Один раз я проснулся: надо мной стоял священник.
- Отец, - сказал я. - Уходите, пожалуйста. Я могу умереть и без этого.
- Ты хочешь, чтобы я ушел, сын мой?
- Да, Отец.
- Ты утратил веру?
- Да, я утратил веру.
- Единожды католик - католик всегда, сын мой.
- Чушь собачья, Отец.
Старик на соседней койке проговорил:
- Отец, Отец, я с вами поговорю. Поговорите со мной, Отец.
Священник отошел к нему. Я ждал, чтобы умереть. Вы чертовски хорошо знаете, что я тогда не умер, иначе я б вам этого сейчас не рассказывал…
Меня перевезли в палату с черным парнем и белым парнем. Белому каждый день приносили свежие розы. Он их выращивал - на продажу цветочницам. Правда, теперь он никаких роз уже не выращивал. А черного парня прорвало, как и меня. У белого же было плохо с сердцем, очень плохо с сердцем. Мы валялись, и белый парень рассказывал, как выводить розы, как их выращивать, как ему сигаретка сейчас бы не помешала, господи, как же сигаретку бы сейчас. Блевать кровью я уже перестал. Теперь я просто срал кровью. Такое чувство, что выкарабкался. Я только что опустошил еще одну пинту крови, и иголку из меня вынули.
- Я достану тебе покурить, Гарри.
- Господи, спасибо, Хэнк.
Я встал с кровати.
- Денег дай.
Гарри дал мне мелочи.
- Если он покурит, то сдохнет, - сказал Чарли. Чарли - это черный парень.
- Херня, Чарли, пара затяжек еще никому не вредила.
Я вышел из палаты и пошел по коридору. В вестибюле приемного покоя стоял сигаретный автомат. Я купил пачку и вернулся. Потом мы с Чарли и Гарри просто лежали и покуривали. То было утром. Около полудня зашел врач и прицепил к Гарри машинку. Машинка плевалась, пердела и ревела.
- Вы ведь курили, не так ли? - спросил врач.
- Нет, доктор, честное слово, не курил.
- Кто из вас, парни, купил ему сигареты?
Чарли смотрел в потолок. Я смотрел в потолок.
- Выкурите еще хоть одну сигарету - и вы покойник, - сказал врач.
Потом забрал машинку и вышел. Только закрылась дверь, я выудил пачку из–под подушки.
- Дай одну, а? - попросил Гарри.
- Ты слышал, что сказал доктор, - сказал Чарли.
- Ага, - подтвердил я, выпуская пачку прекрасного сизого дыма, - ты слышал, что доктор сказал: "Выкурите еще хоть одну сигарету - и вы покойник".
- Лучше сдохнуть счастливым, чем жить в мучениях, - ответил Гарри.
- Я не могу нести ответственность за твою смерть, Гарри, - сказал я. - Я передам эти сигареты Чарли, и если ему захочется, он тебе одну даст.
И я перекинул пачку Чарли, кровать которого стояла в центре.
- Ладно, Чарли, - произнес Гарри, - давай сюда.
- Не могу, Гарри, я не могу тебя убить, Гарри.
Чарли снова перекинул пачку мне.
- Давай же, Хэнк, дай покурить.
- Нет, Гарри.
- Ну пожалуйста, прошу тебя, мужик, ну хоть разок затянуться хоть разок!
- Ох, да ради Бога!
И я кинул ему всю пачку. Рука его дрожала, пока он вытаскивал сигарету.
- У меня спичек нет. У кого спички?
- Ох, ради Бога, - сказал я.
И кинул ему спички…
Пришли и подцепили меня еще к одной бутылке. Минут через десять прибыл мой отец. С ним была Вики - такая пьянющая, что едва держалась на ногах.
- Любименький! - выговорила она. - Любовничек!
Она покачнулась, уцепившись за спинку кровати.
Я посмотрел на старика.
- Сукин ты сын, - сказал я ему, - можно было и не тащить ее сюда в таком состоянии.
- Любовничек, ты что, меня видеть не хочешь, а? А, любовничек?
- Я тебя предупреждал, чтобы ты не связывался с такой женщиной.
- У нее нет денег. Ты, сволочь, ты специально купил ей виски, напоил и притащил сюда.
