О чудесном (сборник) - Мамлеев Юрий Витальевич 27 стр.


Но Лизонька, вместо того чтобы укусить труп, как предполагали мистики, вдруг перевернулась и легла на покойного, как на некий тюфяк, спиной вниз и повернув лицо в окно, в бездонную глубь неба, заулыбалась, точно увидела там Сатану. Люда вскрикнула.

Делать было положительно нечего, но в уме мрак сгущался. Толя перепрятал дневник. Владимир принес водку, и все расселись вокруг трупа, как вокруг костра.

"Не забуду Аполлона", - подумала Люда. Но мысли расстраивались, словно были точками в раскинутом по всему пространству напряженном ожидании.

Лизонька, лежа на покойном, поигрывала белыми пальчиками.

- Уж не хочешь ли ты отдаться на нем? - спросил откуда-то появившийся Иннокентий.

Но Лизонька была не из отдающихся. Она отдавалась только трупам, существующим в ее уме.

По полу пробежал ручной ежик. Все разлили водку. Лизонька вдруг встала.

- Я знаю, что делать: надо идти до конца, - вдруг сказала она, посмотрев в стену так, будто та упиралась ей в лоб.

- До конца, до конца, ребята, - заплакала Люда. - Лучше нам всем повеситься… Надо сейчас, сейчас, вместе с Аполлоном, перейти грань… Чего тянуть кота за хвост?!. Пусть будет, что будет: лишь бы ощутить эту неизвестность… Ведь нужно только одно движение, одно движение… слабой руки…

- Мало ты смыслишь в мистике, - сурово оборвал ее Иннокентий, которого все любили за его теплое отношение к аду.

Он медленно поглядел в сторону Лизы, и глаза его почему-то налились сухой кровью. Затем, пошептавшись с Сухаревым, самым плотным парнишем, он, улыбаясь, вывел всех, кроме Сухарева и Лизы, из комнаты трупа.

И тут началось что-то несусветное. Точно ожидание разрядилось в новую, еще более чудовищную форму ожидания. Лизонька то и дело выскакивала из трупной комнаты к ребятам, всех целовала и хихикала в плечо Конецкому. А остальные, сгрудившись в маленькой комнатушке, бредили, вдруг почувствовав, что все кончено и теперь можно обнажиться до конца. Они точно целовали свою будущую смерть, выпятив залитые потом глаза и чмокая таинственную пустоту. Пыльная девица Таня упала на пол.

Иннокентий тоже выходил к приятелям; он надел почему-то кухонный фартук и, с бородой на длинно-скуластом, как у нездешних убийц, лице, выглядел пугающе и наставительно.

Толстяк Сухарев неопределенно вертелся в трупной комнате. Лизонька что-то нашептывала ему в ухо, точно к чему-то подготовляя. А Иннокентий создал такую атмосферу, в которой умы всех нацелились не на их собственную смерть, а на какой-то другой конец. Поэтому мольба Людочки о тотальном повешенье как бы повисла в воздухе. Только Таня принесла из чулана, сама поймав, испачкавшись в одержимости, крысу и повесила за хвост перед окном в сад. Все истомились от непонятности. Но в трупной комнате шло какое-то упорное приготовление. Хлопали дверьми, чем-то пахло. Надо было как-то разрядиться. Несколько раз Людочку вынимали из петли.

Но скоро ребята, благодаря тщательной воле улыбающегося Иннокентия, стали понемногу понимать, в чем дело. Точно среди общей одержимости и безумия мыслей, упирающихся в неизвестность, стали появляться какие-то обратные, рациональные ходы, возвращающие к земной действительности, но уже на мистически-юродивом уровне.

Все бегали, надрывно думая о будущем после смерти, и истерически старались представить себе ее; от этого вены вздувались, а в глазах вместо секса было вращение душ.

- Завтрак готов! - громогласно объявил Иннокентий, распахнув дверь.

Его шизофренно-потустороннее лицо сияло доброй и освежающей улыбкой. Домашний фартук был весь в крови, а нож обращен в пол. Его друзья и так были приведены к такому исходу. Кто-то облегченно вздохнул: не надо вешаться. И тут же заикал, подумав о смерти. Танечка облобызала Иннокентия в ощеренный рот.

- Ты наш спаситель, Инна, - пробормотала она. Лизонька была королева завтрака. Лицо ее прояснилось, словно сквозь непонятность проглядывали удавы; вся в пятнах - глаза в слезно-возвышенной моче - она колдовала вокруг нескольких огромных сковородок, где было изжарено отчлененное мясо Аполлона.

"Сколько добра", - тупо подумал Владимир. Все хихикали, чуть не прыгая на стены. Именно такой им представлялась загробная жизнь. Они уже чувствовали себя наполовину на том свете.

