Карп, выпив водки, разыскал под ветошью в углу обогреватель и включил его. Сразу запахло жженой ржавчиной и пылью, жар хлынул снизу в ноги, в лица, лампочка быстро запотела, сырой воздух в тесноте киоска створожился в белый пар. Этот промасленный неясным желтым светом пар, казалось, снял с лиц кожу и, казалось, раньше срока обнажил их потаенные и заготовленные впрок черты. Лицо пилота на пару€ напоминало птичий череп. Карп походил на шар слоновой кости, с темными сколами на месте глаз, ноздрей и рта. Стремухин даже вздрогнул, случайно глянув в угол, где меж коробок с чипсами уселись рыжий с рыженькой: два робких, юных старичка шептались меж собой проваленными ртами, помаргивая влажными глазами без зрачков и без ресниц; их волосы в пару€ как будто поредели и обрели изжелта-белый цвет.
– Что-то мне здесь нехорошо, – сказал он тихо Александре, изо всех сил не глядя на нее, и, приподнявшись с ящика, метнулся к двери. Толкнул ее рукой и вышел вон.
На взрыхленном, в кашу разжиженном песке помигивал поваленный светильник, в его растекшемся по лужам свете, мерцающем, как мишура, в столбах водяной пыли Стремухин видел перевернутые столики и стулья, увидел и второй светильник, тоже упавший и погасший в луже; влажный песок слегка шипел под затихающим дождем; капли дождя мягко поцокивали вразнобой по успокоенной поверхности воды. Неподалеку от киоска лежала вдоль тропы поваленная бурей длинная сосна, и лапы ее темной кроны, покачиваясь, мелко вздрагивали, словно сосна спала, дыша во сне, и зябла. Кем-то внезапно потревоженная, она со стоном заворочалась, встряхнулась, и от нее отпала тень, как если б отломилась ветка. Тень, в темноте поплыв, приблизилась к Стремухину, и он узнал Карину. Не говоря ему ни слова, Карина с ходу стала поднимать, отряхивать и расставлять опрокинутые столики и стулья. Стремухин молча помогал ей.
– Как ты вернулась? – спросил Карп, выйдя на воздух из киоска.
– Довезли, – ответила Карина.
– Не занимайся ерундой, – сказал Карп Стремухину. – Иди, готовь мангал и будешь жарить свой шашлык. По-моему, все голодны… Или еще не время?
– Самое время, – сказал Стремухин и пошел на кухню.
Тент, прорванный ударом бури, протек, и на дощатом полу кухни образовалась лужа. По счастью, лампочка под тентом уцелела; там, где стоял мангал, тент выдержал и было сухо. На дне мангала еще тлели угли. Стремухин высыпал на них побольше новых углей из мешка, нашел лучину, заготовленную Гамлетом, накрыл ею мангал, потом поджег. Убедившись, что пламя не настолько высоко, чтобы подпалить клеенчатую крышу, Стремухин наконец занялся шашлыком.
Достав из связки, отложил в сторонку на столе десяток чистых шампуров. Открыл зудящий холодильник, с трудом извлек оттуда свою тяжелую кастрюлю и, водрузив ее на стол, снял крышку. Втянул ноздрями запах мяса и остался им доволен. Затем стал вдумчиво, кусочек за куском, один кусок к другому поплотнее, насаживать мясо на шампур.
Когда в кастрюле не осталось мяса, Стремухин уложил сырой шашлык на шампурах на чистый лист фанеры. Потом другим листом фанеры долго махал над догорающей лучиной, упрямо нагнетая воздух, чтобы угли в мангале поскорее занялись. Они и занялись. Полдела было сделано. Стремухин вышел из дымной кухни.
Он вышел и впервые за весь вечер увидел звезды.
Луж под ногами не осталось. Песок успел впитать воду и был тверд. Ровно светили два светильника, как прежде, воткнутые возле столиков в песок, и в свете их сияли розовыми яблоками лица рыжего и рыженькой. Стремухину стало легко. Он подошел к двум столикам, составленным в один, и сел рядом со всеми на свободный стул, лицом к воде. Звезды качались на воде, и среди них сновали желтые огни из окон дома, погруженного во тьму на другом берегу заводи.
Стаканы были полны. На пластмассовых тарелках лежали сыр и зелень. Все за столом молчали, будто ждали.
