Дивертисмент - Хулио Кортасар 10 стр.


Я чуть отступил назад, чтобы, с одной стороны, не выпускать из поля зрения профиль Эуфемии, а с другой – получше видеть Нарцисса. Вблизи этот говорящий, жарко дышащий колобок становился невыносим. Дверь была за его спиной. Путь к отступлению отрезан, но я – не боясь того, что это может показаться бравадой,

– вовсе не собирался бежать с поля боя.

– "Живи как умеешь", – раздался в комнате какой-то попугайский голос. – "Живи как умеешь".

– Ну вот, она начала! – прошептал Нарцисс, мрачно-заговорщически подмигивая мне.

– Спрашивайте ее, о чем хотите, но не смотрите на нее слишком пристально. Она у меня девушка робкая и совершенно не опасная, если, конечно, найти к ней подход.

Мне едва удалось удержать себя от того, чтобы не швырнуть в Эуфемию подушку с кресла и таким образом раскрыть обман. Кто она: любовница, служанка, сообщница? Кто угодно, вот только… когда я вошел в комнату

– этот диван… И голос, тот же голос, что звучал из-за плеча Марты.

– У нее меч, – проскрипел голос. – Она наносит удар, теперь не наносит. Потом, все потом. Сейчас не бьет, а теперь – бьет. Сейчас, потом. Сейчас нет. Потом.

Клубок был единственным предметом, который все это время двигался, двигался, двигался, даже ее пальцы – и те пребывали в полной неподвижности, красивые, тонкие пальцы.

То, что я принял поначалу за блеск спиц, оказалось сверканием множества колец и браслетов на руках Эуфемии.

– Между прочим, – обратился ко мне Нарцисс, колыхнувшись при этом всем телом, – я до сих пор не знаю, что именно побудило вас нанести мне столь дружественный визит.

Я полагаю, что именно это – сальное, маслянистое чувство превосходства – предрешило его поражение в нашем поединке. А может быть – он просто должен был проиграть в любом случае. Я вдруг, совершенно внезапно, ощутил себя выше этого человека, тотчас же показавшимся мне жалким. Боже меня упаси ставить себя выше кого бы то ни было, не считая нескольких близких друзей, да кое-кого из поэтов, но Нарцисс настолько неприкрыто решил воспользоваться преимуществом, которое дал ему первый, несомненно эффектный ход, что мой страх (если чувство, засевшее у меня где-то в верхней части живота, было страхом) мгновенно улетучился. Его место тотчас же оказалось занято злостью; остатки страха пришпорили злобу, подгоняя, бередя ее, науськивая на противника – словно при встрече собаки с кошкой.

Не выпуская из поля зрения Эуфемию, озабоченно озиравшуюся и нервно теребившую клубок, я подошел к Нарциссу и левой рукой схватил его за жилетку, закрутив в кулак все три ее пуговицы. Правую руку я, не особо выставляясь, занес для апперкота – по манер тех, что наверняка должны и поныне помнить с полдюжины юных членов Националистического Альянса.

– А теперь слушайте меня внимательно, – сказал я почти ласково. – Я слишком напуган, чтобы соблюдать приличия. Меня бросает в дрожь от одной мысли, что вы можете приказать все, что угодно, тому, что сидит у вас на диване, и оно вас послушается. Я так боюсь, что мне уже на все наплевать. Еще страшнее было бы выброситься с вашего седьмого этажа, а ведь это единственное, что мне оставалось бы сделать, действуй я сейчас разумно. К счастью для меня, для логики места не осталось, и сейчас я даю вам, сволочи, каких мало, пару минут на то, чтобы вы все обдумали и пообещали мне оставить Ренато в покое.

– Только без оскорблений. – Нарцисс явно еще не понял серьезности моих намерений. – И поаккуратнее, вы мне костюм порвете. Эуфемия!

