Виктор Конецкий
Петр Иванович Ниточкин к вопросу о квазидураках
1
Четверть века назад, когда мы с Пескаревым вместе плавали на зверобойной шхуне "Тюлень" по Беломорью, Елпидифор еще был Электроном. В каюте третьего помощника капитана Электрона Пескарева на столе были сооружены из спичек миниатюрные виселицы, на которых он вешал в петли, сплетенные из собственных волос, тараканов-прусаков.
Любопытствующим поморам Электрон объяснял, что это как бы эсэсовцы, а вешает он их потому, что не до конца свел с ними счеты, когда партизанил в дебрях Псковской области. В какие бы то ни было его военные подвиги я не очень верил, ибо мы были одногодками и войну встречали отроками. Но на поморов, которые оккупации вообще не видели и не нюхали, партизанское прошлое Электрона производило сильное впечатление. И потому у нас не переводилась свежая рыбка.
Виселицы Электрона (шибеницы – на псковском наречии) были сделаны с дотошностью в деталях, заставляющих живо вспоминать лесковского Левшу.
Внешне Пескарев в унисон с фамилией смахивал на рыбу. Лоб его скашивался назад, а нижняя губа выпячивалась. Но так как черты лица были крупные, то походил он уже не на мелкую рыбешку-пескаря, а на морского окуня или даже тунца.
В отличие от большинства истинных русаков, которые после деда в своем прошлом знают сразу Адама, наш Пескарев прослеживал родословную аж с пугачевских времен. Дальний предок его был приказчиком у зверя помещика на Арзамасщине и чуть было не угодил на шибеницу бунтовщиков вместе с хозяином, но уцелел и перебрался подальше от ужасных воспоминаний – в псковскую вотчину хозяина. Эти сведения мы выудили из Электрона, когда попали в туман на подходе к Кольскому заливу и поставили зверобойную шхуну "Тюлень" на якорь посередине Могильного рейда, и наш третий помощник в первый и последний раз в жизни попробовал старой браги, и язык у него вдруг раскрутился, как турбина на атомной электростанции.
Вообще-то пил он мало, язычок держал на коротком поводке и на приглашение выпить обычно отвечал отказом, замечая, что, "если хочешь в жизни проиграть, можешь рюмку принимать". Из чего видно, что уже тогда Пескарев настраивал себя на выигрыш в жизни. Но под влиянием самодельной браги Электрон пустился в такие откровения, что потом у меня болели мышцы брюшного пресса – так мы хохотали, включая Старца, шестидесятипятилетнего капитана шхуны, бывшего соловецкого монаха.
Окосевший Электрон бесстрашно наскакивал на капитана, укоряя того религиозным прошлым. Как оказалось, отец самого Электрона Фаддей Пескарев – был первым активистом общества безбожников на Псковщине и знаменитым верхолазом-спецом по сбрасыванию колоколов с колоколен. В 1929 году Фаддей сорвался с очередной колокольни вместе с очередным колоколом. Спас отчаянно воинствующего безбожника большой куст бесхозной бузины. Жена Фаддея в этот момент была беременна на седьмом месяце и от страха и переживаний за мужа досрочно родила двойню.
Чудом спасшийся счастливый отец Фаддей Пескарев недоношенную дочь назвал Бузиной, а недоношенного наследника -Электроном.
Все это Электрон выдавал нам сквозь слезы. Атомное имя отравляло ему существование и в поварской школе, куда он сперва попал из партизан, и в средней мореходке.
Смешливый, как большинство монахов, капитан сквозь стон и хрюканье сообщил всем нам, что однажды ему удалось способствовать изменению фамилии четвертого механика Пузикова или Пупикова на Сикорского, и велел принести судовой журнал.
Я принес черновой. Но капитан велел принести чистовой. И властью, не данной ему Уставом морского флота, совершил обряд перекрещения Электрона в Елпидифора, указав в вахтенном журнале широту, долготу, судовое время и отсчет лага. Тут я ему сказал, что мы стоим на якоре и лаг не работает. Тогда Старец записал в журнал длину отданной якорной цепи в смычках и отметил еще, что грунт в той точке, где третий штурман Пескарев сменил имя, -мелкая ракушка и голубая глина.
Назавтра, когда мы с чугунными колоколами вместо голов ошвартовались в Кольском поселке Дровяное, Пескарев тихой сапой сделал выписку из журнала, прихлопнул судовой печатью и на первом же рейсовом катере отправился в мурманский загс, прихватив мешочек с двумя килограммами чеснока – материнский гостинец из деревни.
Что в загсе сработало: дремучее "написано пером, не вырубишь топором" или дефицитный на севере в начале пятидесятых годов чеснок – неизвестно, но в Дровяное Электрон вернулся Елпидифором.
