Елена вернулась к дивану и, чувствуя, как занемели большие пальцы ног, упаковав себя, как в спальный мешок, в одеяло, со стучащими уже от озноба зубами, еще раз взяла журнал в руки. Через всю обложку журнала – хотя и русскими буквами – но, на, увы, плебейском интернациональном языке агрессивных недоразвитых гнид, напечатана была цитата: ""Террор – это средство убеждения". В. И. Ленин". Под этим на всю обложку была фотография: четыре трупа – две женщины и двое мужчин, обезображенные, страшные, голые, изуродованные, лежат на земле. Крестьяне-заложники, расстрелянные по приказу Ленина чрезвычайной комиссией в 1919 году. Архив. Тела, уже почти сданные было этой гадиной в архив. Вместе с другими сотнями тысяч убитых. Но вот – чудо – вновь видны миру, через семьдесят лет, на обложке. И тут Елена уже тихо завыла – и от боли – от невозможности это видеть без рыданий – и от того, что опрометчиво поклялась Крутакову не носить этого в школу.
В тумане, пошатываясь от бессонной ночи, чувствуя, как неумолимо, с ртутной старательностью, ползет вокруг по стенам, и по рукам вверх температура, с омерзением зажевав вместо завтрака два аспирина и запив их чаем (к ужасу Анастасии Савельевны, носившейся вокруг нее с градусником и не верившей, что дочь действительно пойдет в школу), уложив в школьный пакет единственный предмет – скрепленные скрепкой полсотни страниц "Вольной мысли" (честно, как и пообещала Крутакову, оставив западногерманский журнал дома – засунув его – подальше от глаз Анастасии Савельевны – за верхний ряд книг в своем книжной шкафу), и вытребовав у матери ее дачные ярко-желтые резиновые сапоги-говностопы, она тихо вышла из дома, рассчитывая как раз добрести ко второму уроку: истории. Готовясь к бою, уселась, сразу, не с Аней, а на первой парте, встык с учительским столом (малопрестижной – по причине крайнего неудобства списывания перед учительским носом) – и – странное дело: то ли аспирин так быстро встряхнул, то ли задор – и ожидание предстоящего шоу – но как только в класс вошел с треугольным стуком каблуков своей деревянной прямой походкой, аккуратно и высоко неся налаченную свою высветленную халу (так, что вопреки всяким законам золотого сечения, голова вместе с прической занимала как минимум треть всей фигуры), маленький желтый сфинкс в старомодном кримпленовом изумрудном платьице – Любовь Васильевна, прижимая сухой ручкой к сердцу здоровенный темно-бордовый клеенчатый журнал класса, – а вслед за ней – в момент страшного дребезжания звонка – прямо по пятам – гримасничая сам себе, влетел красный, весь какой-то раздризганный, непричесанный, с выпроставшейся спереди одним углом рубашкой, Дьюрька в неглаженной школьной форме, с разодранным поросячье-розовым грязным портфелем под мышкой (оторвался и живо болтался хлястик наплечного ремня) – Елена почувствовала, что от ночного горячечной жара – ни следа, и что простуда, видя себя в нежеланных гостях, как-то просто передумала – и что день выдастся великолепный.
– Чего ты на первый урок-то не пришла?! – Дьюрька жарко хлопнулся позади нее и сразу же достал из портфеля, как игрок в карты, с пяток газет и принялся с ними на парте мухлевать. – Я уж думал: тебя там убили, в этом подпольном клубе!
Сфинкс Любовь Васильевна, присев в крайне неудобной позе (навытяжку на краешек стула), с некоторым даже оживлением, с искренним энтузиазмом заглянув в какую-то двойную, зеленоватую, из вторсырья сделанную бумажку, высоким, чуть дрожащим голосом сообщила, что затеянная генеральным секретарем перестройка зиждется на преодолении тяжелого наследия сталинизма и возвращении к ленинским принципам социализма.
– Уя! Оборзел совсем?! В ухо-то зачем?! – жалобно возопил вдруг, не понижая голоса со второй парты центрального ряда коротко стриженный, с серыми какими-то волосами Зайцев, плаксиво вычищая что-то из левого уха, гибко вертясь и оборачиваясь – на четвертую парту – откуда раздавалось характерное харканье: небрезгливый Захар готовил следующую "бомбочку" – отвратительный снаряд из жеванной промокашки, которым метко плевался через прозрачный ствол биговской ручки, выкрутив из него стержень – как конан-дойловы туземцы отравленными стрелами через трубочку.
