- Вон - ничего. - Он заговорщицки наклонился к ресторанщику, старому греку с набрякшим рубильником и грязями глаз.
Официанточка в белом опустила очередное дымное блюдо.
- Могу прислать. - Грек прервал жевание, как будто в мякоти ему попалось нечто и он пробует на зуб: не золотой ли?
Отель. Холл. Куркина погрузили в номер спать. Ждали путан, попивая коньячок.
Шофер поделился вполголоса:
- Стою, значит, в очереди. Мужик такой: "Пустите, я в Афгане воевал". Народ стремается. Выдергиваю его: раз. Здоров, мужик. Кто таков? Он майку рвет: "Вот, бля, шрамы. Я ветеран". А у меня батя воевал. Идем, говорю, бухнем, отец. Сели. Поставили. И чего, говорю, тяжело было? Он такой: "Не предупредили, в поезд посадили, едем. Остановились. Из щелки гляжу. Станция └Кабул". Я спрашиваю: └Как Кабул?" Он: └Ну так, Кабул"". Ах, Кабул! Беру две бутылки водки и ему по башке, он падает, кровищи-и, я сматываюсь… Обидно стало, понимаешь? Мне батя докладывал: на самолете туда летают, какая к е. ням железка? Прав я, посуди?
- Я заметил, головой к окну ляжешь, и наутро - яблочко свежее, катись не хочу, - расписывал грек. - А к двери лежу, ворочаюсь, не голова, а яблоко моченое. Ты к окну ложись!
- Попробовал бы я при совке девчат созвать… Сразу бы стукнули. - Судья с ненавистью расстегнул ворот рубахи. - Во дурдом был! Я сорванцом зачем-то драндулет космический мастерил! Вспомню - вздрогну.
- Андрюха - красавчик! - осклабился шофер. - Верно, Андрюх?
Он постоянно награждал Худякова страстным этим "красавчик", уверенным, с тремя свиристящими "эс", как ливень мужланской мочи по отзывчивым кустам.
Девицы поместились на диване в рядок, готовые к тому, что сейчас разобьют их единство.
- Здрасьте, - сказал Андрей. - Все в порядке?
- Нормалек, - сказала пухлая губами, грудями и синяками подглазий и что-то передала на ухо самой худой, та усмехнулась.
На нее Андрей показал заму судьи. Как всегда, он выбрал самую неохочую. Вдобавок ему было любопытно:
- И что тебе шепнули?
- Зеленый еще…
- Я? Почему?
- А кто так разговаривает: "Здрасьте"?
- А как надо?
- Приветик, девчат… Как доехали? Не помялись? Кла-асс! Тра-ля-ля…
Андрей попал в невнятную дыру и принялся лупить. И было только одно - азиатское, секс - это всегда азиатское: слить морепродукты, сырую рыбу, блестящую слизь… Рвались нити невода, мелькали морские ежи, пенно накатывало Японское море.
За окном буянило Черное…
- Таким елдаком прибить можно!
Оставленный постоял у открытого окна. Море было капризно-немолодо, вспыхнул образ безумной старухи, стенает, рвет седины.
Лежа, прислушиваясь к каждому своему закоулку, ладонью коснулся сердца: засыпаю или умираю… Ему показалось, что сердце поехало. Страх накрыл тело, сердце все ехало, разгоняясь, уже мчало, подпрыгивало, сейчас взлетит. Смял в кулаке мякоть одеяла. Уши заложило. И тут организм выкинул шутку - лежащий, заглотнув страх, отключился.
Через минуту сопел.
К полудню поехали в горы. На воздухе в бассейне толкались серебряные рыбы. Судья выудил одну невольницу и милостиво швырнул в голубизну обратно. Увешанный ружьями и рогами закуток, древесно-свежий. Куркин, не отойдя от вчерашнего, опять тарахтел несусветное. Все делали участливый вид, даже когда он начал каллиграфично поливать соком скатерть.
Нары, веники, самцы-голыши, местами прозрачно-жирные, местами усохшие, венозные, с шерстяными родинками. Судейское тело, разноцветно и неприлично татуированное…
- Поддай парку. - Судья шамкал едва послушными челюстями, и шофер лил из ковша в седеющие угли. - Пойду ополоснусь…
- Слышь, ребят, давайте с ним! - Куркин кутал колени под простыню. - Маленький! Стоять!
