АРХИПЕЛАГ СВЯТОГО ПЕТРА - Галкина Наталья Всеволодовна 36 стр.


Я думал о том, что жизнь моя, в сущности, кончена, что я звягинцевский коллекционный фантом, что всякое мое действие совершается по инерции, страшный накат инерции должен ощущаться в моих знаменитых эссе. Потом я подумал о дочери. На самом деле на всей земле, думал я, она - единственное существо, которому я нужен как воздух. Она без меня не может. В эту минуту я наконец увидел то, что показывал мне мой экскурсовод: маленький, неказистый, скромный, почти некрасивый (зато прекрасный) дом Тициана.

В следующее мгновение - я это знал и даже видел - Настасья повернула голову и с величайшим удивлением посмотрела на пустое место, где недавно стояла машина Риччи. Она сняла черные очки, снова их надела, словно то были очки для анаглифных иллюстраций и она надеялась различить изображение, поднявшееся из пустоты. Но без черных очков я не мог представить себе ее нынешнее лицо.

Риччи что-то говорил о детстве Тициана, я перебил его:

– Джованни, дорогой, могу ли я ближайшим рейсом улететь в Петербург? - и чтобы он не успел обидеться или изумиться, быстро добавил: - Мне было видение. Я видел свою дочь. Я беспокоюсь за нее.

Джованни доверял видениям, был отменный семьянин, знал мою Ксению, сквозь пальцы смотрел на мои русские причуды. Через несколько часов он провожал меня в аэропорту.

В самолете я задремал; мне снились волки: волчица, вскормившая Ромула и Рема, со стаей волков бежала через Елагин остров; пьяный царь Петр с не вполне трезвыми сподвижниками и непьющими егерями травил волков: чучело серо-седой пепельной огромной волчицы, считал он, должно украшать Кунсткамеру.

Я проснулся с фразою: "На Медном всаднике сандалии Нерона". И безо всякой связи с сим сакраментальным предложением, без связи со сном: "Почему я не подошел к ней? Не знал, что ей сказать? А раньше о чем говорили? Во что я превратился за эти годы? Я измельчал. Конформный властитель дум, чурка заезжая на фоне великих стен великого города. Не люблю великих городов и великих людей. Но есть кое-что и похуже их: измельчавшие иссушенные души зануд, - и моя теперь такая".

Облака в иллюминаторе образовывали свой облачный город, возможно, на эти облака смотрела в окно ожидающая меня в Петербурге Ксения, а если направление ветра над Европой позволит, прибудет облачный город, чуть подтаяв, в Рим, где глянет на него Настасья: глянет, узнает одно из небес над нашими с ней островами, улыбнется. И внезапно стало мне легко.

ЗИМНИЙ САД

Помнится, я вернулся тогда из Италии в состоянии веселого ожидания, сравнимого разве что с ожиданием заядлого театрала: свет в зале меркнет, занавес освещен, зажглись маленькие елочные огоньки на пультах оркестрантов: сейчас начнется!

То, что я увидел Настасью воочию, живую Настасью, наполнило меня забытым накрепко ощущением ожидания событий, столь характерным для молодости, для детства в канун рождественских каникул, для всякого влюбленного существа. Хотя, собственно, неясно было: чего это я такого ожидал? каких чудес? каких поворотов, фокусов, иллюзионистских трюков Судьбы? У меня вроде бы не было конкретных соображений на этот счет.

Состояние мое обращено было к моей встрече с Настасьей, как бы в обратном времени: так, противоходом к календарному потоку, я просуществовал достаточно долго. У меня появились новые наметки будущих статей и эссе, жизнь стала мне улыбаться, да я и сам стал улыбаться ей. Появилась у меня и очередная идея фикс, как у всякого автора (разделяемая мной со Звягинцевым, в некотором роде): Зимний сад.

После общения с бывшим соседом, "мудрым старцем" (всех прочих именовал он "агнцами"), я перестал видеть призраки городские - или петербургские привидения перестали жаловать меня, ни частные лица, персоны, так сказать, ни коллективные фантомы (типа "зеркальных"), ни архитектурные не являлись мне. Сначала меня радовала моя реалистическая жизнь, потом я стал видеть ее некоторую ограниченность, - а может, и ущербность, как ни странно.

