Корабль отстоя - Покровский Александр Владимирович 20 стр.


И ещё он нападал на все, что, по его мнению, угрожало гнезду: на сачок, на палец.

Я перезнакомился со всеми ловцами дафний. Они ловили их огромными сачками, а потом сушили на солнце, намазывая на марлевые полотнища, которые, как плакаты, развивались на двух палках, воткнутых в песок.

Это дело не отличалось особой безопасностью: в ловцах состояли люди разные, и от них вполне можно было просто так получить по шее.

Поначалу я держал дистанцию.

Это потом, когда ты несколько раз встречаешь одного и того же человека в безлюдной степи, с ним можно поздороваться и то только тогда, когда по глазам видно, что это не возбраняется сделать. А через много-много встреч допускается какая-либо незначительная фраза и то после того, как в озерце обнаружено много дафний и человека это радует.

И ещё: издалека же видно, доброжелателен к тебе человек или нет.

Ловцы дафний – одиночки. Они всегда одеты в брезентовые плащи и болотные сапоги.

Они неповоротливы, и убежать от них легко.

Но в основном все вели себя деликатно – дафний на всех хватало.

Лишь однажды я совершенно неожиданно получил затрещину. Это был не ловец, а огромный верзила, решивший искупаться. Подобрался со спины, и я тут же полетел кувырком на землю.

Было не столько больно, сколько обидно: на меня ещё не нападал взрослый. Он пнул мою банку и стал неторопливо раздеваться. Потом пошел в воду, а я плакал от обиды и бессилья.

Я пришел домой и рассказал отцу, и он пошел со мной выручать мою банку.

Мы пришли на то место и там кто-то плескался, но вот незадача: оказалось, сильная обида способна стереть из памяти лицо нападавшего.

– Он? – спросил отец.

– По-моему, нет! – сказал я, с тем мы и ушли.

Эгоист

Так меня назвала математичка после того случая, помните, когда я подвел весь класс, уехав на дамбу.

Слово меня обидело. И потом оно было не очень понятно.

Я спросил у отца.

– Это человек, думающий только о себе, а не об окружающих, – сказал отец.

Я решил, что ко мне это не относится, потому что я думал о братьях, о бабушке, о маме с папой, о котах и о рыбках.

Потом я думал о своих друзьях.

Я у всех спрашивал, похож ли я на эгоиста, и все отвечали, что нет.

Только меня это не удовлетворило, потому что я вспомнил массу случаев, когда я ел конфеты и не делился с бабушкой. Валерка делился, как я уже говорил, а я нет. Наверное, он действительно не эгоист, а я, всё-таки, немножечко да.

– Бабуля! – спросил я её в пятидесятый раз. – А если я не делюсь конфетами, это нехорошо?

– Чего ж хорошего?

– Да нет, ты не понимаешь. Да, то что я, помнишь тогда, не поделился, – это нехорошо. Но потом я пять раз делился. Как ты считаешь?

– Наверное, это хорошо.

– Ах, бабуля! – вздыхал я и чувствовал, что она меня не понимает.

Про себя я решил, что теперь буду обо всех думать.

Особенно об окружающих. О Тане Погореловой, например. Я украдкой стал смотреть на нее на уроках и думать.

Но лучше у меня получалось думать о Юрке Максимове. Всё-таки он мне друг. С ним мы ходили в степь.

Степь

Степи теперь нет, а тогда – сколько угодно. Огромная, таинственная – камни, ковыль, лощины.

Даже пещеры – в них в жару хоронилась прохлада.

И проломы – это когда в земле вдруг обнаруживается щель, скрытая разросшейся сурепкой, а в нее опустился и перед тобой возникает узкий лаз, стены которого выложены камнями, и начинается он неизвестно где, и ведет неведомо куда. Только ночные гекконы спешат исчезнуть в расщелинах, и тебе становится не по себе – скорей отсюда.

Там можно натолкнуться на змею – гадюку или гюрьзу.