Первый кусок должна была проглотить Лизонька. Поюлив вокруг сковородки, как вокруг интимного зеркала, она вилкой оголенно-радостно взяла кусок. Иннокентий остановил ее, подняв руку, чтобы произнести речь. Кусок, на вилке в руке, так и остановился около дамски-нервного полураскрытого ротика Лизоньки.

- Прежде чем начать есть, подумайте о том свете, - сурово проговорил Иннокентий. - Подумайте напряженно, когда будете пережевывать. И не забывайте о душе Аполлона.

- Да, да, - вдруг сразу войдя в положение, заюлил Конецкий, - от мыслей, направленных в непостижимое, душа будет выходить вон, а Апошино мясо в животе будет смрадно впитываться… Произойдет раздвоение.

- Tсc! - перебили его.

Лизонька, прикрыв глазки, пережевывала мясцо. Пухлые щечки ее вздувались, она ела с таким аппетитом, точно всасывала высшие слезы. Румянец нежного ада горел на ее липе. А в глазах пылал неслыханный интеллектуализм. Поцеловав свое обнаженное колено, она вдруг с жадностью набросилась на оставшуюся еду.

Скоро, несмотря на тихий восход солнца и трепет утренних трав, все пожирали Аполлоново тело. Мясцо хрустело в зубах, и все усиленно думали, так что от остановившихся на непостижимом мыслях стоял неслышно-потусторонний треск. Казалось, весь загробный мир навис над комнатой и над жующими людьми. Сухарев даже не мог пощекотать оголенную Танину ляжку. Толя припал к сковородке, лежа на полу.

Вдруг во дворе закукарекал неизвестно откуда взявшийся дикий петух.

Один
(Рассказ о космическом ницшеанце)

На далекой, блуждающей в темноте планете, на которой не было даже животных, жили люди. Кроме них, во всем мире больше уже не было живых существ. Эти люди жили как обычно: грязно и радостно. Страдали, но все-таки были довольны собой. Какой-то мягкий предел сковывал их. Но среди этих людей таились странные "избранники", в глубине души чудовищно не похожие на всех остальных. У "избранных" была большая вера в себя; один из моментов этой веры состоял в том, что они сильно любили друг друга, а "обычных" людей старались избегать.

Так длилось долго; и те и другие существовали сами по себе, но вместе с тем рядом. Вдруг по "избранным" прошел трепет. "Зачем нам нужны "обычные" люди, - стали думать "избранники". - Они так не похожи на нас; они засоряют наше сознание, создают ненужный шум и раздражают своим нелепым существованием; они уводят дух в его инобытие". И "избранные" решили уничтожить всех "обычных" людей. С помощью интриг, тайн и мистической жестокости они пробрались к власти. Единственная живая планета в мироздании, на которую смотрели только мертвые звезды, обагрилась кровью, такой красной, какой только может быть цвет жизни. И остались только "избранные".

Долго ликовали они, целуя друг друга, от радости и чистоты расширился круг их сознания. Никто больше не раздражал.

Прошло некоторое время. Понемногу "избранные" стали испытывать какое-то непривычное чувство. Они, такие родные и такие близкие, вдруг ощутили отчуждение и затаенную ненависть друг к другу. Теперь, когда ничто внешнее не мешало им, каждый из них застыл в больном недоумении оттого, что другие существуют.

"Тем, что все такие великие, - думал каждый, - обкрадывается моя неповторимость и единственность; мой гений унижается; мое чувство "я" оскорбляется параллельным существованием. И разве не противно видеть сотни других "я"?.." После этого перелома каждый из "избранных" старался переизощриться в оригинальностях и духовных открытиях; но так как все они были "избранные", то и их оригинальность, хоть и различная, была на одном, равнозначном уровне.

И тогда принялись они истреблять друг друга. Несмотря даже на то, что еще копошилась в них прежняя любовь и нежность к себе подобным. Ученик убивал учителя, любимый убивал любимую, пророк убивал пророка.

Убивали жестоко, но часто, по привычке или по еще остающемуся, но уже сломленному чувству любви; убивали, целуя друг друга.

И опять эта единственная живая планета, на которую смотрели мертвые звезды, залилась кровью, только уже не красной, засветилась планета таинственным синим пламенем. И даже у еще не родившихся существ задрожало сердце.

Все книги и подобные им вещи уничтожали "избранники", ревнуя к умершим. После этой больной, подобной самоубийству, резни остался в живых всего лишь один из "избранных", просто потому, что по воле случая он оказался последним и его некому было убивать.