Я действительно перепугался, что возглас Нарцисса – приказ, и ударил не целясь, чтобы избавиться хотя бы от одного из противников. За первым ударом последовали еще несколько, нанося их, я уже имел возможность вновь бросить взгляд на диван. Там пока что все оставалось без изменений. Поняв, что Нарцисс вот-вот неизбежно рухнет на пол, я развернулся, подскочил к дивану и (почему-то не решаясь действовать руками) нанес Эуфемии сильный удар ногой – этому меня научил один преподаватель французского. Нога угодила чуть выше клубка, воткнувшись носком ботинка, похоже, прямо в солнечное сплетение. Эуфемия согнулась пополам и захрипела, явно не в силах сделать вдох и закричать. Подгоняемый страхом, я снова резко обернулся, вспомнив (нет, пережив наяву) один свой сон, и испугался еще больше: где-то в дебрях сельвы я увидел огромное насекомое, гигантского жука, имя которому – Банто. Я отрываю ему голову – сам не знаю зачем, – и жук начинает кричать. Банто кричит и кричит, а меня тем временем по рукам и ногам сковывает непреодолимый ужас. (Это сон я, куда удачнее и образнее, пересказал в своем неизданном романе "Монолог".) В тот миг Эуфемия была жуком Банто. Нет, она не кричала и не истекала кровью, но, глядя на нее, я сполна испытал ужас, уже пережитый во сне. Подойдя вновь к Нарциссу, я увидел, что он вытирает лицо платком, жалобно бормоча что-то себе под нос. Вытащив свой платок, я стер кровь ему со скулы. Если бить наискось, жировая ткань легко рассекается костяшками пальцев.

Я приподнял Нарцисса и, рискнув повернуться к Эуфемии спиной, перетащил его в кресло, стоявшее у окна. Он грохнулся на сиденье, как слон, и поднял руки, стараясь защитить лицо.

– Все, хватит. Побаловались, и будет. Никто тебя больше не тронет, – сказал я как-то пристыженно. – Кому сказать – не поверят. Довести меня до того…

Мысль о том, что осталось позади меня, заставила меня подскочить; я развернулся так, чтобы видеть диван и большую часть комнаты. Всем известны произведения Арчимбольдо и его школы, – параноидальный синтез предметов в пейзаже или в интерьере, составляющих какое-либо огромное лицо или батальную сцену. Вот и здесь – один из углов дивана целиком представлял собой Эуфемию, я имею в виду: Эуфемия сидела, согнувшись почти пополам, чуть ли не уткнувшись лицом в колени; складки на обивке дивана – ткань на этом углу особенно сильно протерлась и сморщилась – силуэт Эуфемии. Хорошенько присмотревшись, можно было понять, что именно складки и порождали у наблюдателя впечатление человеческого силуэта, а не наоборот. Более того, психическое явление, называемое способностью к мысленному реконструированию и воссозданию образа (что определяется, как известно, словом "Гештальт"), без труда помещало образ Эуфемии именно туда, в то место, которое соответствовало непроизвольным воспоминаниям наблюдателя. Оказалось: достаточно всего лишь проморгаться, чтобы свести все иллюзии к игре теней на складках диванной обивки. Правда, оставался еще клубок: он упал на ковер и откатился на середину комнаты – с дивана безжизненными петлями свисала длинная нить. Нарцисс сказал, что клубок был весь в узелках, и что Эуфемия с превеликим трудом пыталась хоть немного распутать его; то же, что я увидел, было клубком идеальной формы, просто смотанной нитью – без единого узелка, не клубок, а само совершенство.

– Нельзя же было так! Ну нельзя же! – ныл Нарцисс. – Вы даже не представляете себе, что вы наделали.

– Если правда – то действительно не представляю, – признался я, все еще глядя в пустоту на диване. – Но у меня есть кое-какие подозрения на этот счет.

– Я ничего не мог сделать…

– Возможно. Вполне вероятно, что вы действительно ничего не могли предотвратить. По поводу чревовещания – готов взять свои слова обратно. Но и вы хороши: злоупотребляя своей убедительностью, вы передергиваете факты, искажаете их смысл, иными словами – превращаете клубок Эуфемии в узловатый комок нераспутываемых ниток.

– Узловатый комок…! – Нарцисс посмотрел на нитяной след от клубка на полу. – О, Господи! Бог ты мой!