- Я говорил тебе, что она тебе не пара, Генри. Я тебе говорил, что она дурная женщина.
- Ты меня что, больше не любишь, любовничек?
- Убери ее отсюда… НУ? - велел я старику.
- Нет–нет, я хочу, чтобы ты видел, что у тебя за женщина.
- Я знаю, что у меня за женщина. А теперь убери ее отсюда, или, Господи помоги мне, я вытащу сейчас эту иголку и надаю тебе по заднице!
Старик вывел ее. Я отвалился на подушку.
- Вот это баба, - сказал Гарри.
- Я знаю, - ответил я. - Я знаю…
Я прекратил срать кровью, мне вручили список того, что можно есть, и сказали, что первывй же стакан меня убьет. Также мне сообщили, что без операции я умру. У меня произошел ужасный спор с врачихой–японкой насчет операции и смерти. Я сказал: "Никаких операций," а она вышла, в негодовании тряся задницей. Гарри был еще жив, когда я выписывался, сосал свои сигареты.
Я вышел на солнышко - попробовать, как оно. Оно было здорово. Мимо ездило уличное движение. Тротуар - какими обычно и бывают тротуары. Я решал, сесть ли мне на автобус или попытаться позвонить кому–нибудь, чтобы приехали и меня забрали. Зашел позвонить. Но сперва сел и закурил.
Подошел бармен, и я заказал бутылку пива.
- Что нового? - спросил он.
- Да ничего особенного, - ответил я. Он отошел. Я нацедил пива в стакан, потом некоторое время рассматривал его, а потом залпом хватанул сразу половину. Кто–то сунул монетку в музыкальный автомат, и у нас заиграла музыка. Жить стало чуточку лучше. Я допил стакан, налил себе еще: интересно, а пиписька у меня когда–нибудь еще встанет? Я оглядел бар: женщин нет. И тогда я сделал вторую лучшую вещь, которую мог: взял стакан и осушил его до дна.
ДЕНЬ, КОГДА МЫ ГОВОРИЛИ О ДЖЕЙМСЕ ТЁРБЕРЕ
Везенья у меня убыло или талант закончился. Хаксли или кто–то из его персонажей, кажется, сказал в Пункте - Контрапункте: "В двадцать пять гением может быть любой; в пятьдесят для этого требуется что–то сделать". Ну вот, а мне сорок девять, все ж не полтинник - нескольких месяцев не хватает. И картины мои не шевелятся. Правда, вышла недавно книжонка стихов: Небо - Самая Большая Пизда Из Них Всех, - за которую я получил четыре месяца назад сотню долларов, а теперь эта штуковина - коллекционная редкость, у продавцов редких книг значится в каталогах по двадцать долларов за экземпляр. А у меня даже ни одной своей не осталось. Друг украл, когда я пьяный валялся. Друг?
Удача моя упала. Меня знали Жене, Генри Миллер, Пикассо и так далее, и тому подобное, а я не могу даже посудомойкой устроиться. В одном месте попробовал, но продержался всего одну ночь со своей бутылкой вина. Здоровая жирная дама, одна из владелиц, провозгласила:
- Да этот человек ведь даже не знает, как мыть тарелки! - И показала мне, как: одна часть раковины - в ней какая–то кислота - так вот, именно туда сначала складываешь тарелки, потом переносишь их в другую часть, где мыльная вода. Меня в тот же вечер и уволили. А я тем временем выпил две бутылки вина и сожрал пол–бараньей ноги, которую оставили сразу у меня за спиной.
В каком–то смысле, ужасно закончить полным нулем, но больнее всего было от того, что в Сан - Франциско жила моя пятилетняя дочка, единственный человек в мире, которого я любил, которому я был нужен - а также нужны были башмачки, платьица, еда, любовь, письма, игрушки и встречи время от времени.
Я вынужден был жить с одним великим французским поэтом, который теперь обитает в Венеции, штат Калифорния, и этот парень работал на оба фронта - то есть, ебал как женщин, так и мужчин, и его ебали как женщины, так и мужчины. У него были симпатичные прихваты, и высказывался он всегда с юмором и блеском. И носил паричок, который постоянно соскальзывал так, что за разговором его приходилось постоянно поправлять. Он говорил на семи языках, но когда я был рядом, приходилось изъясняться на английском. Причем на каждом говорил, как на родном.