И возликовал до предела души этот Один. И радость его была еще безмерней, чем после гибели "обычных". Прошел он по всей земле от края до края, и не было на свете ничего и никого, кроме него. И солнце во всей ужасающе бесконечной Вселенной светило только для него. И миллиарды галактик совершали свой чудовищный бег только для него. И только он, единственный во всем мире, ощущал трепет теплого ветра и блаженную прохладу реки. И только он, единственный, мог истомленно шевельнуть телом и почувствовать в этом всю концентрацию оставшейся и уничтоженной жизни. И любая его мысль была единственной и неповторимой. А его гениальные мысли никогда уже не имели параллелей. И во всем теперь навсегда холодном и молчаливом мире он стал единственным вместилищем абсолютного духа.

Страстно и мудро наслаждался Один своим счастьем и неповторимым величием. И спокойный и гордый, как поступь Абсолюта, было движение его мысли.

Хотя были уничтожены все источники знаний на земле, старый запас в нем был так велик, что его хватало для, казалось, безграничного, спонтанного развития. Сама Вселенная двигалась в наличии его мыслей.

Так он прожил много времени. Но ведь он не обладал абсолютным знанием. Наступил наконец торжественный, чуть страшный для него момент, когда Один почувствовал, что исчерпывает себя.

Впервые он ощутил это, когда лежал под деревом, у камней, в кустарнике и вдруг перед ним встали убиенные. Раньше он никогда не думал о них. А теперь почувствовал смутную потребность в общении с ними. Сердце его слегка дрогнуло. Ему захотелось, чтобы перед его глазами опять прошла неисчерпаемая драма объективного мира и он смог бы приникнуть к его живому источнику. Для себя.

Он встал, губы его сжались, а глаза потемнели, как будто по их дну прошел мрак. Он не питал иллюзий, что может теперь побеждать только сам, только из себя. Он знал ряд магических тайн и мог бы вернуть мир к жизни. Но не сделал этого. Он сделал гораздо более страшное. Он вернул жизнь не людям, а их теням. Их длинным, смешным и беспомощным теням. И в то же время великим, потому что они точно так же, как живые люди, играли эту жуткую, бездонную драму бытия, только в ее легком, неживом отражении.

И решил Один так лишь потому, что, помня о прошлых жестоких уроках, не хотел опять становиться в страшную зависимость от всего живого. Но в то же время хотел видеть хотя бы потустороннее отражение истории, дальний ход объективного мира. И питаться им, как падалью, немного подкормиться за счет этой бесконечной, мертвой пляски теней.

Их сумеречность подчеркивалась еще тем, что они были не просто тени, призраки зависели также от сознания Одного; по своему желанию он мог их уничтожить, сдуть в полное небытие и опять явить.

Однако первое время, когда посреди холодной природы Один

окружил себя тенями живых и вновь возобновилась уже призрачная история человечества, как она шла бы, если бы не было Великой бойни, одна маленькая, странная и бесполезно-больная мысль мучила его.

У него копошилось сомнение: а не возродить ли былой мир, во всем его блеске и полноте, во всем его шуме и торжестве. Признание самому себе в том, что и он в конце концов не может обходиться без внешнего, сделало его слабым и чувствительным.

Однажды он увидел мелькающие, извивающиеся тени убитых им "избранных", причем самых близких.

- Родные, - потянулся он к ним, прослезившись. - Вы мне нужны. Скажите что-нибудь!

Один случай особенно потряс. Ему на колени села тень хорошенькой маленькой девочки. Он стал играть с ней, смеясь от счастья, и она ласково ему доверилась.

И он на миг остро почувствовал, что хочет видеть ее живой.

- Чтобы ты существовала не только для меня, не только как мое представление, но и как самостоятельная, не зависящая от меня реальность. Чтобы ты улыбалась мне сознательно, а не как мое дуновение… Ведь мне интересно, чтобы меня любила и ценила самостоятельная личность, а не мое воображение… Чтобы я мог обнять тебя, а не провалиться в пустоту, - произнес он вслух.

В ответ тень девочки радостно встрепенулась. Как ей хотелось жить! Но напрасно: это была мгновенная слабость, и Один сразу же очнулся, почувствовав далеко идущую, вкрадчивую опасность.

Он захохотал. Тень девочки испуганно спрыгнула с колен.

- И не думай, что я оживлю тебя, - засмеялся Один. - Мне слишком дорого мое всемогущество. Что ты дашь мне взамен? Свою отчужденную от меня жизнь? Всю эту полную игру внешнего бытия? Слишком незначительная плата за всемогущество! И за единственность! - И он насмешливо погладил тень девочки по голове, рука его провалилась в ее пустоту.

И началась новая жизнь! Теперь каждый день к вечеру Один окружал себя этим ускользающим, неслышно завывающим миром. Его даже слегка подташнивало от его мнимого существования, от присутствия навсегда исчезнувшего.

Он легко проходил сквозь него, без всякого вреда для себя. Бесчисленные тени людей, как призраки, мелькали по залитым солнцем полям и лесам, не чувствуя их, в то время как это чувствовал только Один; влюблялись, воевали, сочиняли стихи, плакали - и все это стерто, бесшумно, в то время как вся жизнь в ее полноте сосредоточилась только в Одном.

