней газеты и еженедельники запестрели сенсационными сообщениями о погроме, устроенном молодчиками "Памяти" в Центральном доме литераторов.

Заголовки были тревожными: "Зачем вооружаются боевики?", "Дети Шарикова", "Знают, что творят!", "Погромщики в ЦДЛ". Одна из "патриотических" газет намекнула мрачно: "Провокация". Другая же подала это в духе иронического стёба, становящегося модой: "Драка в Центральном доме литераторов", "После драки в ЦДЛ: машут кулаками"...

23 января Анатолия Курчаткина и меня пригласили на Первый канал телевидения для участия в очередном выпуске программы "Взгляд". В ту пору "Взгляд" имел неслыханную популярность, его смотрели по системе "Орбита" десятки миллионов зрителей на пространстве от Сахалина до Балтики. Вели передачу молодые журналисты Владислав Листьев, Александр Любимов, Артем Боровик, Владимир Мукусев, Александр Политковский, Евгений Додолев.

Впервые телезрителями показали кадры, снятые Стеллой Алейниковой-Волькенштейн в тот вечер.

Потом был вопрос: что это такое?

У меня сохранилась аудиозапись передачи:

"Курчаткин. ...Одна страшная вещь: мы имеем дело с той разновидностью национального сознания, которую можно назвать словом "черный национализм".

Рекемчук. Мы давно и, пожалуй, напрасно прибегаем к эвфемизмам, говоря об этом явлении. Мы явно избегаем произносить слово "фашизм". Нам трудно говорить об этом. Мы - дети, люди страны, победившей фашизм. Говорить о "русском фашизме", о фашизме в своем доме - стыдно, страшно. Вот почему мы предпочитаем говорить обиняками. Но нужно называть вещи своими именами: это движение политическое, фашистское. Чем скорее мы это поймем - тем скорее научимся с ним бороться".

Было множество телефонных звонков от тех, кто смотрел и слушал этот выпуск "Взгляда".

Одни высказывали поддержку. В их числе был Юрий Нагибин: "Ты сказал то, что надо было сказать давно".

Другие же, не представляясь, не ввязываясь в спор, просто крыли меня трехэтажным матом.

На собрании московских писателей выступила Майя Ганина, ранее, на заре горбачевской перестройки, покорившая всех восклицанием с трибуны: "Наконец-то я дождалась своего генсека!"

Теперь же ее тезис был суров: "Рекемчук назвал меня русской фашисткой!"

Это было неправдой. Я говорил о явлении, а не о личностях. Я никогда так не называл Майю Ганину. Мы были знакомы с литинститутской поры. Я ценил ее перо, воздавал должное красоте этой женщины с тяжелой русой косой, уложенной венцом. Когда-то, молодые, мы вместе катались на лыжах в Малеевке - Майя, Луиза и я, - сохранилась фотография, где мы все трое хохочем, извалявшись в сугробах.

Теперь же, вскоре после собрания, встретясь со мною в Дубовом зале, Майя Ганина по старой памяти дружески улыбнулась, поздоровалась, но тотчас спохватилась и, в досаде, плюнула на пол.

Мне следовало быть готовым к этому, когда с телеэкрана я говорил о русском фашизме.

Следовало учитывать, что кто-то, примерив это слово на себя, сочтет, что оно ему не к лицу, стало быть - не про него.

Зато один из моих бывших студентов, талантливый и грамотный парень, знающий и любящий литературу, ценитель Карамзина, сказал по этому поводу в кругу друзей: "Нет, я не обижаюсь на Александра Евсеевича за то, что он назвал меня фашистом. Я на самом деле фашист".

Ощущение бродячего сюжета было еще у тех смекалистых бородачей, которые разразились когда-то звучной фразой: "Призрак бродит по Европе..."

Но они имели в виду нечто иное.

Состояние невесомости

"...Если всё это рухнет... если всё это полетит к чертовой матери... весь этот соцреализм... ты понимаешь?"

Бред, слетевший с моих губ июньской ночью близ Красной Пахры, материализовался, воплотился в явь столь же неожиданно, сколь катастрофично.

