Кавалеры меняют дам - Рекемчук Александр Евсеевич 12 стр.


Однажды Белла Ахмадулина за дружеским столом поведала мне, что накануне ей звонили со студии "Союзмультфильм" и предложили озвучить Золотую Рыбку в одноименной сказке Александра Сергеевича Пушкина. Она спросила меня - полагая, что я достаточно компетентен в делах кинематографа, поскольку работаю на "Мосфильме", - стоит ли ей соглашаться на это экстравагантное предложение, ведь все-таки она не актриса, а поэт. На что я ответил ей, что соглашаться, конечно, нужно, поскольку ни одна из знакомых мне лично киноактрис не обладает таким волшебным голосом, каким обладает она - особенно, когда читает стихи, просто сказка! Так что нужно немедленно соглашаться. Кроме того, сказал я ей, ты, Белла, принадлежишь к числу тех редких женщин в мировой истории, которые равно потрясали мужчин и своей красотой, и своею мудростью - подобно царице Савской, подобно Клеопатре, - и потому запечатлены в веках. Помимо того, сказал я, ты уже дебютировала в кино в самых разных качествах: вот недавно на "Мосфильме" сняли картину "Чистые пруды" по повести твоего мужа, и там звучат твои стихи, которые ты сама и читаешь. А теперь ты снялась в фильме Василия Шукшина "Живет такой парень", сыграла там молодую журналистку, которая берет интервью в сельской больнице у парня, совершившего геройский поступок, и он подтрунивает над гостьей, - роль, конечно, маленькая, но запоминающаяся, потому что ты в ней очень красива, и на тебе такой облегающий свитер, и твой голос звучит чарующе, - так почему бы тебе еще и не озвучить Золотую Рыбку?.. Хорошо, я подумаю, сказала Белла.

В то же, приблизительно, время в Доме кино состоялась премьера шукшинского фильма "Живет такой парень".

После премьеры, как положено, в ресторане Дома кино устроен был банкет.

А после банкета все потянулись к стоянке такси на пятачке у площади Восстания.

Этот эпизод и описан во всех подробностях Юрием Нагибиным в его повести "Тьма в конце туннеля".

"...Геллу пошатывало, Шурпин печатал шаг по-солдатски, но был еще пьянее ее", - свидетельствует он, используя, как выше было сказано, вполне угадываемые модификации подлинных имен.

Далее я предпочту прямую цитату, без изъятий:

"На стоянке грудилась толпа, пытающаяся стать очередью, но, поскольку она состояла в основном из киношников, порядок был невозможен. И все-таки джентельменство не вовсе угасло в косматых душах - при виде шатающейся Геллы толпа расступилась. Такси как раз подъехало, я распахнул дверцу, и Гелла рухнула на заднее сиденье. Я убрал ее ноги, чтобы сесть рядом, оставив переднее место Шределю. Но мы и оглянуться не успели, как рядом с шофером плюхнулся Шурпин.

- Вас отвезти? - спросил я, прикидывая, как бы сдвинуть Геллу, чтобы сзади поместился тучный Шредель.

- Куда еще везти? - слишком саркастично для пьяного спросил Шурпин. - Едем к вам.

- К нам нельзя. Гелле плохо. Праздник кончился.

- Жиду можно, а мне нельзя? - едко спросил дебютант о своем старшем собрате.

- Ну вот, - устало произнес Шредель, - я так и знал, что этим кончится.

И меня охватила тоска: вечно одно и то же. Какая во всем этом безнадега, невыносимая, рвотная духота! Еще не будучи знаком с Шурпиным, я прочел его рассказы - с подачи Геллы, - написал ему восторженное письмо и помог их напечатать. Мы устроили сегодня ему праздник, наговорили столько добрых слов (я еще не знал в тот момент, что он куда комплекснее обслужен нашей семьей), но вот подвернулась возможность - и полезла смрадная черная пена.

Я взял его за ворот, под коленки и вынул из машины..."