Старец по этому поводу заметил, что государству рабочих и крестьян содержание таких типов, как Пескарев, слава богу, обходится недорого: их можно прокормить хреном и редькой даже без приправы из постного масла – о чем говорит вековой опыт существования юродивых на Руси, но лично он, капитан зверобойной шхуны "Тюлень", предпочитает встретить один на один гималайскую медведицу, только что лишившуюся детей, нежели плавать дальше с Елпидифором, пока тот не пройдет специализированного обследования в психодиспансере.
Следующий раз судьба свела меня с Елпидифором на сухогрузе "Клязьма". Мы плавали по Балтике, а иногда выбирались и до Лондона. Я был старшим помощником капитана и заканчивал заочно Высшую мореходку. Елпидифор был третьим помощником: корректировал карты и насчитывал зарплату для экипажа – и то и другое трудно выносимые занятия для зрелого дяди. Но Елпидифор нес бремя напрочь не получившейся карьеры безропотно, чем умилял меня, вызывал с моей стороны стремление затушевать нашу служебно-производственную разницу некоторым попустительством его слабостям, хотя особых слабостей, кроме обычной непроходимой глупости, за Пескаревым и не числилось. Ношение третьим штурманом, например, калош – он носил их на судне и на берегу – можно считать не слабостью, а странностью.
Калоши Елпидифор Фаддеич завел в начале шестидесятых годов. Яростные насмешки и поругания со стороны молодых, англизированных штурманов он сносил без всякого раздражения и напряжения, наоборот, тихозатаенно гордясь тем наглым вызовом, который бросали его калоши в лицо атомно-техническому веку.
Другой странностью Елпидифора была любовь к писателю Мельникову-Печерскому. На мой прямой вопрос о том, чем его привлекает скучный Мельников, Пескарев ответил, что уважает Печерского за "евонную обстоятельность и спокой". "Евонную" и "спокой" Елпидифор употреблял намеренно, умея говорить правильно и чисто. Этим он меня иногда особенно умилял. В "евонной" и в калошах проявлялась самобытность природы Елпидифора. И если меня она умиляла, то у матросов, например, вызывала бурное одобрение. Ведь ослиное упорство в какой-нибудь мелочи всегда пользовалось и пользуется в нашем непоследовательном и взбалмошном народе устойчивым спросом, особенно если оно еще смешивается с какой-нибудь рациональностью, то есть явной, зримой выгодой – сухие ноги, сохранность ботинок, защита от электротока.
Помню, как однажды я взял у Елпидифора "ФЭД", чтобы сфотографироваться у памятника Нельсону на Трафальгарской площади, и испортил пленкопротяжный механизм. Елпидифор поломку воспринял болезненно, причитал минут пять, что вот ведь какая незадача: "ФЭД" у него уже двадцать лет скоро, и всегда служил верой-правдой, но стоило отдать в чужие руки разок и…
Закончил же причитания совершенно неожиданно и не без мягко-укоряющего юмора:
– Слава богу, я вам, Петр Иванович, попользовать только свой аппарат дал, а не калоши!
Вот как высоко он их ставил!
Надо сказать, что меня иногда смущало наличие в Елпидифоре подпольно-подспудного юмора. Это даже настораживало, ибо, вообще-то, юмор есть забава разума, а выходило, что и не обязательно разума.
Капитан "Клязьмы", как это все чаще почему-то случается, умер прямо на мостике, в рейсе. Я принял судно, штурмана передвинулись по служебной лестнице, и Елпидифор Пескарев волею всевышнего стал вторым, то есть грузовым помощником. Короткая деятельность его на этом сложном и ответственном посту была ужасающей. Пакеты листовой стали он раскрепил в трюмах картонными коробками с французскими елочными игрушками. Произошло это в Бордо, когда я был занят грустными обязанностями по депортации в Союз останков капитана и контролировать ход погрузки не мог. В результате Елпидифора посадили писарем в отдел кадров. Между прочим, он составил тогда детальную инструкцию-памятку по похоронам моряков и разработал прейскурант на похоронные принадлежности в соответствии со служебным положением умершего морехода. Этим его документом пользуются и по сей день.
В погаре Елпидифора в какой-то степени мне приходилось винить себя, и я сильно переживал его сидение на берегу. Дело в том, что оклад третьего штурмана на современном флоте сто двадцать рублей, плюс двадцать четыре рубля, если он плавает, и плюс восемьдесят три инвалютных копейки в сутки, если он плавает за границей. Для многодетного человека (а Елпидифор, как и все служебные тихоходы, компенсировал служебную тихоходность дрозофиловской плодовитостью) сто двадцать береговых рублей – не фонтан.
Мои душевные муки из-за материального положения Елпидифора закончились, как это чаще всего на флоте и бывает, сочинением на судоводителя Пескарева, 1929 года рождения, русского, образование среднее и т. д., превосходной характеристики, с которой Елпидифора спокойно можно было назначить генсеком Организации Объединенных Наций. И он опять пошел плавать третьим помощником.
