Комната Джованни - Джеймс Болдуин 8 стр.


Она улыбается мне кокетливо и в то же время по-матерински. Она не коренная француженка и уже почти старуха. Приехала из Италии во Францию совсем молодой девушкой и сразу же поселилась здесь. Как и большинство здешних женщин, она сразу же оделась во все черное, как только вырос ее последний ребенок. Хелла думала, что все они вдовы, а оказалось, что у многих есть мужья; правда, этих мужей можно принять за сыновей. В солнечные дни эти мужья иногда играли в карты на спортивной площадке возле нашего дома, и когда они смотрели на Хеллу, в их глазах одновременно можно было прочитать и как бы отеческую гордость и чисто мужское любопытство. Иногда я играл с ними на бильярде и пил красное вино. Правда, чувствовал себя скованно: меня раздражало их сквернословие, дружеская бесцеремонность да и весь их образ жизни. Они обращались со мной, как родители с возмужавшим сыном, и в то же время они не пытались сблизиться, поскольку я был, так сказать, не их круга, а, может, они чувствовали во мне, или мне это только казалось, что-то такое, чему, по их мнению, не стоило да и нельзя было подражать. Мне кажется, я читал это в их глазах, когда, встречая нас с Хеллой, они подчеркнуто вежливо здоровались с нами: "Salut, monsieur-dame". Они, наверняка, могли быть сыновьями этих женщин в черном, сыновьями, проведшими бурные годы на стороне, пытаясь завоевать себе место под солнцем, и вернувшимися домой, где можно отдохнуть, послушать материнское ворчание и тихо дожидаться смерти. Они вернулись домой, к высохшей груди, которая вскормила их в самом начале их жизненного пути.

Хлопья снега лежали на шали, покрывавшей голову стоявшей в дверях хозяйки. Снежинки блестели на ее ресницах, на тронутых сединой черных прядях, выбившихся из-под шали. Она еще была полна сил, хотя немного горбилась и страдала одышкой.

– Bonsoir, monsieur. Vous n'êtes pas malade?

– Нет. – отвечаю я, – абсолютно здоров. Входите. пожалуйста.

Она входит, закрывает за собой дверь, сбрасывает шаль на плечи. Я стою перед ней со стаканом виски в руке. Она замечает это, но молчит.

– Eh bien, – говорит она. – Tant mieux. Вас уже несколько дней не видно. Неужели совсем не выходите из дома?

Ее глаза придирчиво изучают мое лицо. Я прихожу в замешательство и от этого злюсь.

В выражении ее глаз, в ее голосе есть такое лукавство и мягкость, что я не могу ей ответить резкостью.

– Не выхожу, – отвечаю я, – погода очень плохая.

– Конечно, на дворе не август, – отвечает она, – но и вы не калека. Что за радость сидеть одному дома?

– Завтра утром я уезжаю, – с отчаяньем говорю я, – может, вы хотите посмотреть, все ли в порядке?

– Да, – отвечает она и достает из кармана бумажку, на которой подробно расписано хозяйское добро и стоит моя подпись.

– Я быстро. Начнем прямо с кухни.

Мы идем в кухню. Мимоходом я ставлю стакан с виски на ночной столик в спальне.

– Пейте на здоровье, мне все равно, – бросает она, не оборачиваясь.

Но я оставляю стакан в спальне.

Мы входим в кухню. Она подозрительно чистая и прибранная.

– Где же вы обедали? – недоумевает она. – Говорят, вас несколько дней не видели в tabac. Или вы все же наведывались в город?

– Да, – вяло отзываюсь я, – но не часто.

– Пешком? – спрашивает она. – Шофер автобуса вас тоже давно не видел.

Она не смотрит на меня, а шныряет по комнате, что-то вычеркивая из списка маленьким желтым карандашом.

Мне нечего ответить на ее последнее насмешливое замечание: я забыл, что в этом захудалом поселке каждое мое движение на виду, под надзором всевидящего ока.

