Комната Джованни - Джеймс Болдуин 15 стр.


– Такой, как ты, в моей жизни впервые. Я не был таким до знакомства с тобой. Слушай, Дэвид! В Италии у меня была жена, которая относилась ко мне очень хорошо. Она любила меня, и я любил ее. Она обо мне заботилась и ждала дома, пока я не возвращался с работы, с виноградников, и между нами даже мелких ссор не было. Никогда. Я был моложе и еще не знал того, чему позднее научился – не знал всех этих ужасных вещей, которым ты меня обучил. Я считал, что все женщины такие, как моя, и мужчины такие, как я, думал, что ничем от них не отличаюсь. Тогда я не знал, что такое горе и одиночество, потому что рядом была женщина, и мне не хотелось умереть. Я хотел одного – жить до старости в своей деревне, работать на винограднике, пить домашнее вино и спать со своей женой. Я тебе не рассказывал про свою деревню? Она очень древняя, на юге Италии, стоит на холме и окружена стеной. Ночью, когда мы гуляли с женой, другой мир за стеной не существовал для нас – этот грязный, огромный, далекий мир. Мне даже не хотелось его повидать. Однажды мы с ней любили друг друга у этой стены.

Да, я хотел навсегда остаться в своей деревне, хотел есть спагетти, пить вволю вино, иметь кучу детей, стареть и толстеть. Вряд ли я тебе тогда понравился бы! Много лет назад мы могли встретиться с тобой в моей деревне – ты бы разъезжал по ней в какой-нибудь уродливой, толстобокой американской машине, пил бы наше вино и смотрел бы от нечего делать со своей равнодушной американской улыбочкой на меня и на нас на всех. Ты проехал бы мимо и после рассказывал бы друзьям о том, что видел, убеждая их непременно съездить в эту деревню, потому что она чертовски живописна.

И ты бы не имел понятия о нашей тамошней жизни, однообразной, прекрасной, трудной, но полной страстей, как теперь не имеешь никакого понятия о моей жизни. Наверное, я жил бы там куда счастливее и не знал бы ваших гадких американских улыбочек. У меня была бы моя собственная жизнь. Несколько последних ночей я лежал в этой комнате, ждал, когда же ты, наконец, вернешься и почему-то думал о том, как теперь далеко от меня моя деревня, как страшно жить одному в этом холодном городе, где всегда промозгло и сыро, среди людей, которых я ненавижу, где нет тепла и солнца, которое всегда есть у нас, и нет человека, с кем бы можно было поговорить или разделить жизнь, где я нашел любовника, который ни мужчина, ни женщина, а что-то непонятное. Ты не знаешь, нет, какая это пытка – лежать ночью без сна и ждать кого-то. Наверняка ты этого не знаешь. Ты вообще ничего не знаешь, не знаешь никаких страхов, оттого ты так улыбаешься и думаешь, что комедия, которую ты ломаешь с этой коротковолосой, круглолицей девчонкой, и есть настоящая любовь.

Он бросил сигарету, и она задымилась на полу. Он снова заплакал. Я окинул взглядом комнату и подумал: "Нет, я этого не вынесу".

