В комнате Анны Петровны было тихо и слегка потусторонне; Глаша ела. Выражение ее лица было каким-то отсутствующим.
Вдруг в немую тишину комнаты вошло чье-то незримое, больное присутствие. Анне Петровне вдруг показалось, что кто-то смотрит на них влюбленно и отчаянно. Но откуда смотрит, она понять не могла.
Прошло еще несколько дней в каком-то дневном свете, в суматохе, в размахивании руками, в делах. Они были удивительно непонятные, и Витя даже забывал, когда было вчера, а когда будет завтра.
Анна Петровна хотела найти себе дело и прогуливалась взад и вперед по комнате. Вера Иосифовна шила Вите зеленые тапочки. Иногда она опять чувствовала чье-то изломанное, робкое и как бы стыдливое присутствие. И только одна соседка заметила, как мимо их двери по пыльному коридору прошмыгнуло какое-то маленькое, странное существо.
Нарушал этот поток жизни доктор. Он приходил толстый, надутый, но уходил от них всегда немного ошалевший. Он вносил в их мир какое-то нестерпимое ожидание, ожидание смерти. Все они были точно на пристани, ожидая прихода корабля - придет или не придет. И вместе с тем не понимали, зачем им все это нужно.
Однажды Витя и Вера Иосифовна остановили доктора в коридоре.
- Что скажете? - тупо спросил его Витя.
- Болезнь чего-то не так пошла. Сейчас сделаю анализ: тогда сразу видно будет, когда умрет. Приду завтра с ответом.
Новый день начался кошмарно-серо и фантастично.
Витя спросонок, не разбудив еще Глашу, вместе с соседом-инвалидом ушел пить водку в сарай. У инвалида было по-животному красное выпяченное лицо, точно он все время хотел схватить кого-нибудь зубами.
Глаша лежала на кровати, сонная, разбросавшаяся и неудовлетворенная.
Она смотрела на раму окна и страшно жалела, что сегодня не жила с Витей. Из-за одного пропуска ей казалось, что жизнь от нее уходит.
"И не то жалко, что не жила, - думала Глаша, - а мыслей жалко… Какие были мысли. А вспомнить не могу…"
Мысли у нее действительно появлялись во время любви, появлялись самопроизвольно, легко, без усилий, как во сне, и какие-то они были уютные, убаюкивающие, люлечные. Они уносили ее куда-то далеко-далеко, в давно забытую людьми страну. Глаша чуть не заплакала от обиды… Где мысли? В голове было пусто и холодно. Она пыталась погладить собственное тело. Посмотрела на лампу, на потолок. "Укрывают они меня от дождя", - подумала она. И опять пожалела себя. Неприязненно взглянула на Витю. "Ишь, ходит, и нет ему до меня дела. Хорошо было бы жить не с Витей, а с планетой", - подумала она.
А Витя пел песни, веселый, смешной и сумасшедший. Вера Иосифовна умиленно на него глядела и даже бросила мыть пол.
Самое же страшное и фантастичное было то, что Анна Петровна озлилась. Ей вдруг показалось, что она все-таки действительно может умереть. Она поверила в это только как в некую вероятность, пусть ничтожную, но уже это ее озлило. Неожиданно она стала швыряться на пол посудой. Побродит, побродит и р-раз, швырнет чего-нибудь, вилку там или нож.
Странно, что сначала никто на это не обратил внимания. А Вера Иосифовна вдруг убежала в лавку купить белых цветов.
Витя под конец совсем отрезвел и стал есть рыбу. Он так погрузился в еду, что опять ни на кого не обращал внимания. Глаша спала в верхнем белье, лишь изредка поднимая голову при звоне посуды, чтобы потом снова сползти вглубь, под одеяло.
- Довольно, мамаша, хулиганить, - сказал наконец Витя. Неожиданно раздались голоса.
- Вот эта, - пробубнил чей-то глухой голос за дверью, и в комнату вошел необычайно солидный, пожилой человек с портфелем. Вид у него был не в меру самодовольный и вместе с тем пришибленный, оглушенный. Самодовольный человек была вся его внешняя оболочка, жирная и инертная, но в нем также сидел и оглушенный человечек, который, казалось, вот-вот выпрыгнет из оболочки и накричит, но накричит единственно от страха.