В ученическом подобострастии я тогда напророчил Нагибину: "... ты останешься".

И он остался: в смятении, в растерянности, в полном душевном раздрызге, в безденежьи.

Городскую квартиру у метро "Аэропорт" пришлось сдать внаем иностранцам. Сам же куковал на даче - уже не ради слияния с природой, а вынужденно, по бедности.

Последние тома собрания сочинений он выпускал на собственные деньги, в расчете хоть на какую-то выручку от продаж. Но книги теперь раскупались плохо, а деньги разворовывали неуловимые дельцы.

О фильмах было нечего и помышлять: в павильонах столичных киностудий снимали рекламные ролики, воспевавшие менструальные затычки, а также батончики "Сникерс": съел - и порядок. Когда же и эта лафа иссякала, съемочные павильоны просто сдавали под склады турецкого и китайского барахла.

В кинотеатрах бойко торговали джипами и лимузинами для "новых русских".

Вчерашние кинозвезды нанимались в сторожа, в няньки - и еще радовались, если брали...

В дневниковых записях окаянных советских лет он, на потеху будущим читателям, жаловался, что его не выпускают за границу: то гэбуха не дает ему открыть Колумбию, то генерал Ильин из Союза писателей чинит препятствия поездке в Нигерию...

Между тем, именно в эти окаянные годы он объездил и повидал весь белый свет.

Теперь же он был волен ехать куда угодно, куда глаза глядят, хоть насовсем. Но никто и никуда его не посылал, никто никуда не звал, а разъезжать за собственные тугрики - увы, тугриков не хватало.

Равным образом, теперь он мог не играть в прятки с советской властью - ты меня видишь, а я тебя нет! - теперь он мог писать всё, что душе угодно, рассказывать обо всем, что наболело. Наконец-то, мечты сбылись: вот она, свобода слова, вот она, свобода печати!..

Но никто не звонил и не спрашивал, как бывало: есть ли что-нибудь новенькое? Никто не становился в живую очередь за его сочинениями - с пылу, с жару.

Он почувствовал себя в этой новой жизни совершенным изгоем...

Ровно через год после августовских революционных событий 1991 года, в интервью газете "Вечерний клуб" он, не скрывая своей ошарашенности, скажет: "Много написано, много сделано - но все это без надежды на то, что будет опубликовано: рассказы, повести, сценарии. Я стал каким-то литературным диссидентом..."

Вот уж кто мог его понять - так это я.

У меня была своя морока. Я и не помышлял об издании написанного ранее - я весь остался там, в совке, - а новое не шло из-под пера. Я был в ступоре, в оцепенении. Преподавал в Литературном институте, а всё остальное время отдавал работе в маленьком, независимом (то есть, существующем на птичьих правах) издательстве "Пик", созданном в 1990 году группой писателей "Апреля" и вверенном моим заботам.

Вот тут-то однажды и сошлись наши интересы.

Я искал какую-нибудь обалденную, забойную рукопись, которая дала бы возможность "Пику", в пику (ха-ха!) другим издательствам, сотворить сенсацию на книжном рынке: и репутацию соблюсти, и капитал приобрести!

А он, Нагибин, как раз и сочинил такую забойную, обалденную книгу, в которой сочетались жанры политического памфлета, исторического анекдота, эротического гротеска. Согласно моде времени - водка и закуска в одном флаконе.

Героями его книги "Любовь вождей" были Гитлер, Сталин, Берия и Брежнев. Сейчас уже не помню деталей этого повествования, но запомнилось, что у Гитлера этой детали как раз и не было вовсе - гладкое место, как у пупса. А у Берии эта деталь была. Еще там рассказывалось, как он своих наложниц сжигал в печи...

Книгу про вождей дополняла повесть, изображающая нравы писателей, приверженцев "квасного патриотизма". Об этой повести весьма солидный литературный справочник позднее отзовется так: "...грубо-фельетонная, написанная в неправом раздражении "Повесть о том, как не поссорились Иван Сергеевич с Иваном Афанасьевичем". Именно такое было у нее название.

