Месье, или Князь Тьмы - Лоренс Даррел 2 стр.


О Робе Сатклиффе я почти не вспоминал до этого самого момента: я сижу за столиком в замызганной кафешке и жду, когда часы пробьют восемь. Едва моя сестра Пиа… едва ее извращенность стала очевидной, и Роб понял, что им больше никогда не жить вместе, с этого и началась деградация. На первых порах оно не особенно бросалось в глаза, это превращение завсегдатая клубов, любителя приключений и знаменитого писателя в… в кого? Превращение обожавшего чистое белье денди в шута в нелепой шляпе. У публики постепенно угас интерес к его старым книгам, а новых не получалось. Роб снял две комнатенки в дешевом квартале у "творящей ангелов". Так городские остряки называли старух, которые за небольшую плату брали на воспитание нежеланных или незаконнорожденных детей, как бы давая негласное обязательство жестоким обращением и скудной кормежкой превратить их за пару месяцев в "ангелов", то есть уморить. В последние годы Роб общался только с этой старухой, напивался с нею каждый вечер в ее мерзком доме, кишевшем голодными детьми. Внешне он тоже очень изменился, отрастил черную бороду, надел плащ и широкополую шляпу, придававшую ему весьма колоритный вид. В какой-то момент он перестал мыться и вскоре зарос грязью, как самый настоящий отшельник. Особенно ему нравился его плащ, весь в пятнах жира и мочи. К тому же Роб завел привычку мочиться в постели и предавался этому детскому пороку, втайне злорадствуя, тыкая себя, если так можно выразиться, носом в собственное безобразие. Свой плащ он тоже не упускал случая окропить мочой и с наслаждением вдыхал едкую застарелую вонь. Какое-то время он еще виделся с Тоби, но потом и ему запретил приходить. Подобное демонстративное впадание в детство казалось тем более поразительным, что было осознанным. Как никак Сатклифф начинал свою карьеру как психолог и только потом подался в писатели. Не исключено, что таким образом он мстил моей сестрице, но тем хуже, если это так. Бывало, напившись (он не брезговал и наркотиками), Роб брал напрокат лошадь и, забывшись сном, с опущенной головой медленно ехал по городским улицам. Поводья свободно висели у лошади на шее, не мешая идти, куда ей заблагорассудится. Когда ему приходилось справлять большую нужду, он пачкал не только бумагу, но и пальцы. Непостижимо! Об этих прямо-таки невероятных переменах мне рассказал друг Роба Тоби - тихим печальным голосом, каким обычно сообщал о важных или трагических событиях. Когда тело Роба вытащили из реки (он свалился туда вместе с лошадью), Тоби заставил старуху выложить ему все до мельчайших подробностей…

Как же это было странно - сидеть ни свет ни заря в кафешке, раздумывая то о Робе, то о Пьере, который принял смерть в "Принц-отеле", то есть всего через две улицы отсюда. Почему он не вернулся в шато? Почему остался в городе? Ждал меня? Что-то еще? Возможно, так ему было проще повидаться с сестрой? Теперь уже это тайна, покрытая мраком. Еще немного, и можно будет позвонить, как-то определиться. Никто еще не знает о моем приезде. Да и Тоби, если получил мою телеграмму, наверно, уже здесь.

Начала сказываться усталость после долгого путешествия - я едва не заснул прямо за столиком. Однако заставил себя встать, вернуться в отель, предвкушая горячий душ, который даст мне силы пережить этот день - памятный день моего возвращения в Авиньон и к Сильвии.

Прошел почти год, прежде чем я стал пытаться излагать на бумаге смысл и определять значение всех этих событий. Это хоть как-то скрашивает жизнь в старом шато - странную замкнутую жизнь, к которой в конце концов, я приладился. Эти записи - все ж таки какое-то занятие, я пытаюсь срастить сломанные кости прошлого. Наверное, мне следовало начать гораздо раньше, но даже мысль о комнате, где хранится архив, все эти книги, документы и картины, угнетала меня. Ведь каждый раз, читая дневники, рукописи и письма, я вновь прикасался к жизни моих друзей. А теперь надо спешить, потому что за мной тоже следует тень смерти, правда, куда более прозаической, по причине телесной немощи, но какое-то время я еще продержусь - с помощью уколов. Приходится все использовать, потому что мне не хочется оставлять Сильвию одну раньше отпущенного мне срока.