Толстяк аккуратно стер пыль со стула, солидно и как-то чересчур самодовольно сел, но тут же оглядел всех торопливым, перепуганным, как бы выскакивающим из орбит взглядом: а не сделал ли я чего-нибудь неприличное?
Глаша открыла глаза и жирно потянулась всем телом.
Толстяк распахнул портфель и брякнул:
- Я - завуч школы. (Пришибленный человечек спрятался, и на Глашу смотрело солидное, лишь слегка подпрыгивающее в своем довольстве лицо.) - Вы Глафира Яковлевна?
- Буду ей, - отвечала Глаша.
- Видите, дело в том, что письмецо на вас есть, от ученика нашего 4-го класса… Лично к нашему директору… К награде просит вас мальчик представить… Чуть не памятник вам поставить.
Витя бросил пищу и подошел к завучу:
- По-ученому что-то говорите… Что вы хотите сказать?
- Ничего, ничего, товарищ, - опять необычайно важно, даже склонив голову набок, ответил завуч. - В письме наш ученик очень хвалил вашу жену… К награде просил представить… На работе повысить… Два письмеца послал: в милицию и администрацию школы… Психологически крайне интересно.
В это время в коридоре опять послышался шум, и в комнату влетела женщина лет пятидесяти вместе с тоненьким, трясущимся существом лет одиннадцати.
- Ты ответишь за свой разврат, сучка, - набросилась она на Глашу, - мальчишку до чего довела… В петлю лезть собрался… Еле вынули…
- Позвольте, позвольте, почему петля? - закричал завуч и двинулся на женщину. - Письмо было, а не петля.
В это время дверь распахнулась и вошла Вера Иосифовна. В руках она держала ослепительно белый букет цветов. На минуту все смешалось. Мать мальчика кричала, что ее Коля хотел повеситься; завуч самовлюбленно напирал, что было только письмо; Глаша ошалела и была раздражена, что ей не дают спать. Витю же от всех этих криков вдруг потянуло в сарай пить водку.
Лишь приведенный мальчик Коля одиноко стоял в углу, у него был удивительно старческий, взъерошенный вид карлика, но лицо было освещено каким-то странным сиянием, как будто ничего это его не касается и он в раю.
- Знаю, знаю, я все знаю! - затараторила вдруг Вера Иосифовна. - Иван Дубов, сапожник, мне рассказал. Сейчас он тут, в коридоре. Ваня, зайди!
Иван Дубов, корявистый, серьезный мужчина; поправляющий обувь только дамам, сутулясь, вошел в комнату. Вся его фигура излучала необычность.
Все притихли. Только завуч напустил на себя еще большее самодовольство.
- Влюблен был малыш в Глашку-то, - внушительно и осторожно, точно речь шла о починке туфель для незнакомки с другого конца города, сказал Дубов. - Молчаливо был влюблен, не по-здешнему. Я в аккурат вижу, кого у нас во дворе осияет. Глаз у меня на это есть… Наблюдал я за Колькой, совестливо наблюдал, не спугнув его… Часто он подкрадывался к дверям, съеживался в подушечку и в вашу большую замочную скважину часами за Глашкой наблюдал… Никто об этом не знал, ни Глашка, никто. Часы выбирал с хитрецой, когда в коридоре никого не бывало… А Кольку, между прочим, стихи писать тянуло… Посмотрит-посмотрит в щелку и идет на чердак стихи писать…
В это время Анна Петровна швырнула на пол тарелку. Ей стало обидно, что о ней теперь совсем забыли.
"Перед смертью и то не помнят", - подумала она.
Мать Коли заплакала:
- И вешался-то, негодяй, смешно, на кухне, только рубашку порвал.
- Успокойтесь, мамаша, - вдруг как-то надуто и деловито сказал завуч. - Мальчик, ты почему повесился? - важно спросил он Колю.