Меня осенило, я решил восполнить свою потерю иначе: я задумал написать о зимних садах города, о зимних садах заснеженной ингерманландской военной столицы, некогда украшавших ее… и т. п.

Я выписывал сведения из разновременных и разностильных книг о зимних садах и оранжереях Петербурга: например, об оранжереях Бестужева-Рюмина на Каменном острове (влюбленного Понятовского вспоминая), превращенных в парковые павильоны, где цвели и плодоносили померанцы и апельсины, царствовали пальмы, а у входа в зимний был разбит голландский сад, окруженный живыми изгородями, зелеными стенами из вьющихся растений (несомненно, родственными вьюнкам беседки Гали Беляевой); или об оранжереях соединенных в единый ансамбль каменноостровских дач барона Штиглица и его зятя Половцова, кроме оранжерей, на даче Половцова в старой части дома имелся и зимний сад, обширная полуротонда с окнами от пола до потолка, в которые гляделись стоящие среди вечнозеленых растений мраморные италийские скульптуры девятнадцатого века, привезенные Половцовым то ли из Неаполя, то ли из Милана.

Я зарисовал стасовский Зимний сад, находившийся некогда в пристройке посередине галереи над посольским проездом вдоль залов Невской анфилады, его крошечный фонтан с большой чашею, его пальмы, монстеры, второй ярус, стеклянный потолок. Рисовал и сменивший его штакеншнейдеровский Зимний сад в Малом Эрмитаже, занимавший вроде бы часть территории открытого Висячего сада. Фонтаны на сей раз напоминали Бахчисарайский: белый мрамор, три яруса чаш, каскад. Фонтаны и фрагмент сада я несколько раз видел во сне, меня так поражал сон с Зимним садом Малого Эрмитажа, сам вид фонтанов, что сюжет сна я тотчас забывал.

В тот период мне стала сниться Настасья.

Срисовывая акварель Луиджи Примацци "Зимний сад", датированную 1838 годом, я с удовольствием списал и комментарий: "Местонахождение неизвестно". Почему-то я был совершенно уверен: передо мной уголок каменноостровской дачи Половцова (возможно, из-за статуй).

Над столом моим висели фотографии реконструированных в девяностые годы прошлого века Красовским Зимнего и Висячего садов Эрмитажа.

Настасья, помнится, рассказывала мне, что в ленинградских школах были живые уголки, маленькие жалкие живые клетки уничтоженного организма, клочки зимних садов, цветы в горшках, увитые плющом стенки, томящиеся в вольерах лисы, ежи, мыши, птицы. Хорошие ученицы допускались в качестве поощрения мыть листья, поливать цветы и чистить клетки.

Сейчас в Висячем саду Эрмитажа цветет редкой красоты сирень.

Я собирал образ Зимнего сада по кусочкам, как современные дети собирают головоломные мозаичные картинки, которые мне явно не по зубам. Дошло до того, что в рекламной газетенке попалось мне объявление: "Окна, двери, витрины, беседки, зимние сады производства Англии. Только у нас!" И я все рвался съездить на неведомую мне улицу Шаумяна - посмотреть зимние сады производства Англии, да все не получалось, пути не было.

Прочитал я множество произведений о садах, настраиваясь на образ неуловимого архитектурного призрака: "Поэзию садов" Лихачева, Леконта де Лиля, например; читал о садах японских, об английских парках, о ландшафтных французских парках. В журнале "Домус" выискивал я статьи о садах, даже выписывал одно время французский журнал "Дом и сад", откуда выписывал, переводя их с лету наспех, следующие сентенции (не знаю зачем): "В большом саду можно странствовать, переходить от одних впечатлений к другим. В маленьком саду следует запечатлеть одно-единственное впечатление. Рассказать одну-единственную историю". Луи Бенеш. Кажется, этот Луи Бенеш - один из известнейших современных садовников-аранжировщиков. "Наш сад, - переводил я романтическую статью молодой журналистки Мари-Франсуазы Валери (не родственницы ли поэта?), - будет освещен, как театр, в нем будут мизансцены, как в театре, в нем будет игра света и тьмы, в нем будут задники и софиты, имитирующие звездную ночь. Чтобы сменить планету и улететь!"