Эта книга, резко выламывающаяся из привычного круга нагибинских сюжетов и героев, действительно, стала газетной сенсацией, поводом для крикливых заголовков: "На 73 году жизни Юрий Нагибин занялся сексом. Вождей", - оповещала мир газета "Коммерсанта", интригуя читателей тем, что "Ельцин и Горбачев не затронуты..." А рецензия "Московского комсомольца" была озаглавлена так: "Ну, Юрий Маркович, вы ваще..."

"Любовь вождей", естественно, вызвала обиды в некоторых кругах: кто обиделся за Сталина, кто за Гитлера, кто за квасной патриотизм.

Одни обиделись, но благоразумно промолчали. Другие же высказались - печатно или устно. Среди высказавшихся печатно был Владимир Солоухин.

Суть его упреков можно уловить из ответной реплики Юрия Нагибина, появившейся в "Литературной газете" 23 декабря 1992 года и озаглавленной "За кого обижен Солоухин":

"...в лучших кухонных традициях он обвиняет меня в том, что я кропаю свою порнуху, чтобы заработать побольше. За презренный металл продал литературную душу, - язвит Нагибин. - Да, я не занимаюсь спекуляцией иконами, антиквариатом и церковными фотогравюрами, живу от литературы, и если б Солоухин так делал, то знал бы, что рассказы не кормят, а "Пик" - издательство честное, но бедное. Всего заработанного от книги "Любовь вождей" хватит от силы на два обеда в Дубовом зале ЦДЛ".

Денежный аспект литературной перепалки был завершен политическим уколом той остроты, к какой никогда раньше не прибегал Нагибин: "...Книга "Любовь вождей" - бескорыстный труд. Это - моя борьба с фашизмом и фашиствующими всех мастей".

То есть, книга, как мы и ожидали, наделала шуму.

Однако надежды заработать на ней капитал оказались тщетными.

Дело даже не в том, что прекрасный писатель оказался беспомощным в жанре коммерческого чтива - тут ведь нужен совсем иной талант, равный его полному отсутствию.

И дело не в том, что я сам оказался плохим издателем, никудышным бизнесменом - бизнесмен из меня и впрямь не получился, чего греха таить.

Но дело в том, что талант делать деньги на российской почве приобрел единственное значение: он стал синонимом воровства.

Несколькими годами позже описываемых событий я как-то встретился на Воздвиженке с Артемом Боровиком, главой процветающего издательского концерна "Совершенно секретно". Нам предстояло вместе участвовать в деловом совещании у директора Российской государственной библиотеки.

Казалось бы, мы должны были встретиться друзьями: ведь именно "Пик" издал книгу Артема Боровика "Спрятанная война" - об афганской гибельной кампании.

Но между нами пробежала кошка: глава концерна "Совершенно секретно" переманил к себе из "Пика" коммерческого директора, которого звали Лева. Не то, чтобы мне было жалко расставаться с этим Левой - я сам был рад от него избавиться, - но он получил это лестное приглашение как раз в тот момент, когда мы схватили его за руку. Молодой и блистательный Артем сообразил, что нам будет легче всего вернуться к былым добрым отношениям на ноте доверительной беседы.

- Ну что, обворовал вас Лева? - спросил он.

- Обворовал, - ответил я.

- Он и меня обворовал. А после него еще двое обворовали...

Артем Боровик оглянулся на своего нового усатого директора в щегольском кашемировом пальто до пят, запирающего дверцу дорогой автомашины.

- И этот обворует, - убежденно сказал Артем.

Я еще раз, лишь мельком, увидел его через несколько месяцев: он топтался на паперти Успенского собора в Новодевичьем монастыре, дожидаясь кого-то, заглядывал сиротски в храм, где пылали свечи и слышались пасхальные песнопения...

Мы, молча, обменялись рукопожатием.

Вскоре он погиб в авиационной катастрофе, на взлете.

Январь девяносто четвертого начался с сюрприза: принесли газету "Литературные новости", где была опубликована первая глава повести Юрия Нагибина "Тьма в конце туннеля".