- От счастья! - тихо с какой-то чудотворной испепеляющей улыбкой отвечал старичок-карлик. - От счастья повесился.
Все опять начали кричать. У Глаши вдруг стал очень значительный вид… Она ни на кого не обращала внимания, но улыбалась самой себе. Она представила, как хорошо было бы сейчас выгнать всех, лечь с Витей и, зажмурив глаза, представлять себе этого странного тоненького заморыша - мальчика Колю.
"Чудно как будет… Дух захватит… Ишь какие у него глаза, - подумала Глаша, - и мысли потекут… Новые мысли… Веселые, сердечные, кружащиеся…"
С блуждающей улыбкой, чуть виляя телом, она подошла к Вите и сказала вслух:
- Выгони всех, и мать тоже… Лечь хочу…
Витя обомлел и матюгнулся. Мамаша Анна Петровна, вдруг вообразив, что ее уже хотят выкинуть из постели, так была поражена, что даже не стала кричать и швыряться, а ушла в себя и задумалась. Завуч тоже чего-то перепугался, всполошился и стал ни с того ни с сего читать энциклопедию. Вере Иосифовне захотелось поцеловать Витю, но и она смутилась. Выбежав на кухню, она все-таки не удержалась и поцеловала чайник.
Иван Дубов как-то резко ушел. Лишь Коля продолжал так же тихо улыбаться. В конце концов в комнате остались только Витя, Глаша и Анна Петровна.
А вечером, деловито и спокойно, как летучая мышь прилетает в свое родное гнездо, пришел доктор.
Почти автоматически он проговорил, что произошла ошибка и анализы доказали, что болезнь Анны Петровны пустяшная и она выздоровеет сама собой.
Вите это показалось странным, ненужным и к тому же нелепым. Он хотел даже накричать на доктора.
Но в общем все осталось по-прежнему и ничего не изменилось, хотя как будто и произошли события.
Остались и это высокое, пустое небо, и кружащийся в легком сумасшедшем танце мир, и двор, где Иван Дубов чинит обувь только дамам. Все было так же, как вчера, как будет завтра.
Сереженька
- Если в течение тридцати минут не сделать укол, парень умрет как дважды два, - сказал врач, выйдя на террасу. - А сделаем укол, будет жить сколько влезет.
Кругом была мгла, вечер, высокие смутные деревья, подмосковные дачи.
- Надо выйти на шоссе, - продолжал врач, - поймать машину. Больница в 7-10 минутах быстрой езды. Иного выхода нет. "Скорой помощи" поблизости нет;
Мамаша умирающего молодого человека, Вера Семеновна, первая выкатилась в сад. За ней вслед выскочили несколько гостей и дачников. "Неужто помрет, помрет… Сереженька-то", - бормотала Вера Семеновна, семеня ножками по направлению к калитке. Ей казалось, что все вокруг оцепенело и только что-то сильное и жестокое давит грудь.
"Где взять машину?" - подумала она, и ей на мгновенье показалось, что она и есть машина, быстрая такая и широкая… Раз-раз, и понесет своего мальчика до больницы, быстро-быстро… Механически она выбежала за калитку на шоссе. Около нее раздавались громкие матерные голоса. Кто-то играл в карты, прячась в канаве.
Фьють, фьють, фьють - ей очень захотелось, чтобы показались десятки, сотни машин. Но ничего не было. Подбежали, подтягивая штаны, гости и дачники. Один из них на ходу полоскал горло.
Вере Семеновне почудилось, что спасение ее мальчика зависит от того, будет ли мир неподвижен и неподатлив, как сейчас, или нет!? Пыхтя, она побежала сама не зная куда.
Вдруг на повороте, у железной дороги, она увидела легковой автомобиль, ожидающий зеленого сигнала.
Уже через минуту она была около него; внутри сидело два человека, мужчина и женщина.
…Хватая себя за волосы, рыдая и воя, Вера Семеновна запричитала о том, что нужно спасти молоденького парня, ее сына, студента. Спасение займет всего десять минут.
- Мы еще не умывались, гражданка, - вдруг тупо сказал водитель.