Выискивая новую жертву, и уже зарядив трубочку новой слюнявой пулькой, Захар, красуясь толстыми красными складками на массивной, низкопосаженной бычьей шее, перевел взгляд на треугольный оазис тихонь в правом, ближайшем к двери ряду (Гюрджян, Добровольскую и Рукову): группа экзотически выигрывала как мишень для сафари – на фоне змеящейся сверху, ровно над ними, очень мясистой зеленой хойи (горшок которой был криво забит в железную балду на пупырчатой салатовой стене, как в баскетбольную лузу). Ближняя мишень – Гюрджян, долговязая, крупноносая, вся сделанная как будто из острых углов (хотя, при этом, и вполне упитанная), армянская девица, похожа была, скорее, на вечно грустного, унылого юношу, вечно флегматично клюющего носом под аккомпанемент долговязых ресниц – ничем живо не интересовалась, и ничего (если судить по меланхолическим реакциям) толком из происходящего вокруг не понимала, училась на пятерки, всегда – с самого первого класса – стриглась абсолютно одинаково: ни коротко – ни длинно, с челкой над бледным грустным челом, ни в кого никогда не влюблялась, и вообще была странноватых пристрастий: во время шахматных турниров болела, например, не за храброго обаяшку Каспарова – как все девочки в классе – а за странного, бледного, тщедушного, противноватого, с обескровленным лицом оголодавшего вампира, пискливого его соперника. Да и то – болела-то как-то уныло. Бледные длинные угловатые пальцы Гюрджян с длинными чистыми овальными ногтями, сложенные сейчас в идеальную фигуру покорности и ничего-не-понимания (руки на острых локтях – а пальцы – напротив узких грустных губ, переплетены между собой как скелет перепелки) чуть колыхались и вспархивали – и, похоже, навели охотника Захара на ассоциации с дичью – он напрягся, вовсю набычив шею и щеки, и приготовился изо всех сил дунуть в трубку.
Резвая Лаугард (шумным шепотом обсуждавшая какие-то задачки с квадратурным губастым Хомяковым, с вечной улыбочкой развернувшимся к ней с первой парты), зачем-то (карандашная точилка, кажется) ровно на секунду обернулась к Гюрджян и Руковой, заиграла зеленоватыми глазами.
Прицелившийся уже было (в треугольную скулу Гюрджян) Захар, по неизвестным соображениям, сощурив прицел и почесав толстую розовую щеку с мелкой рыжеватой юношеской щетиной (едва заметной, но создававшей всегда ощущение грубой неопрятности – которая, впрочем, иной раз неотразимо действовала, по загадочной причине, даже на девушек из старших классов), глаз отвел и трубочку отложил.
На птеродактиля похожий, в три четверти перегоревший, громадный, ребристый, ячеистый продолговатый металлический плафон ужасного, жалящего, нереального света (который учителя с некоего бодуна называли "дневным" и "полезным для глаз"), висевший ровно над Захаром, угрожающе жужжал, напрягался, прищуривался – как будто сейчас плюнет тоже.
Елена оглянулась на Аню: та раздражающе медленными, как в заторможенной съемке, движениями, чудовищно выверенными, аккуратно педантичными мутноватыми пассами переставляла все вещички на парте – раскрывала очарник, пленяла носик свой монструозными очками для чтения – такой формы и расцветки (серо-розово-коричневой бурды), что, казалось, сделал их не только человек тоже очень сильно близорукий, но еще и с какими-то дальтоническими отклонениями. Красавица, закабаленная кандалами очков. Елена с щемящей нежностью досмотрела, как Аня, ничегошеньки вокруг не замечая, строжась сама с собой, насупившись, аккуратно сгибается вправо и опасливо, без всякого видимого удовольствия, чешет (боком развернув свой светлый стоптанный сандалик: только что из детсадовской песочницы), худенькую фарфоровую лодыжку в абсолютно прозрачных – так что кажется что у нее голые ноги – чулках, плавно возвращается в строго вертикальное положение, плавно раскладывает перед собой учебник (кажется, опять немецкий), с некоторым кротко-близоруким удивлением в него смотрит, открывает болотно-шершавую тетрадь и плавно, как будто ватными руками, нажимает серебристо-синюю кнопочку автоматической ручки, – и отвернулась.
И весело сказала себе: "Ну что ж. Сейчас, через секунду, школьная жизнь изменится навсегда"
– Простите, Любовь Васильевна, вы какие именно ленинские принципы имеете в виду? – поинтересовалась она, заложив заранее высмотренную страничку самиздатовской "Вольной мысли" – статья про Ленина в которой (Крутаков не обманул) тоже, действительно, оказалась "милейшей". А следом шла еще и опубликованная встык подборка цитат. – Вот эти, например? "Диктатура есть власть, ничем не ограниченная, никакими законами не связанная, никакими абсолютно правилами не стесненная, непосредственно на насилие опирающаяся власть"? Или вот этот: "Расстреливать заговорщиков и колеблющихся, никого не спрашивая и не допуская идиотской волокиты"?