Об этом эпизоде, свидетелем которого я не был, по Москве долго ходили противоречивые легенды.

Некоторые утверждали, что произошло публичное избиение.

Сам автор указывает источник этой версии: "В толпе на стоянке находился Валерий Зилов, злой карлик. Он стал распространять слухи, что я избил пьяного, беспомощного Шурпина. А что же он не вмешался, что же не вмешались многочисленные свидетели этой сцены?.."

Этот эпизод мог бы быть сочтен второстепенным и даже вовсе необязательным, тем более, что ругательное слово было адресовано не повествователю, а его другу, ленинградскому режиссеру, поставившему по рассказам Нагибина фильмы "Ночной гость", "Чужая", "Поздняя встреча".

Повторяю, этим эпизодом можно было бы пренебречь. Если бы он не влек за собою важного продолжения.

Совершив судьбинный путь "из евреев в греки", наш герой оказался вскоре в непривычной для него литературной компании: вошел в состав редколлегии журнала, который у него фигурирует как "Наш сотрапезник". За этим ёрническим названием без труда угадывается реальный, доныне существующий журнал, сделавший себе имя и тираж, в основном, на деревенской теме.

Литература о русской деревне, трудовой уклад и вековечный быт которой был перевернут, перепахан, искурочен коллективизацией и последовавшими невзгодами, была в эту пору на стрежне духовной жизни.

Правильней, пожалуй, будет сказать так: находившийся в кризисе, в застое, в одряхлении, в идеологическом отупении советский строй был атакован сразу с двух флангов: слева на него давила прозападная интеллигенция, жаждущая свободы слова, свободы творчества, свободы передвижения по белу свету, рвущаяся к многопартийности, к политическому плюрализму... справа -та же самая интеллигенция, но "почвенная", традиционалистская, патриархальная, приверженная православию, клонящаяся в старый обряд и в язычество.

Но и те, и другие были слепы. Они не понимали, не желали понимать того, что их атаки с флангов нужны лишь банде ворья, притаившегося в засаде, потирающего руки в предвкушении: близок час...

Те, что были справа, наследовали традицию русской Вандеи, где были крестьянские восстания в Тамбовской губернии, в Ярославле, на Дону, где был Кронштадт, начертавший на мятежном стяге: "Советы - без коммунистов!".

Безусловный "западник" по рождению, по среде обитания, по культурным предпочтениям, Юрий Нагибин в то же время был - вот уж, поистине, судьба предначертана человеку на его роду! - прямым наследником духа русской Вандеи: ведь его подлинный отец был казнен именно за участие в Тамбовском крестьянском восстании...

Еще в ту пору, когда писатель ничего не знал (и, может быть, не хотел знать) об этой трагедии рода, что-то подвигло его сделать едва ли не самой главной темой своего творчества - судьбу русской деревни, судьбу русской глубинки, судьбу русского крестьянства.

Рассказы, повести, очерки, сценарии фильмов "Председатель", "Бабье царство" - это ли не его, как нынче принято говорить, мейнстрим?..

Туда же втекал беспомощный рассказик "Любовь", над которым когда-то, данным давно, прошибло слезою автора этой воспоминательной книги: "Егор вышел на крыльцо, и грудь ему опахнул пронзительный февральский ветер... Три с лишним года назад покинул он родную деревню, и все эти годы, наполненные трудной борьбой за жизнь, ему не переставало мерещиться возвращение домой. Егору выпала на долю нелегкая юность. Едва он поступил в институт, как умер отец, и Егор оказался единственным кормильцем семьи. После смерти отца, бессменного председателя колхоза, хозяйство артели пришло в упадок, и мать почти ничего не получала на трудодни..."

На этой сюжетной схеме возросла целая литература.

Да, он был вправе занять почетное место в когорте писателей-деревенщиков России, воителей, подвижников, страстотерпцев. Место рядом с Федором Абрамовым, Владимиром Солоухиным, Юрием Казаковым, Виктором Астафьевым, Василием Беловым, Валентином Распутиным...

И он занял это место.