- Он шутит, конечно, мамаша, - вмешалась женщина, сидящая на заднем сиденье. - Но поймите, мы должны вернуться вовремя; машина не наша, и ее хозяин давно ждет нас.
- Мальчик же умрет через полчаса! - громко заорала Вера Семеновна. Но странно, внутри она почувствовала, что кричать бесполезно и что вполне нормально и естественно, если люди ее не послушают. И это сознание стало придавать некоторую театральность и искусственность ее, казалось бы, самым искренним и душераздирающим крикам. Наконец, после того как водитель холодно, как обычно смотрят друг на друга прогуливающиеся на улице люди, взглянул на нее, Вера Семеновна поняла, что все кончено; и хотя она знала, что не поступила бы так сама на его месте, тем не менее прежний опыт жизни заставил ее даже не возмутиться, как будто так оно и должно было быть. Взглянув, она несколько даже лицемерно пискнула: - 18-й год мальчику-то… Рано умирать…
- Вон смотрите, там еще одна машина, - сказала ей женщина.
Вера Семеновна бросилась туда, крича и размахивая руками. Но она не добежала до машины. Хотя водитель видел ее дикую истерзанную, фигуру, он рванулся с места. Автомобиль проехал мимо Веры Семеновны, обдав ее грязью. Она обернулась.
Тем временем и первой машины простыл след. Она, как напроказивший малыш, вовсю удирала по шоссе.
Вера Семеновна боялась посмотреть на часы.
А по другую сторону железной дороги она увидела вспыхнувшую в ее сознании картину: около пивного ларька стояла милицейская машина. Дюжие милиционеры втаскивали в нее молча, но остервенело сопротивляющегося мужика.
Когда Вера Семеновна подсеменила туда, там уже были ее соседи-дачники.
- Не дают автомобиль, - тупо и удивительно сказали они ей.
- Говорят, что им срочно надо отвезти пьяного. И они не могут не по назначению использовать машину.
Вера Семеновна, сама не помня себя, но больше механически принялась кричать.
Сиволапые милиционеры подтаскивали пьяного и осматривали его, но в то же время наблюдательно и даже с уважением слушали ее. Слушали и ничего не отвечали. Одному она кричала прямо в ухо, но он, казалось, слыша ее, равнодушно стоял и смотрел на пьяного, точно выпуская ее крики из другого уха. Смотрел и переминался с ноги на ногу.
- Слезами, хозяйка, горю не поможешь, - вдруг, крякнув, назидательно проговорил он.
Тут же к нему пристало подошедшее со стороны какое-то пьяненькое, но громадного росту существо. Этот мужик сначала незаметно и тихо, как в тайне, с любопытством выслушивал Веру Семеновну и дачников. Теперь он упоенно взыгрался.
- Ведь сыночек у матери помирает, родное дитя, - зычно закликушествовал он, поднимая огромные руки то на грудь, то к небу. - Люди, а?! Люди?! Али вы крокодилы?! Ежели бы чужой или племяш… А то ведь родное дитя… Пожалеть тут надо, приголубить, а… Дубины…
Он так кричал и самозабвенно расплескивался, что не заметил, как Вера Семеновна с дачниками уже ушли. Долго еще потом он орал и даже, когда милицейская машина уехала, одиноко бежал по темным дачным улицам, крича и причитая, пугая собак и старух.
Вера Семеновна между тем подходила к своему дому. Она ушла, потому что посмотрела на часы: прошло уже сорок минут. Состояние у нее было мертво-обреченное, слегка полоумное и в то же время спокойное.
Она думала о том, что она еще с самого начала, когда выбежала из калитки, ясно осознала то, что хоть ей и встретятся люди, но никто все равно не поможет. Что просто так должно быть, судя по всему, что такое жизнь, и возмущаться так же нелепо, как если бы ударила молния и убила ребенка. Но ее душил кошмар сам по себе, потому что исчез ее мальчик: она была уверена в этом, в таких случаях врачи не ошибаются.
Маленький распушистый куст на мгновенье показался ей сыном; она взмокла, и ей захотелось поесть; по спине прошел холод. Вдруг Вера Семеновна подумала, что теперь, без сына, ей сполна будет хватать ее пенсии.
