- Хорошо, - повторил Мезенов. - Так вот вывод... Вкратце он звучит примерно так... Вы простите меня, Николай Петрович, - Мезенов в эту минуту совсем не был похож на уверенного в себе секретаря райкома - за столом сидел растерянный, хмельной и взъерошенный мальчишка с торчащим кадыком, худенькой шеей, неважно подстриженный, со сбившимся в сторону галстуком. - Вы простите меня, думаю, что будет лучше, если я скажу протокольными фразами, поскольку мое личное к вам отношение может не совпадать с выводами всей Комиссии.
- Да, конечно. Говорите. И у нас еще останется водка и останутся силы, чтобы скрасить то впечатление, которое вы произведете своими жестокими словами, - Панюшкин еще находил в себе силы подбадривать Мезенова.
- И еще одно, Николай Петрович... Мне хотелось бы думать, что вы понимаете и мое положение как руководителя, и самой Комиссии... Мы выполняли задание, довольно неприятное для всех нас, но...
- Господи, да скажите уже эти протокольные слова. А не то я вам их сам скажу.
- Откуда они вам известны? - удивился Мезенов.
- Боже мой, Олег Ильич! Я их знал еще тогда, помните, дней десять назад, когда мы разговаривали в вашем кабинете и вы сказали мне, что приедет Комиссия. Тогда уже я мог продиктовать вам те фразы, которые вы никак не решитесь произнести сейчас.
- Николашка, - тихо и печально сказал Чернухо, - скажи эти слова сам. Скажи, Николашка.
- Если вы правильно сформулируете выводы Комиссии, - Мезенов в запальчивости выхватил из кармана сложенные вчетверо несколько листков бумаги и потряс ими в воздухе, - я порву это заключение!
- Вы не сделаете этого, - сказал Панюшкин. - Разворачивайте ваши бумажки, находите последнюю страницу, последний абзац... Нашли? Сверяйте! Отдавая должное руководству экспедиционного отряда и, в частности, начальнику строительства товарищу Панюшкину, отмечая своевременность принятия необходимых мер, связанных со строительством подводного переходного нефтепровода, а также полную готовность коллектива рабочих к укладке в зимних условиях, но учитывая в то же время сложившееся положение на строительстве, неблагоприятность погодных условий, оторванность объекта от баз материально-технического снабжения, сложность организации всех видов работ, учитывая также возраст товарища Панюшкина, Комиссия считает желательным иметь на этой должности человека более молодого, энергичного и в то же время достаточно грамотного... Вот что написано у вас в последнем абзаце, дорогой мой Олег Ильич.
Мезенов молча сложил заключение и сунул его а карман. Он смотрел на Панюшкина, как на человека, который только что у него на глазах легко и небрежно выполнил смертельный трюк. Все молчали, и только слышно было, как Панюшкин с легким треском сгибает и разгибает клешню краба. Потом клешня как-то выскользнула из его пальцев и упала на пол. Панюшкин наклонился, поднял ее и снова положил на стол - розовую клешню с вывороченным белым суставом.
- Есть еще самый последний абзац, - нарушил молчание Чернухо.
- Да? - Панюшкин вскинул голову, и в глубоко спрятанных синих его глазах вдруг вспыхнула немыслимая, невероятная надежда, ожидание подарка, о котором он догадывался, но получить который даже не надеялся. И Чернухо, опустив глаза, медленно, по слогам, нарочито сухим голосом, словно бы этим открещиваясь от того, что говорит, прогнусавил:
- Комиссия... обсудив возможные кандидатуры... на должность начальника строительства... сочла возможным рекомендовать... на эту должность... главного инженера строительства... Званцева... Владимира Александровича.
- Володя, это правда, что тебе предложена должность начальника строительства? - без выражения спросил Панюшкин.
- Да, был такой разговор, - Званцев посмотрел Панюшкину в глаза.
- Когда был разговор?
- Вчера. И сегодня.
- И ты молчал? Володя, и ты молчал?
- Видите ли, Николай Петрович, я подумал... Понимаете...