Я знал, что в связи с кончиной Пьера мне предстоит выполнить кое-какие формальности, и тем же утром позвонил нашему общему другу, доктору Журдену, заботам которого мы всегда вверяли Сильвию. Для невролога он был необычно веселым человеком, и даже слово "меланхолия" воспринималось в его устах, как нечто завидное и приятное.

- Наконец-то! - проговорил он с заметным облегчением. - Мы вас ждали. Ремиссия проходила отлично, знаете ли, и Сильвия много времени проводила с Пьером, пока не грянул этот кошмар. Да, я потрясен не меньше вашего… Зачем? Они только и говорили, что о вашем возвращении и о новой жизни, которую вы все вместе начнете в Верфеле. Естественно, она не выдержала, но это еще не стопроцентный рецидив. Скорее, сумеречное состояние, путаница в сознании, однако картина не совсем безнадежная. А теперь и вы тут, значит, сможете мне помочь. Сейчас она на довольно сильных седативных. А почему бы вам не приехать вечером в Монфаве? Пообедаем тут. Попробуем ее взбодрить.

Я сказал, что приеду. Похоже, Тоби пока не объявился. Неужели не получил телеграмму?

Днем, чтобы убить время, я решил прогуляться по старому городу, расположенному за крепостными стенами, я направился по заросшей травой дороге наверх, мимо уродливых папских дворцов, к великолепным висячим садам Роше-де-Дом. Оттуда открывается вид на три стороны, и можно наблюдать, как петляет Рона, пробивая себе дорогу в крошащемся известняке и размывая рыхлые подножия холмов. Неяркое солнце освещало снежные полосы, уходящие в направлении Альп. Островок внизу, казалось, закоченел, словно дикая утка, запутавшаяся в сверкающей инеем осоке. В отдалении, выпрямившись, как мученик, привязанный к ледяному столбу, стояла гора Сен-Виктор. Ветер никак не желал стихать, но благодаря солнцу, хотя и слабенькому, от земли тянуло то еле уловимым ароматом апельсинов, то чабреца.

Мы часто гуляли здесь вдвоем с Сильвией, заглядываясь на прекрасные виды. И теперь, повторяя наш маршрут, я вспоминал то одно, то другое из тогдашних разговоров. Трагедия придала тем нашим словам новое звучание, ведь теперь они стали частью прошлого, частью того времени, когда с нами еще был Пьер. Я даже как будто увидел нас с нею - словно в романе Роба, - усилием памяти возвращенных на этот самый, тронутый весной холм. Увидел оттененные темными ресницами глаза Сильвии, "совсем как у дрозда", часто говаривал ее брат, и ее иссиня-черные, блестящие, как копирка, волосы. Воспоминания обрели необычный эмоциональный накал, интенсивность которого отнюдь не слагалась - нет, нет! - из множества ностальгии. Прошлое стало весомым, крепким и сочным, подобно осеннему плоду. Оно было настолько живым и полноценным, что никто даже не посмел бы о чем-то сожалеть. Ощущение же обреченности, одиночества и прочих гнусностей принадлежало исключительно настоящему. Здесь, наверху, весна по-щенячьи скреблась в дверь.

Словно в забытьи, не замечая холода, я бродил по саду, вызывая в памяти контуры и извивы давних разговоров и размышляя о том, что уготовило мне будущее в опустевшем мире.