– Но в один погожий, недобрый день я ушел из деревни. Это был день моей смерти. Никогда не забуду этот день. Господи, почему я и вправду тогда не умер?! Помню, солнце сильно припекало мой затылок. Я шел по дороге, оставив позади деревню, сначала шел в гору, потом спускался по пологому склону. Как сейчас вижу: рыжую пыль под ногами, гальку, разлетающуюся в разные стороны, низкорослые деревья по обочинам и наши плоские домики, отливающие на солнце всеми цветами радуги. Помню, я плакал, не так, как плачу сейчас – горше и сильнее; с тех пор, как ты со мной, я даже разучился плакать. И тогда первый раз в жизни я захотел умереть. Я только что похоронил своего ребенка на кладбище, где покоились мой отец и деды, и бросил жену, которая плакала от горя в доме моей матери. Да, у меня был ребенок, только он родился мертвым. Когда я увидел его, он был весь серый, скрюченный и не издавал ни звука. Мы пошлепали его по попке, окропили святой водой, помолились Господу, но мальчик не проронил ни звука – он был мертв. Совсем маленький мальчик, он мог вырасти сильным красивым мужчиной, и, может быть, даже таким, как ты, и тогда Жак, и Гийом, и вся наша омерзительная шайка педерастов днем и ночью мечтала бы о нем и гонялась бы за ним. Но он родился мертвым, мой мальчик, наш с женой мальчик, он родился мертвым. Когда я понял, что он мертв, я сорвал со стены распятие, плюнул на него и швырнул на пол, мать и жена заголосили, а я выбежал из дому. Мы похоронили ребенка на следующий день. После этого я ушел из деревни и приехал в этот город, где господь Бог покарал меня за мои грехи, за то, что плюнул на распятие. Здесь я умру. Это точно. Не думаю, что когда-нибудь еще увижу свою деревню.

Я встал. Голова кружилась. Во рту был привкус соли. Комната плыла перед глазами, как она плыла в то утро, когда тысячу лет назад я первый раз появился здесь.

– Chéri. Mon très cher, – донесся до меня протяжный стон Джованни, – не бросай меня. Пожалуйста, не бросай.

Я повернулся и крепко прижал его к себе, глядя поверх головы Джованни на стену, на мужчину и женщину, неспешно разгуливающих среди роз. Он заплакал навзрыд. Казалось, сердце его не выдержит и разорвется. Но и мое сердце разрывалось на части. Что-то внутри оборвалось, и от этого я был холоден, невозмутимо спокоен и бесстрастен. Но я должен был что-то сказать ему.

– Джованни, – протянул я, – Джованни.

Он притих и стал меня слушать. Я еще раз невольно убедился, на какие уловки толкает человека отчаяние.

– Джованни, – сказал я, – ты же прекрасно знал, что когда-нибудь я от тебя уйду. Ты знал, что моя невеста вернется в Париж.

– Ты от меня уходишь не из-за нее, – сказал он, – ты уходишь совсем по другой причине. Ты так много врал самому себе, что наконец сам поверил в собственную выдумку. А я, я чувствую сердцем, что уходишь ты не из-за женщины. Если бы ты ее действительно любил, ты бы не был так жесток со мной.

– Она не девчонка, – сказал я, – она женщина, и что бы ты себе ни придумывал, я действительно люблю ее…

– Ты никого не любишь, – закричал он, – и никого не любил. И поверь мне – никогда не полюбишь. Ты любишь свою непорочность, свое отражение в зеркале, ты, словно девственница, никого не подпускаешь к себе, будто у тебя между ног драгоценности: золото, серебро, рубины или даже бриллианты. Ты никому и никогда не отдашь свое сокровище, не позволишь и пальцем дотронуться до него – никому: ни мужчине, ни женщине. Ты хочешь быть чистеньким. Ты думаешь: "Я пришел сюда чистым и уйду чистым", – ты не хочешь, чтобы от тебя дурно пахло хотя бы пять минут, хотя бы секунду.

Он резко и в то же время ласково схватил меня за воротник. Он брызгал слюной, в его глазах стояли слезы, скулы нервно подрагивали, а мышцы рук и шеи, казалось, вот-вот лопнут от напряжения.

– Ты хочешь бросить меня потому, что, когда ты со мной, от тебя дурно пахнет. Ты хочешь меня возненавидеть, потому что я не боюсь дурного запаха любви. Ты хочешь убить меня во имя своих лживых ничтожных нравственных устоев. Но ты сам безнравственный тип. Ты самый безнравственный человек из всех, кого я встречал в жизни. Посмотри, посмотри, что ты со мной сделал. А ведь я люблю тебя. Ты это знаешь. Страшно подумать, как обошелся бы ты со мной, не будь этого.

– Прекрати, Джованни, ради Бога, прекрати это! Черт подери, как мне, по-твоему, поступить? Я не волен в своих чувствах!