В данном конкретном случае он занял место за столом рабочих заседаний редакционной коллегии главного журнала деревенской литературы, который сам Нагибин в своей повести назвал "честным и талантливым", уточнив однако: "тогда еще..."

Кстати, здесь же, за этим редакционным столом, и произошла новая встреча двоих людей, разделенных пропастью обиды.

"...Главный редактор журнала Дикулов представил нам нового члена редколлегии. Шурпин, знаменитый, вознесенный выше неба, трезвый как стеклышко - он бросил пить и сейчас добивал свой разрушенный организм крепчайшим черным кофе, курением и бессонной работой, - обходил всех нас, с искусственным актерским радушием пожимая руки. Дошло дело до меня.

- Калитин, - неуверенным голосом произнес Дикулов, видимо, проинформированный Зиловым о моем зверском поступке.

- Не надо, - улыбнулся Шурпин своей прекрасной улыбкой. - Это мой литературный крестный.

И поскольку я сидел, он наклонился и поцеловал меня в голову..."

Вот какая идиллия.

Но идиллии не было. Очередной разговор по душам с человеком, которого Нагибин не называет по имени, в фамилии которого он не меняет букв, не изобретает смысловых аналогов (нет-нет, это не Шурпин, да и Шурпина, увы, уже нет в живых), - и за всем этим кроется глубокое уважение к товарищу по перу, к его прозе, к его личности, к его фронтовому прошлому, - этот разговор по душам завершается мрачной фразой сотрапезника: "О тебе говорят, что ты жид".

Теперь уже нет спасительной возможности отнести это на счет третьего лица. Разговор идет с глазу на глаз.

"О тебе говорят..." - это значит, что говорят многие, не одного вдруг осенило.

Что именно говорят - сказано.

Обратим внимание на то, что в этом задушевном разговоре не было произнесено ни слова о несчастной судьбе русской деревни, о миллионах мужиков, заваливших на войне своими телами вражеские бойницы, о злодейских планах поворота великих русских рек в пустыни среднеазиатских республик; равным образом не было и речи о пресловутых общечеловеческих ценностях, обо всей этой чепухе, как-то свобода слова, свобода творчества, свобода передвижения... хрен с ними.

Все тому подобные вопросы как бы сами собой отпали.

Остался лишь один вопрос.

Но в том-то и штука, что когда изо всех вопросов общественного и державного бытия - вопросов всегда мучительных, требующих огромного напряжения сил, требующих ума, доброй воли, здравомыслия, терпения, - когда изо всех вопросов остается всего лишь один вопрос, как бы вбирающий в себя все остальные вопросы, а именно еврейский вопрос, - и наступает момент, когда державе и обществу начинает казаться, что, решив этот вопрос, можно легко решить и все остальные вопросы, что тогда они решатся как бы сами собой, - в этот момент, на этом рубеже и возникает то историческое явление, которое обозначает зловещий термин: фашизм.

Юрий Нагибин понимал и предвидел эту угрозу.

Он написал:

"...Часто удивляются: откуда берется фашизм? Да ниоткуда он не берется, он всегда есть, как есть холера и чума, только до поры не видны, он всегда есть, ибо есть охлос, люмпены, городская протерь и саблезубое мещанство, терпеливо выжидающее своего часа. Настал час - и закрутилась чумная крыса, настал час - и вырвался из подполья фашизм, уже готовый к действию".

Далее события развиваются так. Писатель Петр Маркович Калитин выходит из состава редакционной коллегии журнала "Наш сотрапезник". Поводом к этому станет публикация в журнале произведения, о котором сказано: "...толстый, бездарный и откровенно юдофобский роман". Читательские письма, адресованные повествователю, полны укоров: "Мы считали Вас порядочным человеком, как Вы могли напечатать такую мерзость?" Читатели наивно полагают, что член редколлегии обладает решающими правами в журнале...