– Надо немного погодить, – сказал Стремухин. – Угли должны дойти.
Пилот сказал ему:
– Ты человек с образованием. Словом, похож на образованного. Мы тут решили, что ты должен это знать… Мы тут хотели помянуть Ишхана, но тут сомнение возникло…
– Да, – вступил Карп, перебивая. – Тут у меня сомнение возникло. Можно ли поминать человека, пока он еще не похоронен?
– Не знаю, – сказал Стремухин. – Обычно поминают сразу после похорон… Я не могу сказать наверняка, но, думаю, нельзя.
– И помянуть нельзя, – сказал, вздохнув, пилот. – Но и не помянуть нельзя.
– А хочется помянуть, – сказал Карп. – Душа просит помянуть.
– Ишхан такой хороший, – сказала, дрогнув, Карина. – Он был такой хороший. Он так грустил без Ливы. – Она посмотрела на Стремухина, и он увидел на ее лице полоску туши, спустившуюся черным шрамом по щеке. – Лива была его жена. Мама Гамлета. Гамлет сейчас на разные вопросы отвечает, бумаги разные читает и подписывает. Уйди, сказал, тебе здесь ни к чему, ты устаешь, переживаешь, и ты мне мешаешь.
– Ужасно, – сказал Стремухин.
– Наверно, все же надо помянуть, – сказала Карина.
– Давайте, все мы будем думать об Ишхане, – сказал пилот. – Но каждый пусть помянет про себя того, кого хотел бы помянуть. Всем есть кого помянуть… Ишхана мы пока не поминаем, но мы думаем о нем. Я что-то непонятное сказал?
– Нет, все понятно, – отозвалась рыженькая. – Я помяну мою маму, хоть я ее совсем не помню. Но буду думать об Ишхане, хотя я никогда его не видела.
– Спасибо, девочка, – сказала Карина. – Я Ливу помяну, пускай она меня и не ценила. Но помяну. И буду думать об Ишхане.
– Ну, что ж, помянем, – сказал Карп и поднял свой стакан.
Все выпили: кто водки, кто вина, кто спрайта.
Пилот спросил у Карпа:
– И что, кого ты помянул? Или секрет?
– Трудно сказать, – ответил Карп. – Я – так; не что-то, не кого-то, а вообще. Всю нашу прошлую, прекрасную жизнь.
– Чего же в ней было прекрасного? – спросил Стремухин по привычке.
– Ты штатский, не поймешь, – миролюбиво сказал Карп. – А я был офицер. Утром как выйдешь, как построишь батальон… "К поднятию государственного флага Союза Советских Социалистических Республик…! На защиту рубежей социалистического отечества…! Равнение на…!" И мураши по коже, и не потому, что утро и свежо€… Вот это было да.
Пилот спросил:
– Где же такое было?
– Повсюду было, – строго сказал Карп. – В моем конкретном случае – под Ференцварошем. Венгрия. Южная группа войск.
– Что ж, повезло тебе, – сказал пилот. – Вино, мадьярки, заграница. А я южней Иркутска не летал.
Карп согласился:
– Повезло, – и налил себе водки. – Но вот насчет мадьярок ты неправ. Мадьярки только в оперетте хороши. А так посмотришь – кривоногие, коротенькие, и шеи никакой, и брови, как у Брежнева, носы квадратные… К тому же я там жил с женой.
– Не повезло, – сказал пилот.
– Нет, не скажи, – ответил Карп. – Мне так везло, как некоторым в самом сладком сне не снилось. Вот ты, к примеру, знаешь, что там повсюду были не колхозы, а частные хозяйства? Там фермы были, каких у нас даже сегодня нет и никогда уже не будет.
– Ну, фермы, а тебе-то что? – спросил пилот.
– А то, что каждый фермер мне и кланялся, и звал на рюмочку хорошей паленки. Ты у себя в Сибири и не слыхивал, какая она, паленка; больше всего я всем рекомендую из черешни… А почему меня поили самой лучшей паленкой? А потому, что фермерам нужны рабочие. Как у нас раньше говорили, батраки. Какой ни есть ты работящий, а урожай собрать – не хватит никаких рук. Приходится идти ко мне. Товарищ Карп, спасайте: у меня на ста гектарах вовсю созрели абрикосы. Или: товарищ Карп, тут кукуруза пропадает. А ты не бойся, говорю, не пропадет. Сколько людей тебе нужно? Десять? Двадцать? Тридцать?… Нет, тридцать мне не по карману, говорит; пришлите двадцать. Он мне отслюнивает форинты, я вызываю младшего сержанта: бери людей, в распоряжение товарища Атиллы, по абрикосы – шагом-марш!