– Да ты не знаешь, что такое чувства! Разве ты что-нибудь чувствуешь? Что ты чувствуешь?

– Сейчас – ничего, – сказал я, – ничего. Я хочу скорее удрать из твоей комнаты, удрать от тебя подальше, чтобы прекратить эту отвратительную сцену.

– Ты хочешь удрать от меня! – Он рассмеялся, но глаза его были полны горечи. – Наконец ты сказал правду. А знаешь ли ты, почему хочешь от меня удрать?

Что-то внутри у меня сжалось в комок и замерло.

– Я не могу жить с тобой вместе, – сказал я.

– А с Хеллой ты жить можешь? С этой круглолицей, как луна, девчонкой, которая думает, что дети появляются на свет из-под капустного листа или из холодильника. Прости, я плохо знаю американские сказочки. С ней ты можешь жить?

– Да, – неуверенно пробормотал я, – с ней я жить могу.

Я встал. Меня всего трясло.

– Что за жизнь у нас может быть в этой тошнотворной комнатенке? Да и вообще, что за совместная жизнь может быть у двух мужчин? Любовь, любовь – только и слышишь от тебя, а нужна тебе эта любовь только для того, чтобы крепче стоять на ногах, скажешь, не так? Ты бы чего хотел: ходить на работу, выкладываться там до изнеможения, приносить домой деньги, чтобы я при этом сидел в этой клетке, мыл посуду, стряпал, чистил вонючую уборную, встречал тебя на пороге поцелуями, спал с тобой и был твоей девочкой, твоей крошкой? Этого ты хотел бы? Вот что значит твоя любовь. Ты говоришь, я хочу убить тебя. А ты задумывался над тем, в кого ты меня превращаешь?

– Я пытаюсь сделать из тебя свою девочку? Если бы я ее хотел, она бы у меня была.

– А почему же ее нет? Значит, ты трусишь? И тащишь меня в постель, потому что кишка тонка бегать за женщинами, которых ты, на самом деле, хочешь? Так?

Джованни побледнел.

– Ты мне все время твердишь о том, что я хочу, а я тебе – о том, кого я хочу.

– Но я мужчина, – закричал я, – понимаешь, мужчина! Как мы можем жить друг с другом?

– Как это делается, – спокойно ответил он, – ты знаешь не хуже меня. Вот поэтому ты от меня и уходишь.

Он встал, подошел к окну и распахнул его.

– Bon, – сказал он и ударил кулаком по подоконнику.

– Если бы я мог удержать тебя здесь, я бы удержал, – закричал он, – даже если бы мне пришлось избить тебя, заковать в цепи, уморить голодом, только чтобы ты остался. Я бы это сделал.

Он отошел от окна. Ветер развевал его волосы.

– Может, когда-нибудь ты пожалеешь, что я этого не сделал.

Джованни, как плохой провинциальный актер, размахивал передо мной руками.

– Холодно, – сказал я, – закрой окно.

Он улыбнулся.

– Ты ведь уходишь, какая тебе разница. Bien sur.

Он захлопнул окно, и мы долго смотрели друг на друга, стоя посреди комнаты.

– Больше мы не будем выяснять отношения, – сказал он. – Это имело бы смысл, если бы ты оставался. У нас с тобой, как говорят французы, une separation de corps, не развод, а просто разлука. Все, хватит. Мы расстанемся. Но я знаю, что ты принадлежишь мне. И я верю, я должен верить, что ты еще вернешься.

– Джованни, – сказал я, – я никогда не вернусь, и ты это знаешь.

Он замахал на меня руками.

– Хватит, больше никаких выяснений отношений. Американцам не дано чувствовать, где их судьба, нет, не дано. Они даже не узнают ее, глядя ей в лицо.

Он вытащил из-под раковины бутылку.

– Жак тут оставил бутылку коньяка. Давай пропустим по стаканчику. Так, кажется, говорят у вас в Америке.

Я смотрел, как он аккуратно разливает коньяк в стаканы, хотя его всего трясло – от ярости, боли, а может, от того и другого. Он протянул мне стакан.