Редакция уведомляла, что будет печатать эту повесть из номера в номер, от начала до конца, целиком и полностью.

Газета была малоформатной, типа советской заводской многотиражки ("многоподтирашки", как ласково называли их благодарные читатели). На заре поэтической юности я охотно печатал свои стихи в подобных листках. И целый год проработал ответственным секретарем редакции газеты "За газификацию" на Новой Басманной в Москве.

"Литературные новости" считались газетой Содружества Союзов писателей и Союза писателей Москвы - осколков бывшего Союза писателей СССР, распавшегося в 1991 году, а также писательской ассоциации "Апрель".

На деле же "Литературные новости" выпускал Эдмунд Иодковский, поэт, активист "Апреля": сам добывал у спонсоров деньги на издание, сам выстраивал "политическую линию", сам заполнял страницы газеты чем бог послал, сам же ее распространял.

Однако "Литературные новости" открыто и смело противостояли черносотенной газетенке "Московский литератор", вокруг которой кучковались "патриоты", - что и придавало ей вес.

Газета выходила раз в декаду. Таким образом публикация "Тьмы в конце туннеля" могла растянуться на месяцы. Я не знал реального объема рукописи, но чутье подсказало, что это займет не менее полугода.

Читать Нагибина через час по чайной ложке? Ну уж нет: мы с этим автором не были приучены к подобной дозировке.

Можно было догадаться, что "Тьма в конце туннеля" - одна из тех заветных рукописей, которые имелись в виду в его газетном интервью: мол, пишу в стол, сделался каким-то литературным диссидентом...

И еще было очевидно: уж если Нагибин отдал свою повесть в многотиражку "Литературные новости", значит, иной возможности ее опубликовать у него нет. Стало быть, в редакциях толстых литературных журналов эту вещь у него не взяли: смутились, заколебались или попросту сдрейфили.

А отдельное издание, книга?

Нужно срочно звонить автору, покуда не опередили другие.

Но прежде, разумеется, надо хотя бы бегло прочесть опубликованную главу. Надо хотя бы знать, о чем в ней речь.

Итак, "Пролог".

"Я похоронил мать. Вслед за ней ушел отчим, вдруг перед этим как-то странно, жалко и неприятно взбодрившийся для будущего. Прошло несколько лет, и мне захотелось воскресить образ матери через немногие сохранившиеся в доме материальные знаки ее существования...

Письма были перевязаны черной шелковой ленточкой. Я разорвал ее, распрямил верхний конверт: "Ее благородию Ксении Николаевне Красовской" - значилось на конверте. Да, моя мать была "благородием" и осталась им в гуще советского хамства. Ну, что пишут "ее благородию"? По естественному психологическому ходу я вынул письмо из единственного конверта без адреса...

"Милая Ксёнушка, - писал неведомый автор мелким, убористым почерком, словно экономя бумагу, - это письмо передаст тебе человек вполне надежный, но в качестве почтальона ты его не используй. И вообще, не пиши мне до тех пор, пока я не дам тебе знать. Но знака может и не быть. Я зашел слишком далеко, чтобы вернуться назад. Прости меня. Мы ведь знали, что нам нельзя иметь ребенка... У него должен быть отец. Ты понимаешь, что я имею в виду? Время наступает серьезное, и надо забыть сантименты. Мне не выкрутиться, даже если я сейчас уцелею. Они не угомонятся, пока не перебьют всех. Тебе нужна защита. Одна ты не справишься, хотя ты сильная. С таким грузом, как я, не выплывешь. Меня надо вычеркнуть - раз и навсегда...

Остается Мара. Вы любили друг друга, думаю, он до сих пор любит тебя...

...Прости и прощай. К."

Сейчас я не могу передать, что я чувствовал, читая это письмо... Помню с абсолютной достоверностью ощущение грубой усталости и хамскую фразу, которую я произнес вслух:

- Надо было гондон надеть.

Так я приветствовал возвращение моего отца.

Назад Дальше