Наконец достал я справочники прошлого века для любителей комнатных растений, где, кроме всего прочего, давались советы, как лучше сделать зимний сад.

Сведений было полно, раствор вполне мог считаться перенасыщенным, но для затравки, для кристаллообразования чего-то не хватало, малого кристаллика, крупинки, возможно, найденной на набережной канала орхидеи, напомнившей мне об оттиске цветка с потерянной где-то неподалеку когда-то давно Настасьиной перчатки.

Кстати сказать, Зимний сад настоятельно материализовался клочками, фрагментами, в городе теперь всюду продавали цветы, в любое время года предлагали вам коралловые розы, отчаянно винные, истинно чайные и иже с ними.

И ждал я, затаившись, кристаллика, дабы полыхнуло, расцвело видение, я предчувствовал: увижу! не могу не увидеть! Да и знаки мне, как говорил я уже, были.

Ждал я теперь с нетерпением и вечеров, и ночей, момента ухода из яви: в сновидениях продолжалась наша жизнь с возлюбленной моей.

– Скажи, - спрашивала меня Настасья-сон, глядя в окно, выходящее на залив, - ты помнишь, что такое ваби-саби?

– Нет.

– Мы ведь с тобой читали, вспомни. Ваби-саби - красный цвет на старинной японской картине, которой тысяча лет: лак потемнел, обрел тысячелетнюю давность, он уже не тот, что прежде, не таким был он изначально под кистью автора картины; но в нашем ощущении это именно красный цвет, непревзойденный его образец, его вечная душа.

– Один переводчик, я вспомнил, объяснил мне: ваби-саби - это красота простоты.

– Нет, - сказала она, - это то, что не умирает в искусстве, когда ты смотришь на него другими глазами, не теми, которыми глядишь на бифштекс или на номер дома.

Иногда, проходя по улице, я вглядывался в старый дом, какую-нибудь архитектурную деталь, - маскарон, кариатиду, - впрочем, не обязательно, такое случалось и в новом районе, куда ездил я в аптеку за лекарствами для Ксении или к компьютерщику за дискетой; проехав в задумчивости лишнюю остановку, я решил не ждать милости от городского транспорта, вернулся пешком, переходил поле с одуванчиками, шел мимо старой электростанции, одинокой, огороженной высоким бетонным забором, серой, унылой; в центре электромачт, электророщи электролиан, стоял нелепый серый дом тридцатых годов, в одном из полуразбитых окон горел зеленый огонек, на чистом небе холодном загорались звезды, я замечал то одну, то другую, замедлял шаг и наконец остановился. И застало меня, охватило, как перед старым атлантом или грязным брандмауэром с прильнувшей к нему бирюзово-обшарпанной, изрезанной матерными письменами скамейкою, - охватило чувство любви к Настасье, которую видел я мельком в вечном городе Риме, постаревшую, в черных очках, с которой были мы вместе так давно, с которой, верно, не встретимся больше никогда. Я одновременно как бы наблюдал за собою, видел себя со стороны, нелепость моих чувств былa мне совершенно очевидна, явлена, мне было неловко и перед Настасьей, одиноко погибающей в Риме, и перед дочерью и женой, ждущими меня дома, и перед американскою полуженою с сыном, которые меня вовсе не ждут; однако не было на земле никого, кого я любил бы так, как Настасью, чувствуя при этом любовь к придорожной траве вокруг старой раздолбанной электростанции на краю города я вспомнил, как некогда Настасья сказала мне:

– Из-за тебя я теперь люблю Валдай. Валдайское озеро, городок с сугробами до окон, железную дорогу со станциями твоих пересадок: Бологим и Малой Вишерой, и многое другое.

Тогда я ее не понял.