– A la tienne, – сказал он.

– A la tienne.

Мы выпили. Я не смог удержаться от вопроса:

– Джованни, а что ты теперь собираешься делать?

– О, – воскликнул он, – у меня полно друзей. Найду уж, чем с ними заняться. Завтра вечером, к примеру, буду ужинать с Жаком. Не сомневаюсь, что и послезавтра буду ужинать с ним же. Он очень ухлестывает за мной и считает тебя чудовищем.

– Джованни, – беспомощно пролепетал я, – будь осторожнее. Пожалуйста, будь осторожнее.

Он иронически улыбнулся мне.

– Спасибо, – сказал он, – тебе надо было посоветовать мне это в ту ночь, когда мы познакомились.

Так мы в последний раз поговорили по душам. Я остался у него до утра, потом побросал вещи в чемодан и отправился в гостиницу к Хелле.

Никогда не забуду, как Джованни смотрел на меня в последний раз. Утренний свет заливал нашу комнату, напоминая мне о многочисленных утрах, в том числе и о том, когда я пришел сюда впервые. Джованни сидел на кровати совершенно голый, зажав в ладонях стакан коньяка. Его тело было неестественно белым, лицо серым, мокрым от слез. Я с чемоданом стоял у порога и, держась за дверную ручку, смотрел на него. Мне хотелось попросить прощения. Но это превратилось бы в слишком долгую исповедь. Маленькая уступка себе навсегда замуровала бы меня с ним в этой комнате. А ведь, положа руку на сердце, именно этого-то я и хотел. Я почувствовал, как по моему телу пробежала дрожь и на миг явственно ощутил, как тону, захлебываюсь в его слезах. Голое тело Джованни, знакомое мне до мельчайших подробностей, матово сияло в утреннем свете и точно растворялось в окружающем нас пространстве.

И тогда в моем мозгу вспыхнула глубоко затаенная мысль, которой я боялся больше всего: спасаясь бегством от Джованни, я навсегда обрекал себя на магическую зависимость от него. Отныне я никогда не смогу забыть его тело, нашу с ним близость. Джованни не спускал с меня глаз, но казалось – он смотрит сквозь меня. Выглядел он довольно странно, разгадать выражение его лица было невозможно. Оно не было ни хмурым, ни злым, ни печальным. Казалось, он просто спокойно ждал, что я преодолею разделявшие нас несколько шагов и снова обниму его. Он ждал этого, как ждут чуда на смертном одре, чуда, которое никогда не произойдет. Нужно было немедленно уходить! То, что скрывалось за маской его спокойствия, бушевало и в моей душе – я понимал, что еще немного и окончательно погибну в этом омуте, который зовется Джованни. Все во мне рвалось к нему, но ноги не слушались меня. Ветер моей судьбы гнал меня прочь из этой комнаты.

– Adieu, Джованни.

– Adieu.

Я повернулся и вышел, не прикрыв за собой дверь. Точно яростный вихрь безумия окутал меня прощальным порывом, пробежал по спине, взъерошил волосы. Я миновал узкий коридорчик. вышел в переднюю, прошел мимо loge, где мирно дремала консьержка и выскочил, наконец, на утреннюю парижскую улицу. С каждым шагом мне становилось все очевиднее, что путь назад отрезан. Голова была до странности пуста, вернее, мозг был точно огромная кровоточащая рана под наркозом. Я думал только об одном: "Настанет день, и ты будешь горько это оплакивать! Скоро-скоро ты станешь горько плакать!"

На углу я вытащил бумажник, чтобы достать автобусные билеты. В нем оказались три тысячи франков, взятые у Хеллы, мое carte d'identité, мой адрес в Соединенных Штатах и какие-то бумаги, клочки бумаги, фотографии, карты.

На каждом клочке бумаги были записаны адреса, номера телефонов, памятки о свиданиях, на которые я ходил, а может, не ходил, имена давно забытых случайных знакомых, словом, следы несбывшихся надежд, конечно, несбывшихся, иначе я не стоял бы сейчас на углу этой улицы в состоянии полного смятения.