– Я вас не понял, – перебил Стремухин. – Форинты – кому?
– Он продавал своих солдат венгерским фермерам, – растолковал ему пилот.
Карп не стал спорить:
– Пусть продавал… Вон, футболистов продают – никто за них нигде не возмущается. Даже завидуют.
– Твоим солдатам, думаю, платили чуть поменьше, чем Бэкхему, – сказал пилот с усмешкой.
Карп возразил:
– Им не платили, не положено. Где у солдата деньги, там и пьянство, и развал всей дисциплины… Но их кормили, и они были довольны. В солдатской столовке так не пожрешь. Конечно, не гуляш, не мясо, но мамалыги, или как у них там эта кукуруза называется, – этого всегда от пуза, и добавки сколько пожелаешь… Нет, они были довольны. Тут тебе служба идет, а тут тебе и мамалыга с абрикосами на свежем воздухе.
– Твое начальство тоже было довольно? – спросила Карина.
– А что начальство? Тоже наши люди… Где объяснишь ему, а где поделишься… К тому же у меня всегда был про запас надежный довод. Как чувствую, над Ференцварошем сгущается гроза, что означает: жди комиссию, я сразу чищу ружья. Комиссия свою работу сделает, я говорю: ласково просим отдохнуть и поохотиться на кабана.
– Ну что ж, охота – веский довод, – сказал пилот.
– А вот и нет, не угадал, – обрадовался Карп. – А вот и не охота, хотя, конечно, и охота. Все дело не в охоте и даже не в убитом кабане. Все дело в легком.
– В смысле? – не понял Стремухин.
– Я им готовил легкое из кабана. Они заранее про это знали и предвкушали целый день, пока идет проверка, как я им испеку кабанье легкое.
– А на рецепте, ясно, гриф "военная тайна", – сказал пилот, и Карп ему ответил:
– Не тайна, нет, но ты так не сготовишь. Довольно дорогой рецепт, я так скажу. Во-первых, нужен только что застреленный кабан, причем с неповрежденным легким. И, во-вторых, полная фляга молока.
– Что, целых тридцать литров?
– Положим, пятьдесят, – гордо поправил Карп.
Карина удивилась:
– Зачем? Кабан не слон.
Карп подтвердил:
– Кабан не слон, да, но таков рецепт… – Он выпил, сыром закусил, потом продолжил: – Я вынимал из кабана легкое, мыл и подвешивал его к абрикосовому дереву.
– Обязательно к абрикосовому? – спросил Стремухин.
– Просто под боком не было других… Затем я начинал лить кружкой в легкое из фляги молоко. Легкое, если вы знаете, это такая губка. Я понемногу сверху лью, и легкое вбирает молоко, и снизу выливается на землю все жидкое, вся эта сыворотка. А все, что в молоке полезного и твердого, там, в этой губке, в легком, оседает. Работа длится долго, тут терпеть, не подгонять… И вот, когда я этаким манером сквозь легкое пролью всю флягу, все пятьдесят литров парного, прямо с фермы, молока, только тогда можно сказать, что легкое готово. Оно все туго напиталось этим питательным молочным жиром. Оно готово, но еще не приготовлено. Тут я его снимаю с дерева, и запекаю на углях, и подаю на стол. Это и есть мой главный довод.
– Должно быть, гадость, – предположила Александра.
Карп не обиделся.
– Вот ты сейчас сказала "гадость". А наш полковник Семисестров за эту "гадость" был готов и родину продать. Конечно, не в буквальном смысле, он был советский патриот, но у него такая присказка была: "Я за твое кабанье легкое, майор, готов и родину продать". Вот так он говорил.
Карп замолчал, нахмурился, уставился в тарелку с сыром, качая молча головой, словно он с кем-то спорил и решительно не соглашался.
– А ты, малыш, кого решил сегодня помянуть? – спросил пилот у рыжего.