Теперь я хорошо представлял японские сады: сад камней, сад воды, сад мхов, сад песков, сад деревьев, философский сад. В философском саду из шестнадцати камней, расположенных на песке (песок прочесывали граблями век за веком сменяющиеся садовники, он всегда был волнист, точно донный свей, мелкая отмель или насканский рисунок), с любой точки смотрового помоста (шелковистого серого дерена, отполированного дождями, ветром, снегом, временем, ногами посетителей) вы видите пятнадцать. Все шестнадцать может сосчитать только обходящий сад прохожий, только идущий, - или не обученная счету птица с высоты птичьего полета. Думая о Настасье, я думал о шестнадцатом камне философского сада. Всегда один недостающий. Не всегда один и тот же.

Однажды в сновидении мы очутились на пороге старого-престарого деревянного дома, такого же шелковистого, как старенькие валдайские заборы, как избы маминой подруги Устиньи или Гали Беляевой. Полуистлевший балкон, остатки золота, некогда облицовывавшего дом (называвшийся поэтому Золотым павильоном), золота потускневшего, исполненного старины. По озеру, окружавшему павильон, изредка проплывали огромные, как столетние щуки, покрытые зеленью, изумрудной патиной старости, медленные рыбы, прекрасно различимые в прозрачной воде.

– В Японии есть тяга к той же красоте, к которой тянутся в России, - скачала Настасья-сон, увлеченная лицезрением одной из самых снулых, самых замшелых рыбищ, медленно проплывавшей, хорошо видной с ветхого балкона, - к чуть-чуть ветхому, немножко покосившемуся, старенькому, чтобы армячок латаный, а не одежка с иголочки от Кардена. Этим мы точно похожи.

Она ходила по чуть скрипящим половицам, по циновкам босиком.

В том же сне мы сидели на темном крылечке рядышком, и я тихонечко запел, как когда-то: "Динь-динь, звенят бубенчики, а мы сидим с тобой, сидим, как птенчики", - и она, как когда-то, заулыбалась.

Каждое утро я просыпался нехотя. Сон, окутывавший меня облаком ее присутствия, развеивался, а чувство счастья, точнее, репродукция его оставалась.

Я подрядился работать с богатеньким заказчиком (не в первый раз), одним из так называемых "новых русских" (сочетание, казавшееся мне калькой даже и не с иностранного, а с инопланетного; новые русские! например, каталонцы? или китайцы? что значит "новые"? на самом деле - что значит? иммигранты? уже не русские? или еще не?); я делал переводы книг и брошюр (увлекательнейших текстов о маркетинге, бартере, чартере, брокерстве), а также переводы с русского на разные для рекламных буклетов, восхваляющих липовые сомнительные фирмы. Я очень даже хорошо стал зарабатывать, мне нравилось, что мы не голодаем, что день платы за квартиру не вызывает приступа депрессии, что я могу купить своим несчастным девочкам зимние сапоги, а себе джинсы подешевле, чтобы не выглядеть бомжем и распоследним гопником.

Настасья-сон качала головою: она была против моих приработков, ей сильно не нравились мои новые знакомые

– Чтобы водиться с ворами, мафиози и убийцами, да даже и просто с жуликами, - говорила она убежденно, - надо самому быть хоть чуть-чуть плутом, а в тебе нет плутовства, тебе нельзя, опасно, нельзя совсем. Кстати, - она всегда произносила "кстати", прежде чем сообщить что-нибудь, абсолютно к делу не относящееся и никак не связанное с предыдущими словами, - ты заметил, как носят шубы их женщины? как будто обезьяна на шкуру надела шкуру, - и ей неуютно, верхняя шкура топорщится.

Что правда, то правда. Кстати, ни одна из женщин богатых разбойников и преуспевающих раздолбаев не звенела браслетами, да и шелк на ней не шуршал.

Мне назначил встречу один из крупнейших городских н. р.; ему меня рекомендовали его собратья, и он тоже решил что-то мне заказать. Какую-то никому не нужную писанину, за которую собирался он мне заплатить очень выразительную сумму.