– И еще вы вкладываете орудия убийства в руки тех, кто не должен иметь к этому никакого отношения, – добавил я, вновь начиная злиться. – Я не собираюсь говорить сейчас о мече, я вообще не желаю говорить с вами. Но вы взяли власть над Вихилями, воспользовались своим влиянием на них. Когда вас выставили из дома Ренато, вы стали приглашать их к себе домой. Рассердившись на Ренато, вы воспользовались для мести… вот этим. – Я махнул рукой в сторону дивана, стараясь найти повод, чтобы подогреть угасавший во мне гнев. Но вместо этого я вдруг почувствовал, что словно проваливаюсь в какую-то вязкую, мучительно умиротворяющую жижу, в какой-то суп из тапиоки.

Из квартиры я вышел, никем не провожаемый; лифт так и стоял на седьмом этаже. Спускаясь, я вдруг осознал, что боюсь, выйдя на улицу, встретиться с Нарциссом. Точнее – увидеть Нарцисса, лежащего на тротуаре под окнами своей квартиры. Но на улице ничего такого не было, и, садясь в такси, чтобы ехать в студию Ренато, я подумал, что Нарцисс, наверное, так и сидит у себя в квартире, глядя на клубок. Он не один: помимо клубка, с ним еще и Эуфемия.

V

i

Настанет день, когда поистине важные события будут зафиксированы языком, подлинно свободным от какого бы то ни было формального порядка, и никакое обращение к поэтическим способам выражения уже не позволит неправильно или двояко понять и оценить тот совершенный в своей законченности миг, который надлежит восславить. Здесь я высказываюсь в пользу исторической достоверности – имея в виду, в первую очередь, те шесть песо и двадцать сентаво, которыми я не без сожаления и даже раздражения рассчитался с таксистом за стремительную доставку моей персоны к дому Ренато и Сусаны Лосано. Я настолько был уверен в том, что дверь мне откроет Сусана, что когда на пороге увидел Хорхе, то на миг остолбенел.

– Заходи, мы тебя уже вовсю заждались, – сказал он, не подав мне руки и явно нервничая.

– Распад и падение Римской империи. – Моя неожиданная приветственная заявка заставила Хорхе судорожно зашевелить мозгами.

– Двенадцать Цезарей, – выпалил он первый подвернувшийся ответ.

– Ариэль, или жизнь Шелли.

– Философская антропология.

– История Освободителя – дона Хосе де Сан-Мартина.

– Черные волосы.

– Морской волк.

Только теперь Хорхе протянул мне руку, повеселев и немного успокоившись. Марта и Сусана молча курили в гостиной. Обычно дневной свет попадал сюда из мастерской Ренато. Сейчас же, когда он запер ведущую к нему двустворчатую дверь, гостиная оказалась освещенной одной низко висящей лампочкой, болтавшейся над журнальным столиком. Этот источник света обволакивал Марту и Сусану чем-то вроде весьма неприятного на вид яблочного желе.

– А мы жуть как недоумевали, что это тебя с нами нет, – сказал Хорхе, имея в виду, разумеется, себя и Марту, но никак не Сусану. Я понял, что она не стала рассказывать им о нашем телефонном разговоре; пройдя в гостиную, я сел поближе к ней.

– Sweet Sue, just you… – пропел я ей на ухо, почувствовав необъяснимый прилив нежности. – Что скажешь, Су? Как дела?

– Сама не знаю, – улыбнулась она, чуть оживившись. – Вихили рассказали, что вы нашли дом, и Ренато почти сразу бросился писать. А они все не уходят, – добавила она безо всякого выражения.

Вихили сидели, тесно прижавшись друг к другу, живейшим образом воплощая собой аллегорию братского единства.

– Инсекто, ты мог бы и поздороваться, – обиженно заметила Марта. – Какой ты все-таки невоспитанный.

– Поэт классического покроя, что ты хочешь, – насмешливо подмигнул мне Хорхе. – Хорошие манеры следует приберегать для одиннадцатисложников. Но что-то мне подсказывает, что на этот раз он поступил правильно. Таскаться неделю с утра до ночи по всему Буэнос-Айресу – это выведет из себя даже устрицу, как сказано в "Алисе"; сестренка, как насчет того, чтобы вспомнить Jabberwocky?