– …К ленинским принципам гуманности, законности и интернационализма… – как зомби гундела, косясь куда-то налево, на входную дверь, Любовь Васильевна.
– А под интернационализмом вы это, вероятно, понимаете? "Насчет иностранцев советую не спешить высылкой. Не лучше ли в концентрлагерь, чтобы потом обменять"? – зачитывала Елена прямиком со страницы "Вольной мысли", чуть поддергивая скрепку, чтоб не загораживал заворот уголка, и, одновременно, недобрым словом поминая Крутаковскую просьбу журнал не слишком "мурррыжить". – Это телеграмма Ленина Сталину, между прочим. Вот – подлинное Ленинское завещание.
– Советская республика переживала трудное время, – высоко дернув крупной изумрудной грудью, как будто положив ее на полку, и по-ученически сложив руки одна на другую перед собой на столе, как бы упаковав себя таким образом в квадрат, пошла повторять Любовь Васильевна (за десятки лет бубнения даже уже к зубам приклеившиеся и отделяться от зубов не желавшие) вставные фразочки. – И террор, как временное, исторически необходимое явление… явление… Был голод, контрреволюция…
– А вы знаете, что голод был сознательно инспирирован Лениным? Вы в курсе, что Ленин выставлял заград-отряды на пути к Москве и Питеру? Чтобы не допустить подвоза продовольствия. Вы знаете, что это была сознательная масштабная продовольственная война ленинской банды против России, народ которой в большинстве был против большевиков?
– Эй, Заяц, Заяц, слыш-слыш?! Здесь вождей обсирают! – тихо прыснул прыщавый Захар и тут же подлейше залепил в развернувшуюся к нему с любопытством рожу Зайцева новую тошнотную жеванную бомбочку со слюнями.
– Блин, в глаз-то зачем?! – верещал тот, согнувшись в три погибели над своей партой и закрывая ненадежно расставленными пальцами обеих рук рот, нос и белесую шею, в которую уже неслись новые промокашечьи плевки (Захар перезаряжал неимоверно быстро – видимо, зажевав припасы за щеку).
Любовь Васильевна, чуть раскачиваясь – делала вид, что ничего не расслышала – точно так же, как месяц назад замирала и впадала в испуганный анабиоз от любых Дьюрькиных реплик о Сталинских преступлениях.
– Что это у тебя такое интересненькое? – полез к Елене пухлявыми ручками Дьюрька, пытаясь вырвать журнал. И не получив в руки текста, не задумываясь, перенес свои телеса за ее парту. – Ну пожалуйста, ну я же быстро прочитаю, ну на секундочку… – Дьюрька уселся слева, принялся мастерски пихаться, и в тот момент, когда Елена перелистывала страницу, умудрился-таки выхватить два первых листа (на втором было оглавление), чуть не рассыпав всю стопку из-под скрепки – и страшно листы помяв. – Что это?! Самиздат?! – Дьюрька побордовел – и, кажется, на секундочку струсил – но через секунду любопытство взяло верх.
Как только Дьюрька уткнулся носом в оглавление, Елена расслабилась, решив, что сейчас у него отобьет всякую охоту читать дальше: главной статьей значилась перепечатка вполне-таки прежде системного и невообразимо доселе скучного советского писателя-почвенника (и сама она чуть было журнал ночью не бросила, именно из-за этого). Но на комсомольского секретаря Дьюрьку известная, советская, то есть узаконенная, нестрашная, фамилия автора – вопреки вкусам Елены, произвела-таки наоборот действие безотказной наживки.
– О! Солоухин! Я его знаю… – завопил Дьюрька. – Дай-ка мне почитать! Ну дай, ну чего ты, жалко что ли? Ну ты же чего-то другое уже читаешь – я прочитаю очень быстро… Ну на секундочку! – и, как бесстыжий подзаборный драчун оттесняя ее к краю парты локтями, Дьюрька принялся вырывать у нее, по одной из-под скрепки, страницы – и, как крот, прилежно и быстро прорывать взглядом текст.
– Возглавивший перестройку Михаил Сергеевич Горбачев признает необходимость всячески искоренять последствия перекосов, возникших во время так называемого культа личности Сталина, – ляпала опять по заученному училка, покашиваясь в брошюрку и снабжая каждое слово мягкими упористыми толчками сжатых желтых кулачков в ребро столешнице. – Мы должны вернуться к чистым основам коммунизма, таким, какими их заложил основатель нашего государства Владимир Ильич Ленин.