- Ну! Телись, наконец! Скажи, что ты там подумал! - не сдержавшись, крикнул Панюшкин.
- Николай Петрович, - вмешался Мезенов, - я должен вам сказать...
- Да подождите вы! - отмахнулся Панюшкин. И вдруг уронил лицо в большие жесткие ладони. - Володя, пойми меня правильно, - он поднял голову и посмотрел на Званцева. - Я рад за тебя. Ливнев не даст соврать, я сам предлагал именно тебя в случае, если вопрос со мной будет решен вот так. Но ты, ты не поговорил со мной, не сказал мне ничего, хотя мы с тобой встречались за эти два дня не один раз! То, что ты утаивал от меня самое важное и знал... Это нехорошо. Я считаю твой поступок некрасивым. Я не смогу относиться к тебе, как прежде. Я присоединяюсь к выводам Комиссии и прошу записать об этом в заключительной части. - Панюшкин чуть повернул голову в сторону Мезенова. - Запишите в тот последний абзац, что прежний начальник строительства полностью доверяет Званцеву, отмечает его техническую грамотность, самоотверженное отношение к работе, умение общаться с людьми и выражает уверенность, что на новом посту он справится со своими обязанностями.
Панюшкин хотел выйти из-за стола, но его остановил Мезенов.
- Подождите, Николай Петрович. Разговор продолжается. Вы несколько поторопились со своей обидой. Званцев отказался от предложенной ему должности.
- Как отказался? - не понял Панюшкин.
- Категорически, - усмехнулся Мезенов.
- Володя, - Панюшкин повернулся к Званцеву. - Что же ты молчал?
- Вы не дали сказать мне ни слова. Вы так торопились высказать свое разочарование во мне...
- Перестань! - Панюшкин грохнул пальцами об стол. - Будем здесь еще выяснять, кто кого больше обидел! Почему ты отказался от должности начальника?
- Вы считаете, что я не должен был этого делать? - удивился Званцев.
- Да. Я считаю, что ты не должен был этого делать. Такие предложения в жизни бывают не часто. И пренебрегать ими нельзя. Может не быть следующих. Это неграмотно. Это бездарно. Надо принимать подобные предложения с благодарностью и заверять, что приложишь все силы... И так далее. Я не говорю - должность, карьера, зарплата... Я говорю - становление.
- Тогда я вас не понимаю, - Званцев озадаченно посмотрел на Мезенова, на Чернухо, как бы спрашивая - понимают ли они?
- Господи, что тут странного! Мне показалось, что ты вел игру за моей спиной. Только и того. Это было бы ужасно. Я не знаю ничего более подлого. Так почему ты отказался?
- Я подумал, что так будет лучше. Я объяснил Олегу Ильичу, и он со мной согласился.
- В таком случае, тебе не трудно будет объяснить все еще раз, - быстро сказал Панюшкин.
- Хорошо, постараюсь. Я считаю, что главное здесь, на Проливе, отнюдь не работа Комиссии и не ее выводы. Главное здесь - трубопровод. Завершение строительства. Какую бы должность я здесь ни занимал, какие бы выводы ни повезла уважаемая Комиссия в своем портфеле, заканчивать строительство вам. И это будет правильно по многим показателям. Экономическим, производственным, моральным.
- Моральным? - удивился Тюляфтин.
- Да. Я думаю, потому еще у нас получился этот ужин, что все мы поступили порядочно. Комиссия приняла жесткое решение, но никто не упрекнет ее в недоброжелательстве, предвзятости. Николай Петрович тоже поступал правильно,, отстаивая себя и свое право закончить работу, которую начал. Считаю, что и я поступил правильно, отказавшись от столь лестного предложения. Помимо производственной целесообразности, плановых показателей, экономических результатов есть еще кое-что, не менее важное... Как бы это сказать... Каждый человек только тогда сможет работать хорошо, если он будет уверен - в любом случае с ним поступят порядочно, более того, великодушно. Возраст ли подошел, промашку допустил, сорвался на чем-то... Суд может быть самым жестким, но в нем все равно должно присутствовать великодушие, - Званцев говорил медленно, размеренно, даже с какой-то отстраненностью.