Я шел к нему по Кирочной, оставившей за собой название Салтыкова-Щедрина, градоначальники не решались сменить название с фамилией автора, написавшего сагу о градоначальниках. Шел я как-то нарочито долго, словно чувствовал сопротивление воздуха, накачанного в улицу. Наконец, добравшись до нужного мне дома, я узнал дом, где бывали мы с Настасьей у ее знакомой. Дом был двойной: уличную половину с половиной, находящейся во дворе, соединяли остекленные галереи-коридоры: вход на галереи был, кажется, только из одной парадной; я никак не мог представить себе дом в плане, с птичьего полета, и Настасья смеялась над моим пространственным идиотизмом. В доме мне тогда нравилось все: зеркала при входе на лестницу (к настоящему времени их то ли разбили, то ли стащили), скульптуры в нишах неподалеку от зеркал, лепнина, застекленные галереи, в них всегда было уютно и тепло, мы любили там целоваться; мне нравились высокие потолки, чугунные перила больших балконов. Дом в стиле модерн, чьи огромные квартиры помаленьку завоевывались новыми хозяевами, это было заметно по целым этажам с белыми рамами: новых хозяев можно было легко вычислить но новым белым рамам (выглядевшим несколько странно то там, то сям на старых фасадах), окнам, завешенным наглухо тюлевыми занавесками тускло-розового, серого или мертвенно-белого оттенка.

Из первой парадной без лифта, которую я всегда путал с обладательницей подъемного устройства, вышли пять амбалов с ничего хорошего не предвещавшими личиками без выражения, загрузились в стоящий у входа микроавтобус, но пока не отъезжали. Когда вошел я во вторую парадную и уже подходил к лифту, в парадную вбежали четверо мальчиков с чемоданчиками, я в первый момент струхнул изрядно (несколько лет пошла в городе мода грабить и убивать в парадняках у лифтов, а ежели повезет пациенту, ограбленный, приходил он в себя, избитый, с ушибом мозга убывал отдыхать в карете - "скорой помощи"; эта мода настолько утомила врачей "Скорой помощи", что мало кто из них ежели не запоями страдал, то набирался время от времени для разрядки регулярно), но они не обратили на меня ни малейшего внимания, а, мимо пробежав, устремились на ту половину дома по нижней галерее; я же вскочил в лифт и добрался благополучно до четвертого этажа. Выйдя из лифта, я прислушался. Тихо. Я преодолел полмарша красивой, широкой, давно не мытой и не ремонтированной лестницы, подошел к галерее между четвертым и пятым этажами, опять прислушался. Тихо, тихо всё. Часть стекол на галерее выбита, осколки так и валяются на полу, их никто не выметал, холодок, сквозняк, одиночество. Я открыл бесшумные распашные двери. Из галереи мне был виден весь дом, весь его внутренний объем, балконы, выходящие во двор, боковые флигели, напоминающие мансарды Дома книги, затейливая крыша, чердаки для мастерских художников или для Кая и Герды.

Я услышал приглушенные автоматные очереди, звон разбитого стекла. На пару балконов разных этажей выскочили охранники. Там, внизу, по галерее, легко топоча, пробежали обратно - видимо, вошедшие за мной в парадную мальчики: хлопнула дверь. И тут весь накачанный в улицу воздух сгустился вокруг дома и во дворе. Я услышал на доли секунд установившуюся такую тишину, что заткнул ладонями уши и закрыл глаза, зная, что уйти уже не успею.

Взрыв был страшен.

Мне показалось: грохнуло несколько взрывов на нескольких этажах в разных точках дома.

Зажмурившись, я словно падал в лифте, галерея разламывалась медленно, не спеша. И снова меня обвело тишиной, двухслойной: первая - ватная, глухая, мертвая, вторая - живая, перекрывающая звуки разваливающегося дома, крики, звон, грохот, скрежет. Я слышал только журчание воды, шелесты, шорохи, теплое дыхание, запах земли, разнопородной листвы, цветов.

Я открыл глаза.

Зимний сад раскинул надо мной свои хрустальные своды. Легкая зеленца, знакомая мне, таяла, воздух набирал прозрачность, близорукую прозрачность оранжерейного интерьера.

Назад Дальше