- Ах, не беспокойся, Буковский, - улыбался он бывало, - я о тебе позабочусь!
У него был этот член в двенадцать дюймов, вялый такой, и он появлялся в некоторых подпольных газетах, когда только приехал в Венецию, с объявлениями и рецензиями своей поэтической мощи (одну из рецензий написал я), а некоторые из подпольных газет напечатали эту фотографию великого французского поэта - в голом виде. В нем было футов пять росту, волосы росли у него и на груди, и на руках. Волосы покрывали его целиком, от шеи до яиц - черная с проседью, вонючая плотная масса, - и посередине фотографии болталась эта чудовищная штука с круглой головкой, толстая: бычий хуй на оловянном солдатике.
Французик был одним из величайших поэтов столетия. Он только и делал, что сидел и кропал свои говенные бессмертные стишата, причем у него было два или три спонсора, присылавших ему деньги. А кто бы не повелся: (?): бессмертный хуй, бессмертные стихи. Он знал Корсо, Берроуза, Гинзберга, каджу. Знал всю эту раннюю гостиничную толпу, которая жила в одном месте, ширялась вместе, ебалась вместе, а творила порознь. Он даже встретил как–то Миро и Хэма, идущих по проспекту, причем Миро нес за Хэмом его боксерские перчатки, и направлялись они на какое–то поле боя, где Хэм надеялся вышибить из кого–то дерьмо. Конечно же, они все знали друг друга и притормаживали на минутку отслюнить другу другу чутка блистательной чуши побрехушек.
Бессмертный французский поэт видел, как Берроуз ползает по полу у Би "вусмерть пьяный".
- Он напоминает мне тебя, Буковский. Там нет фронта. Пьет, пока не рухнет, пока глаза не остекленеют. А в ту ночь он ползал по ковру уже не в силах подняться, потом взглянул на меня снизу и говорит: "Они меня наебали! Они меня напоили! Я подписал контракт. Я продал все права на экранизацию Нагого Обеда за пятьсот долларов. Вот говно, уже слишком поздно!"
Берроузу, разумеется, повезло - конкретных предложений не было, а пятьсот долларов у него осталось. Меня с некоторыми вещами подловили пьяным на пятьдесят, со сроком действия два года, а потеть мне еще оставалось полтора. Так же подставили и Нельсона Олгрена - Человек с золотой рукой; заработали миллионы, Олгрену же досталась шелуха ореховая. Он был пьян и не прочел мелкий шрифт.
Меня хорошенько сделали на правах к Заметкам Грязного Старика. Я был пьян, а они привели восемнадцатилетнюю пизду в мини по самые ляжки, на высоких каблуках и в длинных чулочках. А я жопку себе два года урвать не мог. Ну и подписал себе пожизненное. А через ее вагину б, наверное, на грузовом фургоне проехал. Но этого я так и не узнал наверняка.
Поэтому вот он я - выпотрошен и выброшен, полтинник, удача кончилась, талант иссяк, даже разносчиком газет устроиться не могу, даже дворником, посудомойкой, а французский поэт, бессмертный этот, у себя постоянно что–то устраивает - парни и девки постоянно к нему стучатся. А квартира какая у него чистая! Сортир выглядит так, будто туда никто никогда не срал. Весь кафель сверкает белизной, и коврики такие жирные и пушистые повсюду. Новые диваны, новые кресла. Холодильник сияет, как здоровенный сумасшедший зуб, по которому возили щеткой, пока он не завопил. До всего, всего абсолютно дотронулась нежность не–боли, не–беспокойства, будто никакого мира снаружи вообще нет. А между тем все знают, что сказать, что сделать, как себя вести - таков кодекс - без лишнего шума и без лишних слов: грандиозные оглаживая, отсасывания и пальцы в задницу и куда ни попадя. Мужчинам, женщинам и детям включая. Мальчикам.
К тому же всегда имелся большой кокс. Большой гарик. И пахтач. И шана. Во всех видах.
Тихо творилось Искусство, все нежно улыбались, ждали, затем делали. Уходили. Потом снова возвращались.
Были даже виски, пиво, вино для такого быдла, как я, - сигары и дурогонство прошлого.