В тот момент Сильвия представлялась мне большим вопросительным знаком. Я не знал, сможет ли она стать прежней Сильвией, почти прежней, и начать со мной что-то вроде новой жизни? Удивительно, как пылко я верил, что присутствие Пьера поможет ей вернуться к здравомыслию, к реальной действительности. Причин для оптимизма у меня было не больше, чем теперь, но все же я надеялся на лучшее. А теперь моя вера поколебалась - я боялся практически неуловимых моментов психического заболевания. Эти его трудно определяемые границы, неожиданные перемены в настроении, нестабильность… Сильвия сама однажды сказала: "Следует остерегаться безумцев. Им нельзя доверять, и они об этом знают, но ничего не могут с собой поделать. И вы, врачи, тоже не в состоянии им помочь".

А если случится худшее? Ну что ж, она и сама предпочла бы поселиться в Монфаве, в тех комнатах, которые уже давно стали ее личными апартаментами, ибо доверяла только своему старинному другу и наперснику Журдену. Я вздохнул, подумав, что, по-видимому, никогда уж нам не странствовать по свету печальным трио - муж, жена и сиделка, а тем более другим трио - брат, сестра и любовник. Как же мы были близки до всех этих несчастий! Не думать о прошлом было невозможно. Пьер, Сильвия, я, Тоби, Роб, Пиа, Сабина с колодой карт, предсказывающих судьбу… где она теперь? Наверное, карты уже поведали ей о смерти Пьера? Я бы не удивился. Под ногами зашуршал гравий. Внизу неясно виднелись нечестиво-уродливые папские дворцы, с тупым величием нависавшие над городом, который, несмотря на звучное имя, все еще был скорее большой деревней. Прерывающаяся недолгими ремиссиями, возвращениями к адекватному состоянию и даже к завидной интуиции, квази-смерть безумия была на самом деле еще более жестокой, чем смерть настоящая. Мне же, по-видимому, она грозила постепенным эмоциональным истощением - и в этом контексте слово "кастрация" звучало не слишком большим преувеличением. Пока я пребывал в состоянии некой заторможенности, у меня внутри все немело и застывало. Естественно (врачи всегда настороже), я уже мог проследить симптомы некой глубинной подавленности в своих мечтах, не говоря уж о фантазиях, в которых, к собственному ужасу, пытался ее отравить. Трудно поверить, но что было - то было. В тягостной тишине я стоял возле кровати и держал руку у нее на пульсе, пока не стихало дыхание, и мраморная бледность лица не убеждала меня в окончательном оцепенении. Чуть погодя к моим ноздрям поднимался сладкий аромат, воображаемый аромат смерти, который я давно знал: подозреваю, то был запах морфия. Эта греза кончалась тем, что приходил Пьер и клал мне на плечо руку, чтобы успокоить и освободить от злых духов.

В этот вечер времени у меня оказалось в избытке. Дневной свет уже уступал место лунному, когда я отправился через весь город на вокзал и нанял fiacre. Мне хотелось, как бывало прежде перед встречей с Сильвией, неторопливо проехаться над незатихающими речками по зеленым полям и каштановым аллеям. Я сгорал от нетерпения, мечтая взглянуть на церквушку, которая так часто становилась местом наших свиданий. Как она там, на маленькой тихой площади, в окружении высоких тенистых платанов? Неужели и желтый почтовый ящик все еще висит на потрескавшейся стенке бистро? Маленькая хрупкая деталь внешнего мира, всплывшая в путаном отраженном мире ее безумия, ее жизни за стенами огромной лечебницы.

Обычно я издалека замечал робко поджидавшую меня под деревьями Сильвию: склонив голову, она прислушивалась к цокоту лошадиных копыт. От трепетного волнения оживала смуглая ее красота, блестели глаза, розовели щеки. А где-нибудь поблизости обязательно пряталась высокая, в серой униформе, по-военному строгая сиделка с седыми волосами, стянутыми узлом на затылке. Из своего укрытия она прилежно наблюдала за тем, как Сильвия на цыпочках бежит мне навстречу, широко раскидывая руки и беззвучно шевеля губами, словно заждавшийся ребенок. До странности напоминавшая горбатого верблюда, маленькая пустая церковь пахла воском, кошками, пылью. Мы входили, обнявшись, успев растопить ледок отчуждения первым трепетным поцелуем. Нас постоянно и даже как будто помимо воли тянуло в придел, помеченный римской цифрой пять, где мы садились напротив большой картины, которую очень любили и которая действовала на нас успокаивающе. Сильвия умоляла говорить шепотом, но не из благоговения перед святым местом, а из опасения, как бы соглядатаи на полотне не подслушали нас - хотя я думаю, что этим подчеркнуто безобидным нарисованным существам и в голову не приходило мешать ласкам влюбленных, уединившихся в тихой церкви.