И смотрел он не на людей, сидящих с ним за столом, а прямо перед собой, в розовато-зеленый, выцветший лист карты страны, прикнопленной к стене. - Когда утром люди выйдут на Пролив, они тоже должны быть уверены - с ними поступят великодушно, что бы ни произошло. Только тогда они смогут относиться к работе самоотверженно, заинтересованно, сознательно. Если бы я принял ваше предложение, Олег Ильич, у них не было бы такой уверенности. Во всяком случае, ее было бы меньше. Нужна не надежда на справедливое к тебе отношение, нужна железная уверенность. А великодушие входит в понятие справедливости. Нельзя быть справедливым, не проявив великодушия.
- Послушай, Николаша! Кто это говорит - ты или он! - восхищенно воскликнул Чернухо. - Голос вроде не твой, помоложе голос, но все остальное...
- Надо же, - пробормотал Панюшкин, не слыша Чернухо. - А я уж побоялся, что ты пожалел меня, думаю, раз уж до этого дело дошло, то плохи твои дела, Коля.
- Нет, - невозмутимо сказал Званцев. - Вас еще рано жалеть. Перебьетесь. И потом... я не уверен, что пожалел бы вас, если бы все сводилось к этому. Если бы вы позволяли себя жалеть, то я бы не пожалел вас.
Больше того, постарался бы поступить как можно жестче. Разумеется, для пользы дела.
- Вот это уже слова Званцева, - удовлетворенно сказал Чернухо. - Вот теперь все стало на свои места. Но скажи мне, Володя, положа руку на сердце, скажи так, чтобы и я, человек простоватый и невежественный в высоких понятиях, чтобы и я понял наконец - почему же ты все-таки отказался?
Званцев снял очки, и глаза его сразу стали беспомощными, но, когда тяжелая темная оправа снова легла на переносицу, когда глаза оказались за большими с фиолетовыми бликами стеклами, в них опять сверкнула холодноватая отчужденность.
- Попробую объяснить проще... Не уверен, правда, что это окажется понятнее. Мне показалось, что принятие предложения было бы предательством. - Заметна, как Чернухо восторженно ткнул Панюшкина локтем в бок, Званцев счел нужным пояснить. - Нет, не по отношению к Николаю Петровичу. Я имею в виду предательство в более широком смысле слова, - Званцев посмотрел на Тюляфтина. - Есть много показателей, по которым оцениваешь самого себя, свои поступки, людей, их отношение к тебе. Так вот, приняв предложение высокой и уважаемой Комиссии, мне пришлось бы многое в себе пересмотреть. Считайте, что я просто поленился это сделать. Это так хлопотно... И потом... слишком много поправок пришлось бы вводить в систему собственных ценностей, в отношения со многими людьми... К этому я не готов. Лень.
- За лодырей! - крикнул Чернухо. - Тут у нас осталось немного женьшеневой водки, на тост хватит... А не хватит, Николаша еще по закромам своим поскребет, глядишь, и найдет чего-нибудь запыленного, а, Николаша?
- А вы знаете, - церемонно поднялся со своего места Опульский. - Не отрицая тоста Кузьмы Степановича, я хочу дополнить его... У нас у всех хорошее настроение, особенно у Кузьмы Степановича, мы все охотно шутим, веселимся... Но мне хотелось бы сказать и нечто серьезное, если это не покажется вам смешным... Мы как-то стесняемся говорить друг другу хорошие слова, шуточками все отделываемся, как-то не принято стало в последнее время относиться друг к другу всерьез, даже пожилым, уважаемым людям, я замечал, льстит, когда к ним обращаются с этакой милой бесцеремонностью... Ну, ладно, я заболтался... Давайте выпьем за Панюшкина и за Владимира Александровича, который сказал такие хорошие слова... Кузьма Степанович даже пошутил - не Панюшкин ли это говорит... Позвольте мне вылить за преемственность, за уважение друг к другу... За порядочность.