Зам судьи, взъерошив чуб, гикнул:
- У-ух, хорошо! - И, толкая шофера, вывалился.
- Вы зачем пьете? Вы пугаете людей! - Андрей говорил неестественно громко, дабы голос прошиб деревянные стены. - Вы что обсудить хотели?
Старец развел простыню и спланировал с нары.
- Гляди, а мы оба голые. Голенькие. - Зашлепал навстречу, весь лучась: - Ну где твой? Дай посмотрю!
Из липких седых кустков выпирала мелочь, винная, напрягшаяся, слезящаяся.
Андрей пятился, не отводя завороженных глаз.
- Маленький… Мы же братишки! Наша… у нас… Независимы мы… Мы… Мы…
Юноша выскочил наружу.
Нырнул в ледяной бассейн, громя рыб.
Куркин - следом, теряя сознание, это поняли не сразу, когда уже замаячил у кафельного дна.
Выволокли, внесли в закуток, уложили на лавку.
- Васильич, живой? Бабу хочешь? - Судья растирал утопленнику грудь, смахнул налипшие чешуйки.
- Бабу? Не… Не… Погоди. Я так не могу. Искра… должна… вспыхнуть…
- Жив писака!
- Хе-хе. - Куркин странно ожил, его обрядили в рубаху, брюки, накинули пиджак. - Слышь, ты - хороший малый. А мне говорили, вор.
Пауза. Все переглянулись.
- Я знаю собаку, что на меня брешет. - Судья насупился. - Левченко, прокурор наш. Старые счеты.
- Да? - Куркин младенчески округлил гляделки. - А мне говорили, ты плохой… Значит, это он - вор? Так мы тебя защитим! Андрюшик, статью напишем?
- Не нужно меня защищать! - Судья уголовно прищурился.
- Поддержим… - вставил Худяков.
- Ага, поддержка нужна, пацаны. - Судья быстро обсосал губы.
Ночью уезжали. Ломило кости.
Чувствуя, как надвигается хворь и стеклянный виноград давит горло, ехал в машине с наставником. Старик лез, пьяно обнимал, колупал руку с неловким доверием, а Андрей отворачивался, смотрел юг. Вода, огни, каменные громады, все бессловесное. Отдыхал, пропуская грипп в носоглотку, в мозги, и страшная догадка: природа, покойная окрестность, надежное отдохновение - тут его позор!
Как же раньше не додумался!
Все эти старые камни, ритмичные морские валы, вечнозеленые кипарисы - вид, модельный вид, но не особь.
И если гравий вдруг по-человечьи заскрипит под ногами, то:
- Классные кеды! Где брал?
Плебеи - сучка тявкающая, кот, зенками мерцающий, щегол чирикающий, таракан, усами шевелящий.
Звезды - воры.
А горы - навозные.
Прощай, свинья!
В Москве оба слегли с жаром, старик и мальчик.
- Привет, маленький. Живой?
- Я не маленький. Меня зовут Андрей.
- Слышь, у тебя что, сорок?
- А у тебя?
- Почти здоров. Ты давай не разлеживайся. Про судью я сам написал. Название: "Судью судят воры". Нравится? Это последний раз. Не ленись.
- А что написал-то? Как оклеветали хорошего человека?
- Маленький, ты сам все видел. Еще спрашивает. Тут мне Ирка звонила с телевиденья. По поводу фашистов… как их?.. забываю…
- "И души, и бестии".
- Вот! Ты по телевизору выступи. К среде поднимешься? Будешь дальше болеть - не снимут. Не, если совсем расклеился, ребята сами подъедут. Только ты правду скажи, как писал. Фашисты, бритые, убивают негров. Алло! Маленький…
- Я ухожу из газеты.
- Алло!
- Больше не звони.
- Ты с ума сошел! Послушай, ты подонок и свинья. Удостоверение передашь мне. Положишь на проходной.
Обрыв связи. Перезвон.
- Маленький, извини, я горячусь. Мы больные…
- Чтоб ты сдох!