Я медленно катил по длинным зеленым аллеям между деревьями с первыми весенними почками, когда осознал очевидную противоречивость своих мыслей, которые, подобно маленькому fiacre, заносило то в одну, то в другую сторону. Что-то странное творилось у меня в голове, настоящая анархия, источником которой были неизжитые детские страхи и травмы; но кое-что я все-таки начал понимать. Неужели смерть Пьера, породившая страх и нежность, могла бы приблизить меня к Сильвии? Но ведь я никогда не ревновал к Пьеру, пока он был жив, или только думал, что не ревную? Я был поражен ходом своих мыслей. Теперь Сильвия целиком и полностью принадлежит мне! Если к ней вернется рассудок, мы могли бы завести детей. Еще не поздно… Вот тут-то мой мозг и забуксовал. Однажды это уже могло свершиться, но я повел себя бесчестно, отвратительно. Несколько лет назад, весной, меня застигло врасплох известие о беременности Сильвии, и, не зная в точности, кто отец ребенка, я попытался решить проблему женитьбой, однако вся неразбериха закончилась искусственно спровоцированным выкидышем. Ни к чему трусливо делать вид, будто решающую роль сыграло ее душевное состояние, скорее, под вопросом было наше с Пьером душевное состояние. Быть гомосексуалистом не очень-то приятно, не лучше, чем быть негром или евреем. Маска мужа стала еще одной маской, надетой мною ради власти над братом Сильвии, которую мне давали его чувства. Как бы то ни было, любовь - реальность, возможно, единственная реальность в нашем многое утратившем мире. Но где взять ту единственную любовь, которая живит и обогащает, которая обходится без разрешений, сомнений и без чувства вины?

Теперь не принято слишком много о ком-то расспрашивать, и со стороны наша троица выглядела, наверное, довольно умилительно - особенно если вспомнить саркастические высказывания Роба на наш счет. Мы были старомодны и принадлежали веку благочестия, видно, поэтому Авиньон оказался идеальным местом для нашего безрассудного приключения, которое не оставило бы следов, разве что множество ненужных бумажек в старом шато, но и их когда-нибудь продадут за ненадобностью.

В тени деревьев, по-солдатски выпрямившись и сложив на груди руки, нас поджидала сиделка-немка в серой униформе, не сводившая глаз с двери, из которой мы должны были рано или поздно появиться. Один раз Сильвия написала на стене пустой бальной залы в Верфеле: "Quelqu'un en gris reste vainqueur". В ту минуту она наверняка думала о долговязой и суровой стражнице ее рассудка.

Слава богу, церковь никуда не делась, да и площадь почти не переменилась. Мой взгляд сразу же отыскал знакомое место под деревьями, где раньше было многолюдно, а теперь лишь несколько пожилых мужчин катали boules. Остановив fiacre, я на минутку вошел в церковь, ведомый не столько конкретной целью, сколько сонной тишиной, и посидел немного на нашей скамейке, не сводя глаз с картины на стене, свидетельницы наших свиданий и бесед. Потом мои мысли вернулись к Сильвии, и мне захотелось, если получится, телепатически передать ей чуточку здешнего печального покоя. Я закрыл глаза и некоторое время считал вдохи и выдохи, мысленно воссоздавая ее облик - то ли как мишень, то ли как икону. Мне явилась порывисто, но уверенно двигавшаяся фигура, узкокостная, гибкая, в несколько старомодном, по обыкновению, платье и почти без украшений. Вызвать ее образ, "фантом", в сером сумраке маленькой церкви оказалось совсем нетрудно. И тогда я попытался спроецировать на нее понимающую, думающую и заботливую часть себя, которая была выше моего "я" и хитрых уловок разума. Да-да, я видел ее, и мне припомнилось еще одно рассуждение Аккада, которое я тихо повторил: "Определенная текстура есть даже у смерти, и большие философы еще при жизни входили в тот мир, который она собой воплощает, чтобы соединиться с ним, пока продолжали биться их сердца. Они колонизировали мир смерти". Когда Аккад произносил нечто подобное, словно цитировал какого-то забытого поэта-гностика, Сильвия, не помня себя от восхищения, протягивала к нему руки и говорила: "О, милый Аккад, сделай так, чтобы я поверила, пожалуйста, сделай так, чтобы я поверила".