Бессмертный французский поэт продолжал свои кунштюки. Вставал рано и пускался в различные упражнения йогов, а потом становился и рассматривал себя в зеркале в полный рост, смахивал руками крошечные бисеринки пота, в самом конце же дотягивался и ощупывал свой гигантский хуй с яйцами - всегда приберегая хуй с яйцами напоследок, - приподнимал их, наслаждаясь, и отпускал: ПЛАНК.
Примерно в этот время я заходил в ванную и блевал. Выходил.
- Ты ведь на пол не попал, правда, Буковски?
Он не спрашивал меня, может быть, я умираю. Беспокоился он только про свой чистый пол в ванной.
- Нет, Андрэ, я разместил всю рыготину в соответствующие каналы.
- Вот умница!
Потом, только чтобы выпендриться, зная, что мне паршивее, чем в семи адах, он подходил к углу, становился на голову в своих ебаных бермудах, скрещивал ноги, смотрел на меня вверх тормашками вот так и говорил:
- Знаешь, Буковски, если ты когда–нибудь протрезвеешь и наденешь смокинг, я тебе обещаю - только войдешь в комнату одетым вот так, как все женщины до единой в обморок упадут.
- Я в этом сомневаюсь.
Затем он делал легкий переворот, приземлялся на ноги:
- Позавтракать не желаешь?
- Андрэ, я не желаю позавтракать последние тридцать два года.
Затем в дверь стучали - легко, так нежно, что можно было подумать, какая–нибудь ебаная синяя птица крылышком постукивает, умирая, глоточек воды просит.
Как правило, там оказывались два–три молодых человека с говенными на вид соломенными бороденками.
Обычно то были мужчины, хотя время от времени попадалась и девчонка, вполне миленькая, и мне никогда не хотелось сваливать, если там была девчонка. Но это у него было двенадцать дюймов в вялом состоянии, плюс бессмертие. Поэтому свою роль я всегда знал.
- Слушай, Андрэ, голова раскалывается… Я, наверное, схожу прогуляюсь по берегу.
- О, нет, Чарльз! Да что ты в самом деле!
И не успевал я дойти до двери, оглядывался - а она уже расстегивала Андрэ ширинку, а если у бермуд ширинки не было, то они спускались на французские лодыжки, и она хватала эти двенадцать дюймов в расслабленном состоянии - посмотреть, на что они способны, если их немножечко помучить. А Андрэ вечно задирал ей платье на самые бедра к этому времени, и палец его трепетал, глодал, выискивал секрет дырки в этом зазоре ее узких, дочиста отстиранных розовых трусиков. Что касается пальца, то для него всегда что–то отыскивалось: казалось бы новая мелодраматическая дырка, или задница, или если, будучи мастером таких дел, он мог скользнуть в объезд или напрямую сквозь эту тугую отстиранную розовость, вверх, - и вот уже он разрабатывает эту пизду, отдыхавшую лишь каких–то восемнадцать часов.
Поэтому я всегда ходил гулять вдоль пляжей. Поскольку всегда было так рано, мне не приходилось наблюдать эту гигантскую размазню человечества - пущенную в расход, притиснутую друг к другу: тошнотные, квакающие твари из плоти, Лягушачьи опухоли. Не нужно было видеть, как они гуляют или валяются, развалившись своими кошмарными туловищами и проданными жизнями - без глаз, без голосов, без ничего, - и не знают этого, слошное говно отбросов, клякса на кресте.
По утрам же, спозаранку, было вовсе неплохо, особенно среди недели. Вс принадлежало мне, даже очень уродливые чайки, становившиеся еще уродливее по четвергам и пятницам, когда мешки и крошки начинали исчезать, ибо это означало для них конец Жизни. Они никак не могли знать, что в субботу и воскресенье толпа понабежит снова со своими булочками от "горячих собак" и разнообразными сэндвичами. Ну–ну, подумал я, может, чайкам еще хуже, чем мне? Может.
Андрэ предложили устроить где–то чтения - в Чикаго, Нью - Йорке, Фриско, где–то - на один день, поехал туда, а я остался дома, один. Наконец, смог сесть за машинку. И ничего хорошего из этой машинки не вышло. У Андрэ она работала почти идеально. Странно, что он - такой замечательный писатель, а я - нет. Казалось, такой уж большой разницы между нами нет. Но отличие было: он знал, как одно слово подставлять к другому. Когда же за машинку сел я, белый листок бумаги просто лыбился на меня в ответ. У каждого - свои разнообразные преисподнии, у меня же - фора в три корпуса на поле.