Двое
Вы все смотрели этот фильм. Стрелялки, гонки, фейерверки, но там была идея, для которой он снял бы другой фильм. Ему снился частенько тот фильм, дерущий до дрожи, поездки по России, расследования, газетный коридор, питье в кабаках и ласки в постелях, дневник, письмо отцу, и поверх паутина, расчет отстраненной силы. И верования наши, фразы, чаянья и отчаянья наши совсем не наши, мухи мы, плясуны на нитках. Раз в неделю говоришь слово "НИТКА" - и тотчас видишь его, раскрыта на коленях газета, или получаешь из радиоприемника, это на миг порвалась паутина, всего-то сбой… Впереди одно. Задохнуться, трепыхнуться, пропасть. И новые, жадные до позора рои.
Он бы рисовал на каждой могиле "Ь". Мягкий знак. Гладь. ЬЬЬЬЬЬЬ… Неслышный звук, самый рассерженный. Звук того места на поверхности, где человек утонул.
Он просыпался. Какой сезон? И где-то, у соседей ниже или в дворовой распахнутой машине:
Все пройдет: и печаль, и радость,
Все пройдет, так устроен свет…
Ироничный голос у певца. Пластилиновая кровь в сосудах, остекленевшие глаза, вонь, синеющее мясо, ловкие черви - про это песня? Вскакивал, грудью расшибая тьму, запуская пальцы в волосы, и дергалось, готовно пробуждаясь, ночное небо за окном. И, нашкодивший, тянул песню мужичок: "Все пройдет, так устроен свет…" Небо, багрово-светлое, зареванное, отражало городские электричества. На небе жили светила.
Луна, полыхающая, - деревенская дуреха, девка засидевшаяся, вывалилась по грудь из окна.
Летняя, клубок нитей, и светло-желтые эти нити, свитые, различимы в своей отдельности.
Зимняя, серо-белые тучи, краснушная, разметавшаяся в постели.
Луна белая, словно череп, сияющая сквозь резкие веточки, что ложатся на ее облик - чертами черепа - чернотами глазниц, рта, носовой дыры…
Стоит ли говорить - почему не стоит? - небо, усыпанное звездами, ускоряет сердцебиение, а луна сбивает глаза в кучу.
А на выходе из кинотеатра "Художественный", в очереди вон, молодежной, хрустящей соленым попкорном, он увидел Таню.
Ее засасывало.
Рассыпанные волосы, профиль-скула, подруга Антантова…
- Таня? Та-аня!
Она.
Они не занялись постелью в первую же встречу, зато втянула его в курение. Так заразительно она дымила, что, не удержавшись, стрельнул сигаретку, дамскую, точеную.
Из кино переместились на старый говорливый Арбат, нашли кафешку, Таня не пила, и только это удержало Андрея от срыва в попойку. Общались ни о чем, обиняками, опасаясь прокола. Он плел ей что-то далекое, проверяя: готова ли к колоссальному пенису и знает ли о смерти. Ничего не прояснил.
Она нигде нынче не работает. "И души, и бестии"? Из этой конторы выгнали.
Мужицкие руки, крестьянские, в деда. Толстые и короткие пальцы. Широкие и по-трудовому бескровные ногти. Странно, что генетически не передались мозоли. Пестрые тона. Восточное влечение к красному и черному. Простейшая кость носа. Нос как у писателя Куприна. "Мой Куприн", - будет шептать ей Андрей в минуты нежности. Грубые губы. Удаль в плечах. Ножки-худышки. И он еще узнает, как по-лесному застенчиво розовеют пальцы-земляничины на голубом кафеле московской ванной.
Дома включил телевизор. Попал на рекламу.
- Хочешь, я угадаю, как тебя зовут? Зову-ут! Зову-уу-т!
А меня? Не знаю я, отец. Ты дал мне имя Андрюша. Твоей деревенской маме оно не нравилось. Она никак не могла его произнести. "Адрей, Адрей, тьфу, подавишься!" Три согласных подряд. В обществе я явлен под разными именами, курящий, бросивший курить, но оба имени не мои.
Сговорились о новой встрече.
Весеннюю реку мутило. Они напивались, и ресторанчик качался на реке. Багрянели, продираясь сквозь шампанское и текилу. Андрей просаживал последнее. Алкоголь напитывал слова. Не хочешь землянику? Можно предложить клубнику, вышел бы сутенерский выпуклый жест, прелюдия к возне, а земляника - подвижка к сердечности. Земляника и редкое лакомство, и всем доступна… Что-то летописное, стародавнее, хруст на зубах, но новорожденное и мокренькое. Такое же имя Таня.