Отец однажды убил гадюку, содрал с нее шкуру и надел на палку.

А мне жаль стало её, она так быстро текла по дорожке и между кустарниками – залюбуешься. Красиво и сильно.

Однажды в степи мы её встретили – бежали с Юркой быстрее козы.

А как-то видел отдыхающую старую гюрьзу. Почти двухметровая, толстенная. Она грелась на солнце и одним прыжком ушла под камень при нашем полном оцепенении.

Я никогда не думал, что змеи способны на такое. Те, что сидят в зоопарке, не вызывают священный трепет, а те, кого я встречал, вызывают: их движение – это страх и восторг, ужас, дрожь в коленях.

Они стремительны – успеваешь только замереть. Исчезла змея, и сейчас же крики, визг, сердце выпрыгивает из груди.

Там ещё лазили ящерки. Этих мы ловили, а потом, наигравшись, отпускали на волю. Жуки, муравьи, скорпионы, фаланги, пауки-каракурты.

В степи надо смотреть под ноги, чтоб не нарушить течение чьей-либо жизни.

В степи мы вели всякие разговоры. Юрка знал от старшего брата как происходит зачатие, это его чрезвычайно волновало, он рассказывал мне, и мы с ним обсуждали устройство и функционирование. Я высказывал сомнение, потому что то, что рисовал на песке Юрка… в общем, какое-то оно получалось не такое что ли…

Когда Юрка рассказывал о минете, у него в глазах стоял ужас. К слову, мне тоже было не по себе.

Да и все остальное выглядело совершенно неаппетитно.

Нам было лет по одиннадцать, и мы решили, что все это чушь.

Степан Разин

Мы ходили в пещеру Степана Разина. То, что пещера принадлежала этому народному герою, конечно, полная ерунда, но мы верили. Недалеко от поселка Разина располагалась гора, а ней – дыра. Внутри довольно просторное помещение, высокий потолок, а узкий лаз вглубь завален.

Я много слышал о Разине: и какой он справедливый, и как убивал только богатых, – только мне княжну было жалко.

Я спрашивал у родителей, зачем он её выбросил. Отец говорил, чтоб не мешала революционной борьбе, но по лукавинкам в его глазах я учуял, что что-то не так, а мама вообще не понимала при чем здесь моя жалость, и тогда я решил спросить у бабушки.

Но бабушка знала только песни о Разине и с удовольствием их пела, а когда дело доходило до "бросания в волны", голос её звучал как-то особенно страстно.

У бабушки я сочувствия княжне не нашел. Хотя она считала, что в этом конкретном случае Разин немного погорячился, а потом очень долго страдал на различных утесах – их на Волге полно.

В той пещере мы с Юркой пытались разобрать завал и пролезть вглубь. Ничего не вышло – камни оказались слишком тяжелыми. Нам хотелось проверить, дойдет ли этот лаз до моря. Говорили, что доходит.

После пещеры и степи очень хотелось есть, и по дороге домой мы выкапывали и ели какие-то корешки – Юрка говорил, что они вкусные, – а дома нас бабушка кормила жареными макаронами – они ещё здорово хрустели.

Она любила кормить и готовить – все свободное время проводила в походах на рынок и магазин.

Мы ели сыр с хлебом и маслом – это такая очень соленая брынза, начисто лишенная каких-либо признаков жирности.

А ещё жарилась молодая картошка. Она жарилась целиком, вместе с кожурой, которая немедленно становилась золотистой. Серега любил картошку и мог есть её каждый день.

А огурцы запускались в ванну, где у нас вода хранилась, и они там плавали верткими тюленями или же бревнами. А мы шипели и пыхтели, залезая в воду по локоть, замачивая рукава рубах. Мы играли с этими бревнами и тюленями, и они у нас выпрыгивали из воды, летали по воздуху и с высоты снова бултыхались.

– Оставьте огурцы в покое! – кричали нам, и мы говорили: "Сейчас!"