- Качать Опульского! - взвизгнул Чернухо, но тут же в смущении смолк, как-то растроганно чокнулся со всеми и затаенно выпил.
* * *
Предательство друга всегда обиднее и подлее предательства подлеца. Оно обессиливает. Лишает уверенности. Заставляет усомниться в вещах очевидных и необходимых. А предательство подонка придает силы. Более того, оно кажется закономерным и естественным. Словно бы иначе и быть не могло. Значит, ты прав, и твоя оценка людей, событий, самого себя верна.
Панюшкин. Из невысказанного.
* * *
Еще не проснувшись, еще блуждая в вязком, рвущемся сне, Панюшкин с облегчением почувствовал, что наступает утро. Ему снилась охота. С ружьем в руках он шел по бесконечному, затянутому туманом болоту, шел за собакой, но не видел ни дичи, ни собаки. Знал только, что где-то впереди идет его собака. И спешил, боясь отстать от нее, упустить момент выстрелить. Он не знал, куда ему потом придется возвращаться, не знал, какая дичь может попасться, просто испытывал какой-то страх перед этой возможностью - вернуться ни с чем. И еще он опасался, что собака уйдет и оставит его одного в этих зыбких, сумрачных болотах. Панюшкин торопился, задыхаясь от усталости, падая без сил, снова поднимался и не мог ни ускорить шага, ни позвать собаку. Было такое ощущение, будто невидимая рука поднимала его, вытаскивала из очередной ямы, из трясины и тащила, тащила вперед. И, проваливаясь по пояс, по грудь в трясину, он в то же время наверняка знал, что выберется и пойдет снова. Но каждый раз за кочкой, за кустарником, за хилыми болотными березами он видел все ту же пустоту и свежий след собаки, медленно наполняющийся водой. Какая-то обреченность была в его сегодняшнем сне. Он послушно выполнял все, что ему было положено, и глубоко в душе радовался своему знанию, своей уверенности - ничего не произойдет. Но он старался ничем не проявлять своей радости, впрочем, лучше было бы сказать - своего злорадства, чтобы тот, невидимый, спокойный и безжалостный, который наблюдает за ним и имеет над ним непонятную и безграничную власть, не заметил этого.
А когда в кустах что-то шевельнулось, он, не раздумывая, вскинул ружье и, почти не целясь, выстрелил туда наугад, сразу почувствовав, что выстрелил хорошо, точно. Но не удивился, а даже усмехнулся своей прозорливости, когда вместо выстрела услышал лишь слабый бумажный щелчок. Спокойная горечь охватила его. Уже не торопясь, он тщательно прицелился, наперед зная, что выстрела не будет. Да, так и есть. Опять этот бумажный щелчок. И то, что он знал, - будет так, а не иначе, и что тому невидимому и жестокому, который затащил его в эти болота и потешался над ним, не удалось ни удивить его, ни огорчить, наполнило Панюшкина удовлетворенностью.
Он пошел дальше и вдруг почти с ужасом увидел, что след собаки стал непомерно большим - с хорошую столовую тарелку. А дальше следы пошли еще крупнее, их уже приходилось обходить, наполненные водой, они напоминали целые ямы, и черная вода в них была зловеще спокойна. А потом, остановившись на берегу озера, Панюшкин заметил, что линия берега точно повторяет контур собачьей лапы, а вода в озере, такая же черная, спокойная, быстро и неумолимо поднимается все выше, подбираясь к его ногам. Он бросился бежать, но поскользнулся, упал, снова поднялся...
Панюшкин проснулся, так и не увидев собаки. Но он знал, какая она, знал, что это его собственный спаниель, ласковый и веселый спаниель, с которым он приехал сюда два года назад. В первое же лето спаниеля съел сезонник какой-то непонятной национальности. Панюшкину потом уже сказали, что где-то на берегу среди старых ящиков, выброшенных волнами, нашли загнившую шкуру собаки.