Рассказывала: как-то, лежа под парнем, заметила газету на подоконнике с пустотами полей, заполненными его автографами. Росчерк за росчерком, налаженный танец…
- И я свалила!
- А я вот под именами чужими…
Выловила три земляничины из кремовой пучины:
- Что?
Сомкнулись коленями.
- Таня, а когда людей кремируют, остаются исключительно колени. В крематории - коленок свалка! Ты только представь, в час воскресения они вдруг как чокнутся заздравно!..
Не рассмешил. Пересел к ней. Кончик носа хрупкий - можно запросто помыкать, ухватив. Пугливая кожица губ, ушко хрупкое - возьми да надломи. И сколь сыроежкова перепонка выше губ.
И земляничный сок рта.
Он лизал губы, подбородок, кончик носа, оскальзываясь, она начала протестовать, мутно, из-под земли. Вздрогнул ознобом, рта не убирая. И сам заухал в ответ утешающее. Гундели, боролись языками, выдюживая нудный покалеченный напев. Слова взаимно проникали, непонятные, залепляя изнанку щек, раздувая лица…
В сырых грибах присутствует что-то больное. А в поцелуях? Нет ли в поцелуе беспомощного, неопрятно-комичного? Ах, нет ли в счастливом слюнтяйстве - грибного дождика, когда воды летят сквозь свет?
- Ха-ха-ха! - отслоились, пылая, утробно трясясь, вытягивая языки.
- Эге! - подступил охранник. - Вы нам клиентов разгоните. Дома соситесь!
- Несите счет! - это Таня.
- Счет!
Подушка для двоих. Диван бракованный. Изголовье, предназначенное подушке, проваливалось в тартарары с деревянным громом.
Андрей опрокидывался в глубокую небесную черноту, в яркое перемигивание. Звезды наплыли, крупно и жадно.
Планетарий.
И ослепляясь, спуская, он свято поверил:
- Семя - это Свет.
Заряд жижи, выплеснувшись в глубину, пускай и в латексный колпачок звездочета, явится на небесах. Новым свечением в мириадах светил…
Андрей проснулся унылый.
Спала Татьяна отвернувшись и подтянув ноги. За окном шумело сплошным потоком. Худяков еще разведает Кутузовское море, оно напрягается в час пик и иссякает к ночи. Отдернул одеяло: дородная попа, кокетливый изгиб хребта, а выше копчика - синева тату. Дельфин, весь из полосок, как в тюремной робе, гарцующий на хвосте.
За завтраком не мог налюбоваться. Угловатая увлекательная рожа, наваристая стать. По нутру пришелся ей китовый его пенис. Мила она или нет? Это не любовь, но мила откровенно.
- Откуда дельфин?
- Один дебил наколол!
Долбаное утро, вонючая зубная паста, жмущие ботинки-уроды…
Он подумал: хмуро ей, похмелье. И только много позже докумекал: бранясь по утрам, Танька присягала ребятам со двора, в котором неотвязно гуляло эхо крутого ее проспекта. Происхождением своим она принадлежала им, переболевшим заграничными турами, мелко на все плевавшим. Проспект сообщал квартире гулкую дворцовую важность. Когда проспект пустел, Таня слабела, дышала с трудом, а ближе к рассвету ее пульс становился нитевидным.
Следующей, второй их ночью, облевываясь мигалками, под окнами гнал кортеж президента. Проснулись разом и прямо над собой - что это? - на потолке увидели - еще неизвестный физический закон? - лицо пассажира.
Знакомое лицо, телекартинка. С поджатыми губами, с устало опущенными веками.
Лицо вспыхнуло. Заскользили дальше блики.
"Если друг…"
Олигархи-аллигаторы, кхм, преследуют ути-ути-ути-на…
Кхм, пр-рыветствую. Я у микрофона, Антантов Сергий. Работаю в прямом эфире. Я открываю этот минутный проект. До меня был Фурцев, который сплыл. Этого, с позволения сказать, юнната смыло с мылом.
Настоящее его имя хорошо мне известно. У нас этот якобы Фурцев горячо любил верховного, а за другой подписью истерил со страниц одного… таблоида…
Циничный проект "Фурцев" инспирирован туманами Альбиона.
Более определенно, дорогой слушатель, пока разъяснить мы не можем.