Потом огурцы шли в дело. Их разрезали, солили в середине и обязательно терли две половинки друг о друга. У них внутри стройными военными рядами размещались большие зрелые семена, а сами огурцы длинные и толстые, как французские бутерброды.

Джанаб

Мы жили на последнем пятом этаже. Под нами жил Джанаб. Когда мне исполнилось одиннадцать, ему стукнуло восемнадцать, и он запросто мог ни с того ни с сего со всего маху ударить тебя ногой по заду. Он казался огромным и страшным. Страх перед ним не позволял даже думать о том, что можно пожаловаться взрослым.

У Джанаба были младшие братья и сестры, старушка мать и лысоватый отец. Все они жили в такой же двухкомнатной квартире, что и мы, но нас – шестеро вместе со взрослыми, а их – человек десять.

А рядом с нами на лестничной площадке жили Тофик и Равиль с сестрами. Сестра Донара все время смущалась при встрече со мной, хотя она была старше на пять лет. А с Равилем мы дрались. Сначала он меня побил, а через год – я его. Тофик был двумя годами старше. Однажды в каком-то походе по стройкам он показал нам, как у него вырос член. Мы все смеялись, а он был очень горд.

С Тофиком у нас вражды не было. Только через много лет он, накурившись гашиша, схватил меня за руку на лестнице. "А… э… ты!" – сказал он. Я не испугался, хотя он мог ударить и ножом. Я был уже на голову выше и сильнее. Я разжал его руки, и тут же выскочили и закричали все его родичи – они его очень боялись.

Потом его увели, а передо мной извинились.

Все это было непривычно.

Джанаб тоже стремительно помельчал, поскольку к десятому классу я сильно вытянулся, а потом он и вовсе умер – неожиданно, неизвестно от чего – его мать сидела на полу, что-то напевала, завывала, раскачивалась, волосы во все стороны.

Кроме Джанаба меня – маленького – во дворе преследовало несколько человек. Серега ещё не подрос, и они не давали прохода. Один из них – Джаффар – старался особенно.

Сейчас я его понимаю – я не походил на них, да и не хотел на них походить. У меня на голове сидела фетровая шапочка на манер цилиндра, и она не могла не раздражать. Задирал он меня только тогда, когда их собиралось несколько: два или больше.

Один раз пустили мне вслед снежок. Их было двое. Я повернулся, подошел и сказал, глядя в глаза: "Ну что, сволочь!" – но они не напали, и только когда я отошел далеко, полетело: "Мы тебя ещё поймаем".

Взрослые не лезли в наши дела. Как-то, когда при отце меня ударили, а он не вмешался, я понял, что должен рассчитывать только на себя.

Однажды я дрался. Мальчишка тоже не давал мне прохода, но только тогда, когда вокруг было человек шесть. Я его отловил один на один, но драка получилась шумной: я его здорово бил.

Налетели взрослые нас разнимать. Прибежал его отец. Он отводил меня рукой в сторону и придерживал, по-русски говорил: "Перестаньте", – а ему, стоящему со спины, потихоньку: "Вурур она!".

Я тогда понимал по-азербайджански. Это означало: "Бей его!".

Я смотрел ему в глаза сначала недоуменно – как же так можно, а потом со злостью.

С тех пор не очень-то верю в любые переговоры на Кавказе. "Вурур она" я ещё не забыл.

Тётя Роза

Она жила рядом на нашей площадке. У нее – огромная трехкомнатная квартира, муж на Севере и два сына.

Сыновья старше меня на шесть-восемь лет. Один из них стал артиллерийским офицером, другой – младший – уехал на Север и там женился, остался. В моем детстве он приходил к нам и с нами возился. Пожалуй, он нас больше мучил, но мы были не против – то и дело к нему приставали, а он нас хватал и тискал.

Муж у тети Розы все время служил. Он представлялся таинственной личностью, военным моряком, и его звали дядя Володя.