Посмотрела на небо: может быть, ей еще удастся слетать на луну.
В саду, у ее дома, шумели, точно разговаривая с Богом, деревья. У калитки освещенная уличным фонарем стояла старушка-соседка. По ее оживленному лицу Вера Семеновна поняла, что Сережа умер.
Нежность
Неудачный я человек. Очень нежный и очень жестокий. Нежный, потому что люблю себя и, наверное, от страха хочу перенести эту нежность вовне, смягчив ею пугающий меня мир… Очень жестокий, потому что ничего не нахожу в мире похожего на меня и готов поджечь его за это.
…Уже два года назад все свои претензии к миру я перенес на маленькое, изящное существо с тронутыми, больными любопытством глазами - мою жену… Огромный, чудовищный, как марсианские деревья, мир смотрел на нас в окна, но мне не было до него никакого дела… Теперь это все позади… Медленно, как закапывается гроб в могилу, тянется последний акт нашей драмы… Жене - ее зовут Вера - имя-то какое ехидное - хочется нежности… Боже, до чего ей хочется нежности!.. В некотором смысле нежности хочется и мне. Ну скажите, почему такой гнусной, изощренной в жестокости твари, как человек, непременно нужна нежность? То, что человеку нужен топор, - это понятно, но почему нежность? А может быть, наоборот, и жесток-то человек только потому, что ищет и не находит нежности, и все войны, кровопролития, драки, самоубийства объясняются этим крикливым, вопиющим походом за несбывающейся нежностью… А все почему: хочет человек, чтобы его все любили, носились с ним, признавали до самых патологических, гнойных косточек - а раз нет этого, так и получай пулю в лоб… Нет чтобы только в себе искать основу всего… Слаб человечишко-то, слаб…
Так что нежность-то, господа, вовсе не такое уж кроличье свойство, как кажется на первый взгляд. Совсем даже напротив. Ничего более непримиримого я не встречал…
Маленькая бедная девочка, как она на меня смотрит своими добрыми, самоотверженными глазами… Казалось, готова умереть за меня… Но не за меня, а за комочек полнокровной, от кончиков пальца до души, ласки… О, нет, нет, я не так жесток - или не так честен, - чтобы говорить ей, что уже давно не люблю ее… Потому что я настолько мерзко, обреченно и жутко влюблен в себя, что могу по-настоящему любить душу, не отличающуюся от моей, а таких не может быть… Есть только родственные более или менее… А мне этого мало… Да, впрочем, есть ли родственные?! Правда, это я только относительно своей жены говорю…
- Принеси чего-нибудь поесть, - говорит Вера, а сама пристально следит за мной…
Чувствует сердечко-то, чувствует… Я горделиво подхожу к ней и нежненько так, почти религиозно, целую ее в висок… У нее, правда, очень красивый висок и жилки, умные такие, в глубине бьются… Если бы ее висок отделился от нее и жил сам по себе, то я, может быть, любил бы его… Холоден и чист мой поцелуй праведника… Верины глаза наполняются слезами.
- Ты любишь меня? - спрашивает она.
- Конечно, милая, как могу я не любить, - смрадно и проникновенно отвечаю я.
И выхожу из квартиры… за покупками.
…Веселое, сумасшедшее солнце заливает мир своей параноидной неугасимостью… Это правда, что я уже не люблю Веру; но точно таким же я буду по отношению к любым женщинам; значит, в своеобразном смысле я все-таки по-своему люблю Веру.
"А если и не люблю, то есть долг, - визгливо думаю я. - Долг превыше всего: если не будет долга, жизнь превратится в игру слепых, эгоистических сил и связи между людьми разрушатся… Но кто, в конце концов, взял, что я не люблю Веру?! Люблю, люблю, вот топну ножкой и скажу: люблю! Разве она изменилась с тех пор, как мы впервые встретились?! Разве изменился я?! Разве не дарю я ей конфетки по воскресеньям?! Я люблю ее больше жизни, больше поэзии, больше самого Творца… Но больше ли самого себя?!"