Беглым взглядом она окидывает ванную.

– Я ее вечером вымою, – говорю я.

– Надеюсь, – отвечает она, – когда вы въезжали, все было чисто.

Мы снова возвращаемся в кухню. Она не заметила, что не хватает двух стаканов: я их разбил, а сказать об этом не посмел. Обязательно оставлю за них деньги на буфете. Входим в гостиную, она зажигает свет. Мои грязные вещи валяются как попало.

– Я их увезу, – бормочу я, выдавливая из себя улыбку.

– Неужели трудно было перейти через дорогу? – говорит она. – Я с удовольствием покормила бы вас супом или еще чем-нибудь. Я каждый день стряпаю для мужа, нетрудно сварить и для двоих.

Я растроган, но не знаю, как выразить ей свою благодарность, а сказать, что совместные трапезы доконали бы мои и без того истрепанные нервы, не решаюсь.

Она придирчиво рассматривает подушку-думку.

– Вы едете к невесте? – спрашивает она.

Я понимаю, что надо соврать, но почему-то не могу. Боюсь ее взгляда. Хорошо бы выпить!

– Нет, – честно признаюсь я, – она уехала в Америку.

– Tiens! – восклицает она, – а вы… остаетесь во Франции?

– Ненадолго, – говорю я и весь покрываюсь испариной.

Мне вдруг приходит в голову, что эта простая женщина, эта итальянская крестьянка могла бы быть матерью Джованни – именно такой я ее себе представлял. Я стараюсь не смотреть ей в глаза, чтобы не увидеть в них материнское горе, которое овладело бы ей, узнай она, что ее сына убьют на рассвете и что в этом виноват я. Я стараюсь заглушить в себе ее рыдания – ведь она не мать Джованни.

– Нехорошо, – говорит она. – Такой молодой человек, как вы, не должен сидеть один в большом доме без женщины. Это нехорошо!

Некоторое время она грустно смотрит на меня, потом, видно, хочет что-то добавить, но понимает, что лучше не надо. Я знаю, что она хотела мне что-то сказать о Хелле, которую местные женщины, и она в том числе, не любили. Но она выключает в гостиной свет, и мы проходим в большую спальню, хозяйскую – здесь мы ночевали с Хеллой. Стакан с виски я оставил в другой спальне. Здесь тоже чистота и порядок. Она осматривает комнату, смотрит на меня и улыбается.

– Здесь вы с тех пор больше ни разу не спали? – спрашивает она.

От стыда я краснею, а она смеется.

– Ничего, вы еще будете счастливы,-говорит она. – Вам надо найти другую женщину, хорошую, и жениться на ней, иметь детей. Да, вам обязательно надо жениться, – настойчиво повторяет лна, точно я с ней спорю, но не успеваю я открыть рот, как она спрашивает:

– А где ваша maman?

– Она умерла.

– А-а! – она сочувственно поджимает губы.

– Очень жалко, а отца тоже нет в живых?

– Нет, он жив, живет в Америке.

– Pauvre bambino.

Она смотрит на меня, я почему-то чувствую себя рядом с ней ужасно жалким и беспомощным и понимаю, что если она сейчас же не уйдет, я расплачусь или стану ругаться.

– Но не будете же вы весь свой век бродяжничать по свету, как матрос! Это очень огорчило бы вашу маму. Когда-нибудь вы ведь обзаведетесь собственным домом?

– Да, разумеется. Когда-нибудь.

Она кладет свою крепкую руку на мою и ласково говорит:

– Жалко, что ваша maman умерла, но вашему отцу будет приятно нянчить ваших детишек.

Она замолкает. Глаза ее смотрят участливо, но как-то мимо меня.

– У нас с мужем было трое сыновей. Двоих убило на войне, тогда же мы потеряли все свои деньги. Жалко – всю жизнь работали, чтобы на старости лет жить тихо и в достатке, копили-копили, и все пошло прахом. Мужа это доконало, он изменился до неузнаваемости.