В бумажнике я нашел четыре автобусных билета и зашагал к автобусной arrêt. Там уже стоял полицейский в своей синей пелерине, тяжелой, свисающей, как балахон, и с белой блестящей дубинкой в руках. Увидев меня, он улыбнулся и крикнул:

– Ça va?

– Oui, merci. А у вас?

– Toujours. Чудный денек.

– Да, – мой голос предательски дрогнул, – осенью пахнет.

– C'est ça.

И он отвернулся, привычно оглядывая бульвар.

Я пригладил рукой волосы. Меня всего трясло, и вообще мне было плохо, хуже некуда.

Мимо шла женщина с сеткой, доверху набитой провизией. Наверняка с рынка. Из сетки торчала литровая бутылка красного вина и, казалось, вот-вот вывалится. Женщина была немолодая, но симпатичная, с крепко сбитым телом и такими же руками – сильными, крепкими. Полицейский что-то прокричал ей, и она ответила в тон ему такой же добродушной непристойностью. Он рассмеялся. На меня он больше не обращал внимание. Я смотрел, как женщина шла по улице, и думал, что она наверняка идет домой, к работяге-мужу с грязными руками и к детям. Она миновала угол, освещенный узкой солнечной полоской, и перешла на другую сторону улицы.

Подъехал автобус, и мы, полицейский и я, оказались единственными пассажирами. Он встал у входа, я – в конце салона. Полицейский был уже не молод, но в нем ключом била такая жизненная энергия, что некоторое время я любовался им. Потом я долго смотрел в окно. Мимо проносились парижские улицы. Несколько лет назад, в другом городе и в другом автобусе, я тоже сидел у окна и всматривался в лица прохожих, чем-то привлекших мое внимание, помнится, я придумывал каждому из них биографию или такие жизненные ситуации, где я играл главную роль. А сейчас я пытался прочитать на парижских улицах обещание или хотя бы намек на возможное спасение. Но вместо этого меня не покидало ощущение, что моему прежнему "я" просто приснился страшный сон. И сон этот каким-то образом перетекает в явь.

Дни летели один за другим. Не сегодня – завтра должны были наступить холода. Тысячи иностранцев, заполонивших Париж, исчезли, словно злые духи, по мановению волшебной палочки. Во время прогулок в парках тихо шелестели падающие листья, а после тяжко вздыхали под башмаками прохожих. Каменный Париж, еще недавно радужный и многоцветный, постепенно потускнел, неотвратимо превращаясь в серый обыденный город, построенный из грубого холодного камня. На набережных все реже показывались рыболовы, и вскоре они совсем опустели.

Молодые люди и девушки будто потолстели, одетые в теплое нижнее белье, свитера, пелерины, капюшоны и кожаные перчатки. Старики выглядели еще старше, женщины казались неповоротливее. Сена тоже как-то выцвела, зарядили дожди, и вода в реке поднялась. Солнце заглядывало в Париж на каких-нибудь два-три часа, и было очевидно, что скоро оно откажется от этой изнурительной повинности.

– Зато на юге нам будет тепло, – говорил я Хелле.

От отца пришли деньги. Целыми днями мы с Хеллой гонялись в поисках дачи, искали в Изе, Кань-сюр-мэр, в Вансе, Монте-Карло, в Антибе и Грассе. В своем квартале мы почти не появлялись, все больше сидели в номере, с жадностью ласкали друг друга в постели, бегали в кино и подолгу обедали в забавных ресторанчиках на правом берегу. Настроение чаще бывало скверным, трудно сказать, откуда бралась эта хандра. Она нападала внезапно, точно хищная птица, поджидающая добычу. Не думаю, что Хелла чувствовала себя несчастной, потому что я никогда так не льнул к ней, не цеплялся за ее юбку, как в то время. Но, вероятно, она смутно догадывалась, что цепляюсь я за нее чересчур крепко, с подозрительной какой-то лихорадочностью. Возможно даже, она понимала, что все это не может длиться слишком долго.

Назад Дальше