Уткнувшись лбами друг в друга, они монотонно, как в трансе, забубнили стихи, да так, что даже Сусана не смогла удержаться от смеха. Они были по-настоящему красивы, такие похожие и такие отличные от нас. Никогда не забуду их голоса, скороговоркой тараторящие: "So rested he by the Tumtum tree", и радостное крещендо ("О frabjous day! Galloh! Callay!"), сменяющееся их бесподобными басами, бубнящими вновь и вновь последнее четверостишие. Да, в сумерках гостиной они были великолепны, и их присутствие уже заключало в себе предугаданное прощение, о котором никто еще не просил. Я не мог не признать: хорошо, что они были, и были такими, какими только и могли быть. Добро и зло перестают отличаться друг от друга в волшебном блеске некоторых драгоценных камней, и уж если я заговорил о блеске и сверкании, то вот вам еще одна картина: двери "Живи как умеешь" приоткрываются, а затем и распахиваются – и Тибо-Пьяццини тотчас же, стрелой мчится из кухни на свое любимое кресло в студии.

– А что, эти все еще здесь? – воскликнул Ренато, тщетно изображая на лице сердитое выражение. – Да, ребята, вас попробуй выпроводи! Ладно уж. Заходите, оценивайте. Все готово.

Марта, несомненно, первой добежала бы до дверей студии, но Хорхе не отпускал ее от себя, и они заглянули в студию вместе, голова к голове. Я почувствовал, что рука Сусаны ищет опору, словно слепой котенок. С порога студии до нас донеслись вздохи разочарования, вырвавшиеся у обоих Вихилей.

– Дайте честное слово, – потребовал Ренато, – что без разрешения не будете открывать картину, не станете подсматривать.

Марта и Хорхе нехотя подняли правую руку в знак вынужденного подчинения. Картина была закрыта куском желтой ткани; от не высохших еще красок на холсте эту занавеску отделяла дополнительная рама, поставленная Ренато на мольберт. Кто-то включил свет, и в "Живи как умеешь" вернулась атмосфера былых праздничных вечеров. Ренато, который, как оказалось, только сейчас заметил меня, подошел и по-дружески нежно похлопал меня по плечу.

– Рад тебя видеть, Инсекто. Очень хорошо, что ты зашел. Один твой вид способен изгнать целый сонм злых духов.

– Как это мило! – воскликнул Хорхе, уже расположившийся на любимом диванчике. – Марта, черкни себе в блокнотик: "Один только вид изгоняющего злых духов заставил вздрогнуть пахнущий корицей саван". Черт возьми, из-за Гарсиа Лорки теперь корицу в стихах и помянуть нельзя! Эй ты, иди, иди сюда, к любимому дядюшке.

Последние слова Хорхе были обращены к Тибо-Пьяццини, который, если уж говорить начистоту, никогда не питал особой к нему симпатии и проявлял недюжинное смирение, уступая его ласкам. Сусана вышла, чтобы принести чего-нибудь выпить, а Ренато, так и не убрав руку с моего плеча, все смотрел и смотрел на меня, и на его лице было такое выражение, что я на миг невольно очутился в той самой университетской аудитории, где мы с ним придумывали текст антифаррелевского плаката. Неожиданно я понял, почему так тяжело его рука лежит у меня на плече: Ренато что есть силы сжал руку, чтобы она перестала дрожать.

– Старик, я хочу тебе кое-что сказать, – объявил я достаточно громко, чтобы меня хорошо слышали и Марта, и Хорхе. – Похоже, ты угадал насчет заклинаний и изгнания духов. По крайней мере, это – одна из составляющих того, что я хочу сейчас тебе сказать.

Ренато молча смотрел на меня. Зрачки его были расширены до предела, наверное, из-за того, что он стоял спиной к свету, но это только мое предположение.

– Я только что набил морду Нарциссу, – сообщил я, не в силах скрыть торжествующей интонации спортсмена-победителя. – Вот этим самым кулаком, вот этой вот рученькой – что было сил, – какою Создатель меня одарил.