Я вижу, что в ее глазах больше нет прежнего лукавства, а только горечь и боль.

– А, да что поделаешь? – пожимает она плечами. – Лучше об этом не думать. Два года назад, – лицо расплывается в улыбке, – с севера приехал погостить наш третий сын и привез с собой своего маленького. Ему всего четыре года. Такой красавчик, Марио зовут, – она оживляется еще больше, – мужа моего тоже зовут Марио. Десять дней они у нас прожили, так мы будто помолодели.

Она снова улыбается:

– Особенно мой муж.

Некоторое время она стоит с застывшей на лице улыбкой, потом вдруг резко спрашивает:

– Вы молитесь Богу?

Я чувствую, что мне не перенести очередное испытание.

– Нет, – невнятно бормочу я. – То есть очень редко.

– А вы верите в Бога?

Я жалко улыбаюсь. Хотя мне хотелось бы, чтобы это была снисходительная улыбка.

– Да.

Ни мой невнятный ответ, ни моя улыбка, разумеется, не убедили ее.

– Вы должны молиться Богу, – наставительно говорит она, – поверьте мне. Хотя бы изредка, понемногу. Поставьте маленькую свечку. Ведь не будь святых угодников и молитв, жить было бы совсем трудно. Не сердитесь, что я… – добавляет она, – говорю с вами, будто я ваша мама.

– Да я не сержусь. Вы очень добры и сказали мне столько теплых слов.

Она довольно улыбается.

– Мужчинам, не только таким мальчикам, как вы, но и пожилым, всегда нужна женщина, которая говорила бы им правду. Les hommes, ils sont impossibles.

Она улыбается, гасит свет в хозяйской спальне, и я тоже притворно улыбаюсь этой милой расхожей шутке. Мы снова идем в мою комнату – там, слава Богу, можно выпить. В моей спальне, конечно, страшный беспорядок: горит свет, валяются мой халат, книги, грязные носки, два грязных стакана, чашки с остатками кофе, простыни на кровати сбиты в кучу.

– До отъезда я все уберу, – поспешно говорю я.

– Bien sur, – вздыхает она, – послушайте моего совета: женитесь!

И тут мы вдруг начинаем смеяться, и я наконец допиваю виски.

– Вы же до утра окончательно напьетесь, – говорит она.

– Нет, я увезу недопитую бутылку с собой.

Она, конечно, понимает, что я вру, но снова пожимает плечами и, накинув на голову шаль, делается строгой, как и подобает хозяйке. Я понимаю, что сейчас она уйдет, а мне хочется найти предлог, чтобы ненадолго задержать ее. Сейчас она перейдет дорогу и исчезнет навсегда, а я останусь один на один с этой черной и долгой, как никогда, ночью. Мне бы надо обо всем рассказать ей, но, конечно, я ей ничего не скажу. Я чувствую потребность быть прощенным. Я хочу, чтобы она меня простила, но не знаю, как объяснить, в чем я виноват. Как ни странно, моя вина заключается в том, что я мужчина, а она о мужчинах все давно уже знает. Рядом с ней я чувствую себя беспомощным и жалким, подростком, стоящим голым перед своей матерью.

Она протягивает руку, и я неловко пожимаю ее.

– Bon voyage, monsieur. Надеюсь все же, что, живя у нас, вы были счастливы. Может, когда-нибудь еще приедете погостить.

Она улыбается. Глаза у нее добрые, но теперь улыбка делается казенной, означая, по-видимому, окончание наших деловых отношений.

– Благодарю вас, – говорю я, – может быть, приеду к вам на будущий год.

Она отпускает мою руку, и мы идем к двери.

– Совсем забыла, – говорит она на пороге, – не будите меня, пожалуйста, утром. Ключ положите в почтовый ящик. Больше мне нет нужды подниматься в такую рань.