Окна были темные. Значит, еще очень рано. Ночь, можно сказать. Голова ясная. Будто не было затянувшейся выпивки и всей этой нервотрепки. Панюшкин поднялся, сел. Прислушался. За стеной сопели, храпели, ворочались и постанывали во сне члены Комиссии, подписавшие ему приговор. Они будто маялись и казнились во сне той ролью, которую вынуждены были сыграть наяву.
"Ужо сыграли, много довольны!" - не без ехидства подумал Панюшкин и оглянулся в темноте. Как-то обеспокоенно оглянулся. Что-то тревожило его. Неясная смутная тревога овладела им. Он никак не мог понять, в чем дело. Встал, подошел к окну, вернулся в глубину комнаты, бросил быстрый взгляд в черное зеркало, но тут же отвернулся - Панюшкин побаивался подходить к зеркалу в темноте.
Что же произошло? Он наверняка знал, готов был спорить - что-то произошло. И по привычке начал мысленно перечислять все причины, которые могли вызвать тревогу. Вчерашнее застолье? Нет. Приговор Комиссии?
Тут тоже все спокойно. Панюшкин подошел к письменному столу, постоял. "Да что это со мной, в конце концов? - уже раздраженно подумал он. - Неврастеник старый. А может, звоночек? Может, костлявая постучалась? Нет. Я прекрасно себя чувствую. Дай бог, чтобы те, за стеной, так чувствовали себя утром".
И Панюшкин начал одеваться. Сам того не заметив, даже не подумав об этом, он начал одеваться, безошибочно нащупывая в темноте одежду и не переставая думать - что же все-таки всколыхнуло его? Опять прислушался к разноголосому сопению за стеной. Нет, неприятного чувства, неприязни к этим людям у него не было. Гости. Да, гости, и больше ничего. А тревога нарастала.
Панюшкин на цыпочках вышел в прихожую и там в полнейшей темноте постоял несколько минут невидимый, будто даже несуществующий, будто растворенный в воздухе. "А может, и нет меня давно? - мелькнула мысль. - Может, только я в воздухе, в этой темноте, в запахе своей квартиры и существую?" Мысль была неприятная, и он торопливо избавился от нее - протянул руку и в знакомом месте нащупал гвоздь, хорошо знакомый гвоздь, на котором висела его куртка, длинный тощий шарф, потертая ушанка, которую он никак не мог решиться выбросить из-за каких-то, ему самому непонятных суеверий - Панюшкин считал, что только в этой шапке может закончить стройку.
Быстро накинув куртку и обмотав несколько раз вокруг шеи неопределенного цвета шарф, напялив шапку, он протянул руку, чтобы взять рукавицы, но их на месте не оказалось. Видно, куда-то сунули в вечерней суматохе.
Осторожно вышел в сени, постоял с минуту, прислушиваясь, толкнув дверь, шагнул на крыльцо. По скрипу двери понял - мороз под тридцать градусов. Петли, деревянные планки, даже доски двери визжали, окаменев от мороза.
И подумалось - в Москве вечер, бегут ручьи, в метро цветы продают. А тут - ночь. Тишина. Только яростный скрип снега под валенками, только звук собственного дыхания и где-то в глубине упругие удары сердца. "Ну, дает старик! - подумал Панюшкин. - Ну, совсем ошалел! Что это со мной? Куда я? Зачем? Может, заболел? Вроде нет... Может, горем убит? Какое к черту горе! Тут самому кого-нибудь порешить хочется. А что? Другим можно, а мне нельзя?!"
Смахнув выступившие от мороза слезы, Панюшкин прибавил шагу.
- И в воздухе сверкнули два ножа. Два ножа! - прохрипел он с наслаждением, будто само сочетание этих двух слов доставляло ему радость, будоражило его и придавало силы. - И в воздухе сверкнули два ножа. Два ножа! - повторил он как припев. - Пираты затаили вдруг дыханье. Все до одного. Он молча защищался у перил. Молча, поняли?! Молча. А они, вся эта шваль одноглазая, татуированная, пьяная, они все знали его как неплохого мастера по делу фехтованья. А в воздухе сверкали два ножа...