Тот засмущался, поглядел в лицо подружки, словно ища поддержки у нее, потом признался:
– Я никого, я Лорда помянул, это была моя собака, но только вы не обижайтесь, что он был не человек. Мы с мамой Лорда очень любили, мама взяла его, когда меня еще на свете не было, и прожил он у нас шестнадцать лет. Он был эрдельтерьер.
– Ты не волнуйся, я не обижаюсь, – сказала ему Карина. – Чего тут может быть обидного, если вы его любили.
…Стремухин снова выпил водки и головой мотнул, силясь стряхнуть с себя взгляд Александры, глядевшей на него, почти не отрываясь. Теплая водка жгла гортань; язык деревенел; намокшая рубашка липла к телу и теснила грудь…
– А вы? – спросила Александра, и он отвел глаза. – Кого вы поминали, когда выпивали? Или не можете сказать?…
Стремухин оборвал ее:
– Там, извините, угли, думаю, дошли…
Он торопливо встал со стула и, не оглядываясь на нее, пошел к мангалу.
Угли дошли, были прозрачны; алой волной качаясь и колеблясь, сквозь них тек свет; сухой, глубокий, ровный жар шел от них вверх. Стремухин опустил поочередно на мангал все десять шампуров. Часов он не носил, и потому стал сам считать секунды, готовясь через три минуты перевернуть все шампуры, чтобы шашлык на них не подгорел.
– И – раз, и – два, и – три… – считал он громко вслух, стремясь забыться в этих громких мерных выкриках, сосредоточиться на счете и остановить им возвращение в мысль о смерти, начавшееся вновь после того, как дождь прошел над Бухтой. – И – четыре, и – пять, и – шесть…
Жар углей был силен; Стремухин, чтоб не оплошать, не стал ждать трех минут, перевернул все шампуры уже на сто двадцатом выкрике; все больше увлекаясь работой углей, развеселился понемногу… Теперь он не выкрикивал, но выборматывал секунды и через две минуты опять перевернул все десять шампуров. Цвет мяса был умеренно коричнев, оно пеклось, но не обугливалось, и, еще раз перевернув его, Стремухин дальше вел свой счет уже и молча. Раскачиваясь и вдыхая пряный, горьковато-сладкий, будто жженый сахар, загустевающий шашлычный дым, он про себя твердил, словно заучивал: "… и – тридцать, и – тридцать один, и – тридцать два, и – тридцать три", но не успел он выйти из минуты, как был сбит с толку и со счета шумным дыханием за спиной.
Стремухин отшатнулся.
Александра улыбнулась виновато и спросила:
– Могу я вам помочь?
– Спасибо, нет, – ответил ей Стремухин, стараясь вновь наладить счет, панически прикидывая, сколько потраченных на разговор секунд надо будет прибавить к счету: пять, шесть или, с запасом, десять…
– А все-таки, – не отставала Александра. – Могу я, например, вас чем-нибудь развлечь? Вы тут один и что-то невеселый…
Стремухин не ответил и яростно схватился за шампур. Перевернув, увидел на кусках баранины еле заметные полоски гари.
– А, черт! – сорвался он. – Ну, как вам объяснить! Нельзя! Нельзя мешать, когда я занят делом!!! Не надо под руку мне говорить!!! Черт, черт!!! – вскрикивал он, переворачивая задрожавшими руками шампур за шампуром и не боясь, уже почти желая найти на шашлыке следы обугленности. – Уйдите, я прошу! Иначе я испорчу! Я что, вас звал сюда? Я звал?! Я звал?! Я звал?!
И Александра, слова не сказав, лишь головой растерянно мотнув, пошла из кухни прочь.
Она вернулась к остальным; позволила налить себе вина и на вопрос пилота, скоро ли шашлык, ответила:
– Он говорит, что скоро.
"Что ты хотела от него услышать? – язвила себя горько Александра, глотая залпом красное вино. – И как с тобой он должен разговаривать? Ты что, забыла, для чего сюда приехала? Прошло каких-то несколько часов, а ты уже готова на него обидеться! Как это глупо, ей же богу!"