С ковра, почти из темноты, ко мне подскочила Марта; схватив мою руку, она повернула ее к свету и изучающе уставилась на ободранные до крови костяшки пальцев.

– Да она у тебя вся в крови! – воскликнула Марта.

Я не питал никаких иллюзий относительно ее заботы; мне было абсолютно ясно, что таким образом Марта просто хотела проверить правдивость моих слов. Посмотрев на меня отсутствующим взглядом, она отошла к диванчику Хорхе, который, положив Тибо-Пьяццини себе на живот и закрыв глаза, старался не дать тому удрать.

– Любопытно, – заметил Ренато, убирая руку с моего плеча и вопросительно глядя мне в глаза. – Знаешь, Инсекто, а ведь это действительно очень любопытно.

– Полностью с тобой согласен, – сказал я с тоской, неизбежной после любого хвастливого заявления.

– Знаешь, вплоть до последнего получаса я был уверен, что сошел с ума. По-настоящему свихнулся, понимаешь? То есть все наперекосяк. Белое мне виделось черным, а черное – белым.

– Ибо ночь будет черной и белой, – ответил я ему словами Жерара де Нерваля.

– Точно, что-то в этом роде. Ты только представь, я так себя чувствовал именно в тот момент, когда ты… Слушай, а ты что: действительно врезал Нарциссу?

– Ясное дело. Ему и…

Мне показалось, что Марта ждала от меня подробного отчета. Из какого-то извращенного духа противоречия я решил ничего не рассказывать и оборвал себя на полуслове. Клубок, клубок, который она хотела распутать из сострадания, бедная узница, уже свободная, но еще не знающая об этом.

– Больше он пакостить не будет. Можете быть в этом уверены. Как бы дело ни повернулось дальше, все будет решаться здесь – и там. – Я указал на картину Ренато, сделав жест, который, по моим воспоминаниям, можно квалифицировать как величественный.

Ренато несколько секунд молчал, словно оценивая сказанное мною, а потом начал смеяться – тем рождающимся в легкой улыбке смехом, что так хорошо получается у актеров Шекспировского театра. Повинуясь внутреннему порыву, он крепко обнял меня – крепко-прекрепко, чтобы не посрамить память долгого времени занятий тяжелой атлетикой и привычки к физическому труду. Чуть не задохнувшись, я услышал его голос, донесшийся до моего уха вместе с жарким, влажным дыханием:

– Это значит, я написал то, что должен был написать. Понимаешь ты меня или нет? Я уже действительно поверил в свое безумие, но оказывается, что делал все правильно. А ты – ты только что разобрался с остальным, отбросил, уничтожил все непонятное.

Из-за плеча Ренато моим глазам открывалась следующая панорама: Сусана – в дверях, с устремленными на меня глазами, с подносом, на котором виднелось несколько рюмок. Дальше – Хорхе, глядящий на Тибо-Пьяццини, затихшего у него на руках. Марта – на ковре, маленькая и бледная, как какая-нибудь статуэтка, потерявшая всю свою живость и почти незаметная; она – почти незаметная!

Ренато наконец разомкнул объятия и поспешил взять поднос из рук Сусаны. Он шел спокойно, уверенно, с видом человека, который уже ничего ни от кого не ждет, потому что в какой-то степени он уже далеко от всего и от всех. Поднеся мне рюмку, он наклонился к Марте, протягивая ей другую. Я увидел, как он, почти извиняясь, гладит ее по голове и предлагает выпить.

– Ого, ну и дела, – еще не уверенный в том, что правильно понимает происходящее, сказал Хорхе, приподнимаясь с дивана. – А Тибо-Пьяццини-то, похоже, умер.

Я положил его на кухонный стол и долго смотрел на Сусану, которая в молчании вышла в кухню вслед за мной.

– Это может показаться глупым, но, по-моему, животные не умирают просто так, – сказал я, вынимая платок, чтобы вытереть катившуюся по щеке Сусаны слезу. – Любой из нас может вот так потерять сознание и, не приходя в себя, умереть. Но чтобы кот – нет, так не бывает.

Назад Дальше