Можно предположить, что подобные же укоризны содержались и в письмах, адресованных Юрию Марковичу Нагибину, особенно после того, как в журнале "Наш современник" был опубликован нашумевший и вскоре совершенно забытый роман Валентина Пикуля "У последней черты".

Нагибин распрощался с "Нашим современником".

Впрочем, ему вдогон еще долго будет нестись разъяренная брань...

Подлинные события и фигуры литературной жизни тех лет изображены в повести выпукло, бескомпромиссно, узнаваемо. Они настолько приковывают к себе читательское внимание, что порою кажется - в них и сюжет, в них и смысл повести "Тьма в конце туннеля".

Но это не так.

Нам нельзя упускать из виду главную сюжетную конфигурацию повести.

Повторим: человек прожил всю свою жизнь евреем - или полуевреем, поскольку мать его была русской; как вдруг, на склоне лет, обнаружил, что даже на свою еврейскую половину он не имеет достаточных прав, ибо его настоящий отец, расстрелянный у Красивой Мечи, тоже был русским; сердцевина, кульминация - жизнь в новой ипостаси, когда уже ничто не грызет сердце, ничто не питает комплекса ущербности, - не жизнь, а разлюли-малина!..

Вот тут-то, на гребне российской катастрофы начала девяностых, на фоне сгущающихся туч фашистского перерождения, его и настигнет полный душевный слом, заставляющий возопить: "Господи, прости меня и помилуй, не так бы хотелось мне говорить о моей стране и моем народе! Неужели об этом мечтала душа, неужели отсюда звучал мне таинственный и завораживающий зов? И ради этого я столько мучился! Мне пришлось выстрадать, выболеть то, что было дано от рождения. А сейчас я стыжусь столь желанного наследства. Я хочу назад в евреи. Там светлей и человечней".

И - поразительная концовка повести, афоризм, позволяющий судить о масштабе произведения, о масштабе человека, который его написал. Две короткие строки:

"Трудно быть евреем в России.

Но куда труднее быть русским".

Нечто в игривом роде

Я не терзался вопросом: издавать ли? Конечно, издавать. Но возникла проблема сугубо технического плана: объем повести "Тьма в конце туннеля" был недостаточен для того, чтобы книга выглядела солидным томиком в твердом переплете. То есть, книгу следовало дополнить чем-то соответствующим "Тьме" тематически и по жанру.

Вспомнилась повесть Юрия Нагибина давних лет "Пик удачи", главный герой которой - ученый, изобретший лекарство от рака, - на вершине славы кончает жизнь самоубийством из-за несчастной любви. Замечу, что в ту пору автор еще не помышлял о безоглядной исповедальности: самые мучительные вопросы жизни он умело экстраполировал на вымышленных литературных героев.

Не скрою, что меня чуточку интриговала и игра названий: "Пик удачи" - издательство "Пик".

С тем я и позвонил снова в Пахру. Но не успел даже заикнуться об этом предложении.

- Ты знаешь, - сказал Нагибин, уловив, что речь идет всего лишь об увеличении объема книги, - у меня в столе лежит еще одна вещь...

В папку с рукописью повести "Моя золотая теща" было вложено письмо:

Дорогой Саша!

Я вдруг подумал: а что, если ты не прочь прочесть нечто в игривом роде, хотя тоже достаточно мрачное. Русский Генри Миллер, хотя и без малейшего подражания автору "Тропика Рака".

На это намерение навел меня ты сам, оговорившись фразой: "Может, это ("Тьма в конце туннеля") с чем-нибудь соединить". Не знаю, монтируется ли "Теща" с основной повестью - там немало общих героев, хотя проблематика совсем иная. А вдруг - монтируется.

Кстати, после нашего с тобой разговора мне позвонил один известный музыкант: "Где купить целиком "Тещу"? - "А откуда вы о ней знаете?" - "А как же, в "Столице" напечатана глава". Ее отдал туда Щуплов, попросивший у меня отрывок для какого-то нового журнала, который так и не состоялся.

Непривычный азарт сдержанного музыканта явился вторым толчком, чтобы дополнительно загрузить тебя. Впрочем, читается все это легко.