– А вы в курсе, Любовь Васильевна, что первый концентрационный лагерь создал не Сталин, а именно Ленин? В 1918 году, первый лагерь концентрационный был создан по декрету Ленина. О каких еще основах вы говорите? И именно Ленин ввел античеловеческую практику: заложничество – когда в заложники брали совершенно случайных ни в чем не повинных мирных людей – и расстреливали их, если селение оказывало сопротивление большевикам. А поскольку большевикам оказывали сопротивление практически все селения – то эти бандиты, чтобы захватить страну, уничтожали всех подряд.
Разодрали журнал пополам. Дьюрьке отжертвована была (во спасение бумажки – чтоб окончательно не измял, гад, Крутаковский журнал) первая часть – с Солоухинской статьей "Читая Ленина" – Елена же работала с публикацией во второй половине журнала – выдержками из Ленина – без комментариев, а только с источником и датами – снабжая увядающие с каждой секундой, красные уже, уши Любови Васильевны благодатной росой личных, прямых высказываний обожаемого ей классика коммунизма.
– А как вам вот это? "Повесить (непременно повесить, чтобы народ видел) не меньше 100…" Как вам это, Любовь Васильевна? Как вам нравится это "не меньше 100"? А? Как вам это ленинское, мясницкое, с убийством людей на развес, а? "Отнять у них весь хлеб". "Назначить заложников". Назначить! Он так и пишет, не скрываясь: "Я предлагаю "заложников" не взять, а назначить поименно по волостям". Как вам это слово "назначить" нравится, Любовь Васильевна? Как дежурных по классу назначить – только не тряпками вонючими в классе доску протирать – а на расстрел! "Сделать так, чтобы на сотни верст кругом народ видел, трепетал… Телеграфируйте исполнение!" А? Каково вам это? Это вменяемый человек пишет, вы считаете? Или вот это! "Немедленно арестовать нескольких членов исполкомов и комитетов бедноты в тех местностях, где расчистка снега производится не вполне удовлетворительно. В тех же местностях взять заложников из крестьян с тем, что, если расчистка снега не будет произведена, они будут расстреляны. Доклад об исполнении со сведениями о количестве арестованных назначить через неделю".
Дьюрька, не говоря ни слова, все тем же, кротовым методом, изучал тем временем статью – в дискуссии участия не принимая – и вообще еле дыша, не подавая никаких признаков жизни (и только язык свой от напряжения и любопытства чуть выставив и эквилибристски поставив его боком, на ребро – так что была видна подъязычная синева – и замерев) – и Елена гадала, какова-то будет его реакция. Пододвинув к себе, на всякий случай – на случай новых агрессий – оставшиеся в живых от Дьюрьки мятые листочки, Елена уже подряд, без разбору, громко зачитывала вслух, на весь класс, цитаты поганого людоеда:
– Или вот это: "В. И. Ленин – Отделу топлива Московского Совета Депутатов трудящихся: "Если не будут приняты героические меры, я лично буду проводить в Совете Обороны и в Цека не только аресты всех ответственных лиц, но и расстрелы…""
– Перестройка, начатая Михаилом Сергеевичем Горбачевым, при поддержке широких партийных масс, опирается на возврат к принципам… к принципам гуманного ленинского социализма, – как зомби, повторяла Любовь Васильевна по десятому разу, кажется, надеясь этим шаманством, этим бессмысленным звукоподражанием, выбить у себя из мозгов только что через уши влетевшую туда информацию, и как в бубен стуча согнутой в фалангах сухонькой ручкой по столешнице.
Вдруг Дьюрька, как-то резко подняв лицо от рассыпавшихся страниц ("Дочитал" – сразу поняла Елена), шебанул обоими кулаками по парте и что есть сил заорал на весь класс:
– Да ваш Ленин – сволочь вообще! Что вы тут нам несёте! Смотрите! Читайте! Он – убийца! Ленин – сволочь! – и, оскалившись, грозно двигая челюстью, еще раз припечатал эту ценную мысль.
Елена невольно, с любопытством, быстро оглянулась на Аню: сняв очки, и потирая правыми большим и указательным переносицу, Анюта расфокусированно-снисходительно глядела на Дьюрьку, с мизерной, разве что, толикой удивления – как будто он только что во всеуслышание заявил, что, из своей полу-профессорской семьи, хочет пойти работать слесарем, что ли.
Любовь Васильевна – у которой (явно в первый раз в жизни) кровь зримо прилила к лицу – вскочила и, не дыша, скособоченными шажками подбитой египетской лисицы, забыв про осанку и надлежащее строго вертикальное несение белой халы, да и вообще про всю сфинксью выдержку, выбежала из класса.