Страна будет здорова! А такие… Кха, время не ждет.
Я хотел бы поставить песню Владимира Владимировича Высоцкого: "Если друг оказался вдруг…" Но время поджимает. Режиссер меня поправляет. Семеныч! А! И… показывает на часы. Я уверен, слова этой мужественной песни вы знаете. Так спойте!
Опять брат
Худяков имел особенность: сшибать противоположных людей и наслаждаться, что получится. Обычно было плохо ему. Он позвал брата в квартиру на Кутузовский с тем юморным смыслом, чтобы брат вынес свое суждение о Тане.
Игорь болтался в Москве, счастливо избежавший ареста. Партизанский отряд распался, Финляндия беззаботно лежала за приграничной дымкой, вождь дожидался приговора в Саратове, где полгода назад приказал купить пулемет.
Брат пришел бородат:
- Народ, помыться е?
Вышел из-под душа, превратившись опять в подростка, в бусинах влаги, поверх матроски повязав свитер, убрив заросли и измочалив Танину зубную щетку:
- Пьем? Мне один фиг…
- Значит, чай, - сказал Андрей.
Семечки мяты, военно-зеленые, кружат.
Свет лампы бьет в чашку и прошибает муть. Семечки отбрасывают тени со своей высоты, и тени скользят по стенкам чашки, как по небоскребам. Смог, вертолеты, обтекаемо блестящие стены.
- Лимон забыла!
Круглая, ядовито-желтая долька, вызов иных миров, поплыла по нью-йоркскому небу, отзываясь волнами и распугивая вертолетики.
- Русский вас спасет. - Андрей нагнул чашку, подцепил зубами высунувшуюся дольку, втянул в рот, зажевал: - Чай по-гагарински.
- Как? - Таня в домашнем зеленом платье, в шлепанцах, голой ногой обвивала ногу.
- Гагарина пригласила английская королева. Он вызубрил все правила, даже ложечку отставил, но, завидев лимон, выловил и слопал.
- И улыбнулся?
- Улыбнулся. Морозной улыбкой. А зубы зябли от кислоты.
Лимонно-горячее распитие очень скоро сделало речь недоброй и обострило языки. Таня съязвила:
- Игорь, у тебя такой вид, как будто ты провалился на экзамене.
- Народ, хорош подкалывать. Как бы теперь из дерьма вылезти!
- Держись на плаву, - посоветовал Андрей.
- Легко сказать: на плаву. Это ты мне про волков рассказывал? Училку деревенскую волки сожрали, так? Я сам чуть в волчару не превратился с вожаком нашим. Я теперь Бога благодарю, что его повязали.
- А кем надо быть? - спросила Таня.
- Нормальным пацаном.
- Щенком, - сказал Андрей.
- Не, вы интеллигенты. Наезжаете… Я так понимаю: похулиганил, подмел вещички, если плохо лежали, но не беспредель. А революция, все отменим, все опрокинем - беспредел полный… Ты сам объяснял: люди должны друг за дружку держаться - люди! - а не волчарами шнырять.
Андрей закашлялся.
- Блажь! - выдавил он сипло. - Ты своими глазами смотри, не моими. Может, ну ее, учительницу, пускай ее волки рвут! Она о главном не заикалась. Иначе не букварем бы шелестела - насиловала бы класс до посинения, пускай волки тянут, урча, ее паха. Не правописанию бы учила! Человек при смерти, травма резкая, и начинает бормотать бред или хохочет. Может, и она во все горло перекушенное захохотала. Может, такие людишки, когда их убивают, свою слабость искупают. Может, ты партизань! Может, ты Финляндию захватывай!
Татьяна зевнула, растягивая чуть воспаленные уголки рта:
- А ты не думал, что смерть - это смех в конце анекдота?
Андрей стиснул зубы. И разжал вскриком:
- Предательница! Предатели! Меня прогнали со "Звонницы"… Ты общаешься с Сержем? Стукачка!
- Ты-то кто? Ты хоть раз высказал твердую мысль?
- Я - диалектик.
- Диалектиком работаешь? Почему-то у диалектиков всегда ни гроша.
- Я - сестра Гегеля. - Андрей решил увести все к шутке. - Она считала себя сумкой почтальона.
- Ты не сумка, ты моток туалетной бумаги!