Жму руку - твой Юрий Нагибин.

Зрительная память выделила строку: "...нечто в игривом роде".

Музыкант, упомянутый в письме, это Святослав Рихтер - великий пианист, с которым Юрий Нагибин был дружен с юных лет. Имя его неоднократно встречается в повести "Тьма в конце туннеля".

"Столица" - название журнала, очень популярного в перестроечные и первые постсоветские годы, позже же он был оттеснен на обочину другими изданиями, и я даже не знаю, выходит ли он сейчас.

Александр Щуплов - литературный критик, один из издателей "Книжного обозрения".

Вряд ли нужно объяснять, кто такой Генри Миллер и что такое его романы "Тропик Рака", "Тропик Козерога", хотя в советские времена он был совершенно не известен читательским кругам, запрещен к переводу, как автор порнографических произведений, и лишь немногим счастливцам удавалось прочесть его в книгах "тамиздата".

Пожалуй, ни в каких иных комментариях письмо Юрия Нагибина не нуждается.

Первым ощущением при чтении повести "Моя золотая теща" было узнавание, хотя я никогда прежде не читал этого текста. Вот так: не читал, а всё почему-то кажется знакомым... Почему же?

Первой подсказкой была схожесть собственных имен. Василий Кириллович Звягинцев, директор мотоциклетного завода. А в сценарии и фильме "Директор" героя звали Алексеем Кирилловичем Зворыкиным, и там он был директором автомобильного завода. Слишком близко, чтобы оказаться случайным совпадением.

В кинофильме "Директор" невестой, а потом женою Зворыкина была Сашенька Феофанова, купеческая дочь из Замоскворечья. Здесь же ее звали Татьяной Алексеевной Звягинцевой, но портретное сходство не оставляло сомнений: это опять она. Она, но через двадцать лет.

Как он любил и как умел живописать ее!

"...Я говорил себе: успокойся, это просто яркая, толстая женщина, лишь немного не добравшая до пародийного кустодиевского типа. Добавь ей немного плоти, и явится купчиха за самоваром или русская Венера после бани. Я знал, что это неправда, в ней не было ни отягощенности, ни расплывчатости, ее тело не распирало одежду. В ней все было крепко, налито, натянуто: ноги с мускулистыми икрами, округлые руки с маленькими кистями, крутые бедра, грудь, не нуждавшаяся в лифчике, прямая спина с легким прогибом, гордая шея - все мощно и женственно, сильно и нежно. Я все-таки не избежал наивной дружининской описательности. А если попробовать окольно: три молодые привлекательные - каждая на свой лад - женщины приблизились к ней и - перестали быть".

В фильме действие начиналось в революционной Москве, в ружейной и пушечной пальбе октябрьских дней 1917 года.

Здесь же о них лишь вспоминали со страхом и ностальгическим умилением из дали сороковых годов, тоже военных, насыщенных громом ночных бомбежек и победных салютов.

Иногда колоритный эпизод фильма "Директор", повторяясь в новом качестве, вдруг обретал не только ранее отсутствовавшие детали, но и пугал совершенно иным изображением характеров, небывалой дотоле лексикой.

Скажем, вспоминался очень смешной эпизод из "Директора", где революционной матросне выдали билеты в Большой театр, на "Лебединое озеро". (Вот оно опять - "Лебединое озеро" - как нам без него!..). Они сидят в раззолоченной ложе, томятся, наблюдая за тем, как на сцене дрыгают ногами юные балеринки в танце маленьких лебедей. Спрашивают: "Когда же петь-то начнут?" Саня Зворыкина (она уже не Феофанова, а Зворыкина) объясняет, что в балете не поют, а только танцуют. Матросы настаивают на своем. Публика в ложе возмущается, требуя тишины и приличного поведения...

Зрители в зале кинотеатра хохочут.

Но вот как выглядит этот же эпизод в повести "Моя золотая теща", который я предпочту цитировать, а не пересказывать.

Назад Дальше