И вот тетя Роза прознала, что у дяди Володи там, на краю карты, обнаружилась баба. Она собралась, поехала туда на край, набила бабе морду и увела от нее дядю Володю. Так рассказывали на нашей кухне.

Потом дядя Володя перевелся в Баку, и я его увидел. Красивый человек с ясным взором, с хорошо поставленной речью. Рядом с ним тетя Роза выглядела домашней работницей.

Говорили даже, что он писал книги.

Когда умерла бабушка, на поминках, где собрались все соседи со двора – повзрослевшие друзья и враги, он с чувством сказал несколько слов. Он сказал: "Это был удивительный человек. Никогда ни на что не жаловалась и ни о ком никогда не сказала ни одного плохого слова", – и его голос от волнения сорвался.

Я знал, что у нас бабушка – святая, а теперь выходило, что и все остальные про это тоже знали.

Скрипка

В девять лет мама отдала меня на скрипку. Мне сшили подушечку под щеку, меня снабдили смычком и канифолью. Я натягивал на нее матерчатый футляр и шел в музыкальную школу, где меня обучали ещё и игре на фортепьяно. Идти далеко, через пустырь, мальчишек и через дорогу, и можно было получить по шее или удар в спину только за то, что у тебя в руках скрипка.

А когда у тебя скрипка в руках, очень трудно отбиваться.

Школа высокая и таинственная. Множество неожиданных звуков где-то за стеной – обязательно слышится пианино, отчего становится прохладно коже.

У нас не было дома пианино, и для тренировки я должен был играть на длинной бумаге – на ней нарисованы клавиши. Я бил по ним пальцами и представлял про себя звуки.

Как Буратино. Почему-то мне подумалось, что это похоже на историю с нарисованным очагом.

Там я играл "Сурка". Там все играли "Сурка".

Скрипичный ключ и сольфеджио. Все это умерло само собой. У меня не обнаружилось слуха.

Во всяком случае, так говорил учитель.

Эта скрипка до сих пор у меня. У нее только две струны и она без смычка.

А слух нашли у Сереги – у нас в доме появилось пианино. Это стоило много денег, а ему много лет жизни. Он окончил консерваторию по классу фоно. Здорово играл Баха.

Магазин

С десяти лет я ходил в магазин. За маслом, за сыром, за сахаром, хлебом. Остались позади времена хрущёвских очередей, когда мы, вместе со взрослыми, пропадали в них с четырех утра. Люди молчали, но чувствовалось волнение разлитое в воздухе – вдруг не достанется. Двери хлебного магазина открывались – начиналась давка, кто-то лез без очереди.

А потом все наладилось. В магазине никого и хлеб стоял, лежал – белый, серый – огромные буханки. И ещё плоский, круглый чорек. Его хорошо разрезать и положить туда масло. Со сладким чаем – одна сплошная красота и слюни.

Надо было идти и считать деньги: двести граммов масло, кило сахара, чай за пятьдесят две копейки, который любила бабушка, потому что он самый душистый, – она его томила на плите на специальной железной подставке на маленьком огоньке, и надо было следить, чтоб чаинки всплыли и образовали плотную шапку, – потом сыр двести грамм, докторской колбасы двести и сдачу – её ловко не додавали.

А с маслом обвешивали, потому что на весы клали бумажку, а потом её не учитывали.

Я, когда подрос, говорил им: почему не учитываете бумажку, а когда был маленький – робел так сказать.

А бабушка меня все время пытала: сказал, чтоб не учитывали бумажку – и я врал, что сказал.

А однажды рубль потерял – вот слёз-то было.

Собачий ящик

У нас во дворе жили собаки. Самые обычные дворняги. Они охраняли двор и поднимали страшный лай, если входил кто-то чужой.

Нас они обожали. Мы вытаскивали у них клещей.

Их надо было тащить осторожно. Собаки скулили, но терпели – знали, что мы им помогаем.