Этот мир уже не мучил его всеми своими прежними ужасами вымороченного, чужого существования. Если тени надоедали Одному, он уводил их в полное небытие. Но они редко сердили его: ему были смешны их кривляния, любовь и ненависть друг к другу. Их полная беспомощность.

По этому дальнему отражению он брал для бесконечного движения вперед для себя все, что ему было нужно от объективного мира.

И Один снова почувствовал прилив крови к своей уже было застывающей душе.

Теперь ему принадлежали не только это вечное солнце, и эти дальние звезды, и этот нежный запах трав, и эти единственные мысли - но и этот, то появляющийся, то исчезающий, мир мертвецов, от которого он брал в свой живой дух мертвую, но нужную пищу.

И снова почувствовал себя Один хозяином всей Вселенной… Но что случилось потом, выходит за пределы этого рассказа.

Нога

Савелий бежал один по темному переулку. Громады домов казались мертво-живыми и угрожающими. Словно их никогда не было. "Почему, почему я так люблю собственную ногу?! - выл он про себя. - Вот я бегу… бегу… Но что потом?!! О, моя нога… нога!! Лучше остановиться, зайти в угол и поцеловать ее… То место, которое являлось мне во сне!!. Нежное, судорожное…"

Он продолжал бежать. Но глаза его застыли, точно упали с неба. "Подойду и выпью свою кровь, - мелькнуло в уме. - Я уже не могу переносить свое существование… Но что это?!! А нога… нога?!"

Он остановился. Наконец-то навстречу ему вышел прохожий. "О, как хочется, чтобы все провалилось, все, все! - ожесточенно подумал он. - И эти проклятые дома, и эти люди… И я, оставаясь, ушел бы вместе со своей ногой в другое… Другое… Другое… О, как хочется его видеть!!. Но где моя нога? Где она?!"

Он нервно дотронулся до нее рукой: вроде на месте. Оглянулся. Толстый человек, напоминающий борова, но в очках, внимательно посмотрел на его волосы. Юркнул кот, до странности похожий на соседку - Анну Николаевну.

"Нет, это еще не конец!!! - взвыл Савелий. - Мы еще поборемся, зацелуем!" И он отошел в угол, который снился ему уже три месяца. Там, в чудной, поднимающейся ввысь живой тьме, Савелий обнажил свою правую ногу - ту, которую любил. Любил больше Бога, больше себя. И припал…

…Тихий стон раздался через несколько минут. Кровь медленно, легкой струйкой лилась из ноги - но было это слаще меда, нежнее рождения и материнских ласк. Глаза Савелия помутнели. Губы лизали кровь, белую атласную кожу… Вся плоть, казалось, готова была прижаться к ноге, истечь в нее… А в сознании плыли невиданные грезы… О, разве суть только в наслаждении?!. Суть в мирах, стоящих за этим, суть в том, что он любит свою ногу…

Позади раздался истерический хохот. Так случалось не раз, когда он припадал к ноге, - вдруг в самом конце появлялась фигура. На сей раз это был седенький старичок с пропитым носом, весь закутанный в одеяло, хотя на улице было тепло. Его глаза остекленели, но он хохотал не от зависти к Савелию - рядом сидела мышка, и старичок сошел с ума, глядя на нее. Он как бы бежал на одном месте, словно наполненный нездешней мочой. "Скоро должна появиться луна", - подумал Савелий. Осторожно, почти на четвереньках, он выползал из подворотни. Чтобы не зашибить ногу, он любовно волочил ее и поглаживал, что-то бормоча.

Ухаживание за ногой заполняло почти все основное время Савелия. Он одевал ногу в шелк, холил ее мазями, духами, хотя остальная часть тела была, как правило, не в меру грязна. Зато нога блаженствовала, как женщина. Вряд ли у Марии Антуанетты, когда ей отрубали голову, была такая выхоленная нога. Больше всего Савелий боялся причинить ей не то что боль (при мысли о боли он коченел от ужаса), а хотя бы маленькую неприятность. Очень тяжело было вставать по утрам; Савелий долго и самозабвенно гладил и вынеживал ногу, глядя на нее в зеркало, чтобы смягчить первое прикосновение к грубому полу.

Каждое подобное касание отзывалось в его сердце мучительной, почти мистической болью, но все же с течением времени он научился переводить боль в наслаждение. Безумный страх за ногу заставлял его останавливаться на улице, среди людей и машин, бежать от всего в угол, в припадке жалости целовать и ласкать ее. Даже сидеть он не мог без дрожи и слез за свою любимую. Ветерок на пляже, если он был чересчур быстр, заставлял его морщиться и укрывать ногу в тихий закуток. Только бы не было страданий для того, кого любишь!!

Назад Дальше