Поэтому я пил все больше и больше вина и ждал смерти. Андрэ уже был в отъезде пару дней, когда однажды утром, примерно в 10:30, в дверь постучали. Я ответил:
- Секундочку, - сходил в ванную, проблевался, прополоскал рот. Лаворисом. Влез в какие–то шортики, потом надел один из шелковых халатов Андрэ. И только тогда открыл дверь.
Там стояли молодой парень с девчонкой. На ней были такая очень коротенькая юбочка и высокие каблуки, а нейлоновые чулки натягивались чуть ли не на самую задницу. Парень был просто парнем, молодой, такой тип "Кашмирского Букета" - белая футболка, худой, челюсть отвисла, руки по бокам расставлены, будто сейчас разбежится и взлетит.
Девчонка спросила:
- Андрэ?
- Нет. Я Хэнк. Чарлз. Буковски.
- Вы ведь шутите, правда, Андрэ? - спросила девчонка.
- Ага. Я сам - шутка, - ответил я.
Снаружи слегка моросило. Они стояли под дожиком.
- Ладно, как бы то ни было, заходите, чего мокнуть?
- Вы действительно Андрэ! - сказала эта сучка. - Я узнаю вас, это старое лицо - двести лет, наверное уже!
- Ладно, ладно, - сказал я. - Заходите. Я Андрэ.
У них с собой были две бутылки вина. Я сходил на кухню за штопором и стаканами. Разлил на троих. Я стоял, пил свое вино, осматривал ее ноги как можно глубже, когда он вдруг протянул руку, расстегнул мне ширинку и принялся сосать мне член. И очень громко хлюпал при этом. Я потрепал его по макушке и спросил девчонку:
- Тебя как зовут?
- Уэнди, - ответила она, - и я всегда восхищалась вашей поэзией, Андрэ. Я думаю, что вы - один из величайших живущих на земле поэтов.
Парень продолжал разрабатывать свою тему, чмокая и чавкая, голова его ходила ходуном так, словно совсем разум потеряла.
- Один из величайших? - спросил я. - А кто остальные?
- Один остальной, - ответила Уэнди, - Эзра Паунд.
- Эзра всегда на меня тоску нагонял, - сказал я.
- В самом деле?
- В самом деле. Он слишком старается. Шибко серьезный, шибко ученый и, в конечном итоге, - просто тупой ремесленник.
- А почему вы подписываете свои работы просто - Андрэ?
- Потому что мне так хочется.
Парень уже расстарался вовсю. Я схватил его за голову, притянул поближе и разрядился.
Потом застегнулся, снова разлил на троих.
Мы просто сидели, разговаривали и пили. Не знаю, сколько это продолжалось. У Уэнди были прекрасные ноги, изящные тонкие лодыжки, она их все время скрещивала и покручивала ими, будто в ней что–то горело. В литературе они действительно доки. Мы беседовали о разном. Шервуд Андерсон - Уайнсбург и все такое. Дос. Камю. Крейны, Дики, Бронтё; Бальзак, Тёрбер, и так далее и тому подобное…
Мы прикончили обе бутылки, я нашел еще что–то в холодильнике. Мы и над ним потрудились. Потом - не знаю. Я довольно–таки тронулся умом и стал цапать ее за платье - то есть, за то, что от него оставалось. Углядел кусочек комбинашки и трусиков; затем порвал сверху платье, разорвал лифчик. Сграбастал титьку. Заполучил себе всю титьку. Она была жирной. Я ее целовал и сосал. Потом крутанул ее в кулаке так, что девка заорала, а когда она заорала, я воткнул свой рот в ее, и вопли захлебнулись.
Я разодрал платье со спины - нейлон, нейлоновые ноги колени плоть. Приподнял ее из этого кресла, содрал эти ее ссыкливые трусики и вогнал его по самые нехочу.
- Андре, - сказала она. - О, Андрэ!
Я оглянулся: парень наблюдал за нами и дрочил, не вставая с кресла.