– Конечно, – улыбаюсь я и открываю дверь. – Спокойной ночи, мадам.

– Bonsoir, monsieur. Adieu! – И она уходит.

Свет из наших окон падает на дорогу. Где-то внизу мерцают городские огни, и мне кажется, что я снова слышу море.

Пройдя немного, она оборачивается:

– Souvenez-vous, – доносятся до меня ее слова, – молиться иногда надо.

Я запираю дверь. До рассвета мне нужно еще многое сделать. Сначала я решаю вымыть ванну, а потом уже напьюсь. Я принимаюсь за дело, щеткой чищу ванну, наливаю в ведро воды и мою пол.

Ванная – квадратная, крошечная комната, с одним замерзшим окошком. Чем-то она напоминает мне нашу каморку в Париже. Джованни все мечтал ее переделать, и было время, когда он с жаром принимался за осуществление своей мечты. Повсюду валялась штукатурка, и кирпичи грудой лежали на полу. Потом мы выносили их ночью из дома и выбрасывали где-нибудь на улице.

Наверное, придут за ним рано утром, может быть, незадолго до рассвета. И последним, что увидит Джованни, будет серое беззвездное небо над Парижем, которое столько раз видело, как, пошатываясь, мы брели домой в те, полные отчаянья, пьяные утра.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава I

Теперь мне кажется, что мы жили в этой комнате будто под водой. Время текло где-то над нами, мы были вне его, поэтому оно в сущности ничего для нас не значило. Поначалу наша совместная жизнь была счастливой, удивительной, и каждый день был отмечен чем-то особенным. Но к нашей радости, конечно, примешивалась горечь, а к удивлению – страх. Только в начале мы этого не замечали, потому что самое начало нашей совместной жизни залечивало душевные травмы, как целительный бальзам. Но страхи и горечь постепенно всплывали на поверхность, и мы отступались, спотыкались о них, теряя душевное равновесие, уважение друг к другу и достоинство. Лицо Джованни, которое я досконально изучил за все эти утра, дни и ночи, примелькалось, как бы потускнело и стали обнажаться его изъяны. Глаза словно потухли, а когда я смотрел на его красивые густые брови, то почему-то думал о том, что под ними – череп. Уголки чувственных губ опустились будто бы под тяжестью тоски, переполнявшей его сердце. Понемногу лицо Джованни становилось чужим, а, может, глядя на него, я чувствовал себя виноватым, и мне хотелось думать, что это лицо чужого человека. Конечно, это произошло под влиянием каких-то неуловимых изменений моего к нему отношения.

Наш день начинался ранним утром, когда я отправлялся к Гийому перед закрытием бара. Иногда Гийом закрывал его для посетителей, и мы с Джованни да еще несколько приятелей оставались там завтракать и слушали музыку. Иногда к нам присоединялся Жак, но с тех пор, как мы стали здесь встречаться с Джованни, он заходил все реже и реже. Когда с нами завтракал Гийом, мы обычно уходили отсюда часов в семь утра, а когда бывал Жак, он великодушно отвозил нас домой на машине, которую непонятно почему вдруг купил. Только мы почти всегда ходили домой пешком по длинным набережным Сены.

В Париже уже пахло весной. Вот и сейчас, слоняясь по комнатам, я снова вижу Сену, мощеные булыжником quais, мосты, а под мостами плывущие мимо баркасы, и на них – женщины, развешивающие мокрое белье, а то вдруг выныривает байдарка, и я вижу молодого человека, усердно размахивающего веслом, и вид у него довольно беспомощный и глуповатый. Покачиваются яхты у приколов, тянутся барки, баржи, мы проходим мимо пожарной части, и пожарники уже узнают нас в лицо…

Позже Джованни пришлось прятаться в одной из барж, пожарник, заметив, как он, крадучись, полз ночью в нору с буханкой хлеба, донес на Джованни в полицию.