…Когда Стремухин разводил мангал, Карп рассказал, как он к ним приблудился с шашлыком, и сразу стало ей невыносимо ясно, что человек, с такой заботой и так жарко растиравший ей предплечье после бури, и есть материал по теме. Она сначала испугалась, была готова убежать, но некуда было бежать в ночи и, как она сообразила, незачем, поскольку этот человек о теме знать не мог… Оставив угли доходить, он сел за стол против нее, и, пока пили, поминая кто кого горазд, она глядела на него, не отрываясь. Шесть дней терзавший ее своим воображаемым, безликим, гадким, как медуза, силуэтом, он во плоти был весь так нов, что она забыла помянуть кого-нибудь. И на медузу он совсем не походил, и слово "малахольный" к нему никак не шло: да, полноват, слегка сутул, но плечи широки, и грудь под мокрой, липнущей рубашкой тверда и выпукла, как две содвинутых лопаты. И опустил глаза не потому, что прячет взгляд, но словно бы от тяжести каких-то настоящих мужских мыслей… Но стоило ей с ним заговорить, как он повел себя не слишком по-мужски: вскочил и убежал к своим шампурам. Эта внезапная и неожиданная слабость ее не разочаровала, но растрогала, и мысль о нем, когда он скрылся в кухне, была настолько теплой, что стало горячо в глазах. Она растерла слезы по вискам и, быстро встав из-за стола, пошла к нему на кухню.
Он накричал, и ей пришлось вернуться.
…– Шашлык ваш никуда не денется, – обиженно заметил Карп. – Я, между прочим, недорассказал, а вы меня перебиваете. И что теперь? Рассказывать мне или не рассказывать?
– Никто тебя и не перебивает, – сказал ему пилот. – Мы все подумали, ты кончил… И что? Что стало с твоими форинтами?
– Что стало? То и стало, что нас вывели. Сначала вывели, потом и попросили. Вернулись мы с женой в свой Миргород. Я вам еще не говорил, что я из Миргорода? Все Карпы – миргородские. Отец мой, Фрол Иваныч Карп, дед Иван Карп, и я – все миргородские…
– Ты – ближе к форинтам, – сказал пилот.
– Вернулись в Миргород, а там ничего нет. Союза нет, присяги нет, работы нет, нет ни рублей, ни нынешних гривен, ни зеленых, а форинты – кому они у нас нужны, тем более, что в Венгрии в ходу уже другие форинты. Я кое-что оттуда все же на форинты привез. Привез, продал, живем пока, а тут жена сбега€ет.
– Как? – растерялась Александра.
– Так, – отозвался, как отрезал, Карп. – Так и сбежала, как вы все сбегаете. "Если от форинтов нет никакого проку, то, Карп, и от тебя не будет проку. С тобою у меня нет будущего". Вот так она сказала…
– Она ушла к кому-то или куда-то просто так? – решилась уточнить Карина.
– Не знаю, где она, – хмуро ответил Карп. – Кто говорит, уехала в Полтаву, кто говорит – в Кременчуге. А я так думаю, она не может быть в Полтаве. Если ей будущее нужно, она или в Киеве, или в Москве. Где еще будущее взять?… Насчет мужчин я ничего не знаю. Сначала интересовался, но я от этого чуть не убился и плюнул интересоваться.
– По-настоящему чуть не убились или вы – к слову? – спросила рыженькая с уважением и страхом.
– Какое, "к слову"? Мне тогда было не до слов. Мне было так, словно я был сплошная скорлупа и весь наполнен болью. Казалось, что разбей меня – и выйдет боль… И у меня был ствол, ну, пистолет. Я стал примериваться, как себя убить… Гляжу, гляжу на эту черную машинку, в глазок ее заглядываю, и так, и сяк его оглядываю, и передергиваю, и щупаю предохранитель, и уже трогаю за спуск, – и самого меня вдруг передернуло: а что с тобой, ствол, будет, когда из-за тебя меня не будет?… Если собака покусает человека или медведь его заест, собаку успыляют и медведя убивают, даже когда он и не злой, а так, нечаянно загрыз… Другое дело ствол. После убийства он стволом и остается, даже в почете, даже в большем уважении, чем был; его и смазывают, и всем показывают, и целятся, и вновь стреляют; он может и в музей попасть… Да как же так, подумал я: я – в печку, ты – в музей?! Не выйдет, я тогда ему сказал, все будет, хлопец, по-другому: я поживу еще, а ты уж извини… И бросил его в Псел. Или в Хорол, уже не помню. Я много пил тогда и не соображал, к какому берегу меня прибило…