В отличие от брата, она, как и я сам, отличалась неспособностью к вере, что и помешало нам слишком углубиться в непроходимые дебри гностического мира; ну а Пьер чувствовал себя в нем, как рыба в воде, и лишь старался не стать чересчур назойливым фанатиком.

Время шло к вечеру, и солнечные лучи в последнем усилии зажигали огнем платаны. Я, прервав воспоминания, вернулся к экипажу.

- В "Монфаве-ле-Роз", - приказал я.

Кучер странно посмотрел на меня, не зная, выражать мне сочувствие или не выражать; но, возможно, его просто разбирало любопытство. Образ розы придает безумию некую особую окраску. Вот и авиньонское просторечное "tomber dans les roses", шутливая переделка выражения "tomber dans les pommes" означает сойти с ума и попасть в то серое заведение. В прохладных вечерних сумерках мы ехали навстречу Сильвии. И я пытался представить, как она, в каком состоянии.

На посторонний взгляд это были всего лишь две обветшавшие от старости комнаты с высокими потолками в вечной паутине, тем не менее, вид имевшие довольно величественный, поскольку их не подвергали никаким переделкам. Переселяясь в Монфаве, Сильвия всегда занимала их, и комнаты всегда ждали ее, так что теперь уже казалось, будто они ей принадлежат. Ей позволили перевезти сюда из шато элегантную мебель, ковры, картины и даже большой гобелен из бывшей бальной залы. Поэтому, входя к ней, я неизменно испытывал приятное изумление, словно попадал в райский приют, полный покоя и красоты, до этого миновав довольно неказистые основные корпуса и далее череду длинных белых коридоров со стерильно чистыми стеклянными дверями, на которых краской были написаны фамилии врачей. К тому же, в комнатах Сильвии огромные окна-двери выходили прямо в сад, и она практически все лето жила на свежем воздухе. Это была жизнь привилегированного узника, и только когда наступала ремиссия, Сильвия возвращалась в обычную жизнь. Однако комнаты оставались за ней, и даже в ее отсутствие их обязательно прибирали и проветривали.

Сильвия работала под огромным, когда-то ярким, но со временем потускневшим гобеленом: охотники, трубя в рога, преследовали олениху. Загнав ее и оставив свой трофей грумам, они галопом мчатся мимо расположенных по диагонали туманных озер и романтических островков к холодным итальянским небесам, там, на горизонте, словно вышедшим из-под кисти Пуссена или Клода. Олениха же, вся в слезах, тяжело дышит и истекает кровью. Отсутствие перемен меня успокоило. Все тот же прелестный старинный письменный стол португальских мастеров, ящики которого украшены ручками из слоновой кости; раритетный бюст Гонгоры; увеличенный и вставленный в рамку автограф Андре Жида над пианино.

Грустно улыбаясь, рядом стоял Журден с ключом в руке, давая мне время освоиться. Взгляд мой наткнулся на связку рукописей и кучу записных книжек на ковре - словно они выпали из разорвавшегося пакета.

- Трофеи из комнаты Пьера, - пояснил Журден, проследив за моим взглядом. - Полицейские разрешили это взять в надежде, что она обнаружит что-нибудь важное. Но пока ничего. Похоже, она видела Пьера последней, понимаете? Пойдемте. Поговорим потом.

Назад Дальше