Деревья становились зеленее. Сена вздулась, и над ней плыла коричневатая зимняя дымка. Появились рыбаки. Джованни правильно говорил про них: улов им не важен, важно быть при деле. Букинисты на quais приободрились и ждали хорошей погоды, а вместе с ней праздных прохожих, которые будут рыться в потрепанных книжках, и туристов, которые скупят у них множество цветных гравюр, чтобы увезти их в Соединенные Штаты или в Данию. Девушки и их спутники стали разъезжать на велосипедах. На исходе ночи мы с Джованни иногда видели, как они оставляют их на набережных до следующей прогулки. В это время Джованни как раз лишился места у Гийома, и мы подолгу бродили вечерами. Это были очень грустные вечера. Джованни чувствовал, что я скоро уйду от него, но не смел упрекнуть меня, боясь укрепиться в своих опасениях. Я тоже не смел заикнуться об этом. Хелла уже выехала из Испании в Париж, а отец согласился послать мне деньги. Но я и не думал тратить их на Джованни, которому был многим обязан. Наоборот, я надеялся, что отцовские деньги помогут мне вырваться из комнаты Джованни.

С каждым утром солнце становилось все ярче, небо выше, а простирающаяся перед нами Сена окутывалась легким весенним туманом надежды.

Закутанные зимой букинисты одевались все легче и легче, отчего их фигуры вроде бы претерпевали бесконечную и удивительную метаморфозу. В окнах, распахнутых на набережную, и в переулках, сновали маляры – их приглашали белить комнаты. Женщины в сыроварнях, сняв синие свитера, закатывали по локоть рукава, обнажая мускулистые руки. Хлеб в булочных казался теплым и свежим, как никогда. Малыши-школьники скинули пелерины, и их коленки больше не багровели от холода. Все вроде и болтать стали больше на этом замечательном и неистовом языке, который иногда напоминает мне звуки струнных инструментов, но всегда неизменно ассоциируется с превратностями любви и неизбежной агонией долгой и бурной страсти.

Но у Гийома мы завтракали редко, он меня недолюбливал. Обычно я украдкой поджидал Джованни у дверей бара, пока он не закончит уборку и не переоденется. Потом мы, как правило, прощались и уходили. Эта независимость породила своеобразное отношение к нам завсегдатаев бара, этакую смесь оскорбительного покровительства, зависти и скрытой неприязни. Однако они не смели разговаривать с нами "по-свойски", как с равными, и злились от того, что им приходится насиловать себя и вести себя с нами так, как нам хотелось бы. Но больше всего их бесило другое: столько усилий приходилось затрачивать попусту, просто из любопытства. От этого они лишь острее чувствовали свою ненужность, хоть и одурманивали себя наркотиками болтовни и тешились презрением друг к другу и мечтой о реванше.

После завтрака и недолгой прогулки мы добирались до дома и сразу же заваливались спать, потому что едва держались на ногах от усталости. Варили кофе, иногда пили его с коньяком, сидели на постели, разговаривали и курили. Нам казалось, что мы еще столько не сказали друг другу. Или это казалось Джованни?

Но даже в те минуты, когда я пылко и нежно ласкал Джованни, а он с той же нежностью ласкал меня, я чего-то не договаривал, я все же не отдавался ему до конца. Ведь прожив с ним целый месяц, я так и не рассказал ему о Хелле. Разговор этот зашел только потому, что из ее писем стало ясно, что со дня на день она вернется в Париж.

– А что это она одна путешествует по Испании? – спросил Джованни.

– Любит путешествовать, – ответил я.

– Дудки! – сказал он. – Путешествовать никто не любит, а женщины подавно. Тут, наверняка, есть другая причина. – И он многозначительно вскинул брови. – Может, у нее там любовник, и она боится тебе сказать?.. Может, она с каким-нибудь torero?

Назад Дальше