Они жили в щели, под трансформаторной будкой. Там же рожали щенят – маленьких, толстых, смешных карапузов.

Мы с ними возились. Это доставляло и собакам, и нам огромное удовольствие.

Однажды кто-то вызвал собачий ящик. Так назывались ловцы дворовых собак.

Мы потом узнали, кто это сделал – была одна скандальная тетка, её не любил весь двор.

Собачий ящик въехал к нам на рассвете. Все проснулись от лая, визга, ударов. Они били собак ломами.

А кутят – за ноги и об асфальт. Все было в крови.

И двор вышел. Женщины, с детьми. Дети рыдали в голос. А женщины пошли на собачий ящик с палками и камнями. Даже та, что вызвала, тоже шла.

Потом в наш двор долго не забегали собаки.

Базар

Базар, что солнце, без него – никак.

Бабушка приходила с базара счастливая, если ей удавалось что-то дешево купить.

Она отдыхала на каждом этаже – лифта в нашем доме не было.

На базаре все гроздями, клубнями, навалом – сердечки-абрикосы, персики, алые, как щеки обжоры, груши, черешня, слива.

Бабушка делала варенье. В эмалированных тазах – абрикосовое, сливовое, вишневое.

Черешня – обязательно белая, из нее шпилькой вынималась косточка и вместо нее в каждую ягодку перед тем, как варить, вставлялось сладкое ядрышко абрикоса.

Бабушка говорила, что лучше всего варенье варится в медном тазу. В нем оно особенно вкусное.

Так варили варенье в годы её молодости.

А у бабушки была молодость – она работала швеей. Но это после революции. А в семнадцатом году ей было семнадцать и, поскольку революция шла до Баку три года, она ещё успела застать гуляния в губернаторском саду под звуки духового оркестра, и офицеров, и нарядных барышень с зонтиками от солнца.

У моей бабушки были подружки. На старой фотографии видны две девичьи головки, пухленькие смеющиеся лица. Бабушка их называла: "Кумушки".

Они писали друг другу письма и открытки. Они тогда назывались "открытое письмо". Адресовали так: "Марии Ивановне, мадемуазель Бабахановой". "Мадемуазель Бабахановой" тогда было десять лет. Они писали письма на русском и армянском, но все больше на русском языке.

Странно сегодня держать их в руках: через столько лет от этих строк все ещё веет любовью, дружбой, участием.

Они были очень дружны, дети моей прабабушки.

Такуи

Маму моей бабушки звали Такуи. Она родом из Шемахи и очень богатая. Они Егановы (Еганбековы). Моя мама говорила, что они были беки. А жили в Шемахе, потому что тогда она являлась столицей. И только после сильного землетрясения они переехали в Баку.

Прадедушка Иван, женившись на ней, подарил ей только свою фамилию – Бабаханов, а она ему – деньги. Из этого союза ничего не вышло, потому что прадедушка Иван недаром денег не имел, как и весь его обедневший род. "В нашей крови соли нет", – говорила прабабушка Такуи, имея в виду анемичность прадедушки. Он не был способен даже к торговле, и средства таяли. И ещё их ограбили – влезли через балкон на второй этаж и украли приданое прабабушки – целый сундук золота и драгоценностей.

Прабабушка Такуи подозревала в том воровстве свою свекровь: уж очень хорошо воры знали, где и что лежит. Перед армяно-тюркской резней, в 1905 году, она вывезла всех детей в Тифлис.

Свекровь сказала ей: "Ничего не бери. Все оставь. Возьми только детей".

Когда они вернулись, по всему двору были раскатаны рулоны тканей. Раньше ткани покупали не метрами, а рулонами.

Прабабушка, как только увидела эти волны материи, так и подумала: "Это свекровь!"

Потом прабабушка Такуи получила психическое расстройство и долго болела.

Отец прабабушки далей ещё приданого, но сундук был гораздо меньше.

Назад Дальше