С тех пор много воды испарилось в мировом океане. И я давно уже работаю капитаном-наставником, то есть отвечаю за тридцать рядовых капитанов дальнего плавания.
2
На "Новосибирск" я подсел в Бремене зимой, а из Ленинграда улетел ранней весной на Бермуды, где подопечное судно попало в аварию. С Бермуд отправился пассажиром в Гавану, где принял "Азовск", подменяя заболевшего капитана. На "Азовске" пошли в Японию, из Японии на Австралию, где застряли на три месяца, под забастовкой докеров. С Австралии пришли в Гамбург под трубы, и мне уже мерещился солнечный блик на куполе Исаакиевского собора, когда оказалось необходимым сопроводить молодого капитана в рейсе на США из Бремена.
Восемь месяцев без родных осин и все с разными новыми людьми – тут и Елпидифору обрадуешься.
Он был вахтенным помощником, когда я прибыл к борту "Новосибирска", и встретил у трапа, подхватил чемодан и сопроводил в гостевую каюту – ангар с двумя кроватями и "Аленушкой" Васнецова почти в натуральную величину между ними.
Не очень ловко себя чувствуешь, когда одногодок и давний соплаватель – вечный третий штурман – тащит твой чемодан по трапам, а ты пытаешься чемодан отобрать и все спрашиваешь: "Ну, как жизнь, Фаддеич?" А он отвечает, что все нормально, Петр Иванович. И тогда ты ему говоришь, что он отлично выглядит (и это правда), а он тебе говорит, что ты тоже отлично сохранился, – что, увы, ложь, ибо бремя ответственности повесило тебе под каждым глазом по кенгуриной сумке и сердечко твое барабанит в ребра заячьими лапками, хотя ты по трем трапам всего поднялся.
– Какой садист украсил пароход сиротинушкой? – спросил я у Елпидифора про "Аленушку". Спрашивать его про служебные успехи язык не поднялся.
– Все смеетесь, Петр Иванович, над жизненной почвой народных мотивов, -заметил Елпидифор и попросил разрешения быть свободным. Поговорить на темы народа и народности Елпидифору хотелось – он это завсегда любил, но тут счел необходимым сохранить субординацию.
– Мы не на линкоре, а я не адмирал, Елпидифор Фаддеич. Садись, покурим.
– Так я не курю, – сказал Елпидифор. – А вы все одно высоко поднялись. Видите, уже и забыли, что Пескарев никогда отравой не баловался. Как автомобильчик ваш поживает?
– А черт его знает, я восемь месяцев дома не был, -сказал я. Почему-то мне не захотелось ему говорить, что свой "Москвич" я давным-давно продал.
– Век вам благодарен буду, – сказал Елпидифор и отправился доложить молодому капитану об устройстве наставника на жительство.
Благодарить меня весь век Елпидифор собрался потому, что я ему помог приобрести по баснословно дешевой цене списанную нашим финским торгпредством дизельную "Волгу". Был такой короткий период лет десять назад, когда морякам разрешили покупать за рубежом подержанные машины. И с тех пор Елпидифор стал автолюбителем.
Я распаковал чемодан, ощущая на себе мертво-стеклянный взгляд Аленушки и удивляясь Васнецову, который умудрился нарисовать девицу так, что в ней нет ни одного золотника соблазнительной женственности, то есть презренного секса. И впервые обнаружил на знаменитой картине чуть повыше и левее Аленушки венок из стрижей или ласточек. И тут я взял да и кощунственно засунул под раму здоровенного тигра – обложку рекламного буклета зоопарка Гагенбека в Гамбурге. И получилось, что лютый зверь пьет воду из того водоема, возле которого тоскует сиротинушка.
Судно грузилось, утром предстоял отход, следовало начинать знакомство с делами, а я занимался чепухой. И настроение было такое, как когда я вдруг обнаружил, что начинаю забывать таблицу умножения и что таблицу следует время от времени повторять – хорошее открытие для капитана-наставника.
Из моей каюты виден был длинный коридор, огнетушитель на переборке и стенд с "Санитарным листком".
"Каждый должен знать методы оживления!", "Учись делать искусственное дыхание!" и т. д. Среди трафаретных заголовков выделялся рукописный – "Расплата", текст под ним был стихотворный. Я вышел в коридор и прочитал стихи, так как их автором был третий помощник Пескарев. Оказалось, что кто-то посмеялся над заботами Елпидифора о здоровье – ежеутренняя пробежка на месте в течение пятнадцати минут:
"Он журил меня порой
за то, что я бегаю,
в жизни он любил покой,
защищал до ярости:
"Бегай ты хоть день-деньской,
не уйдешь от старости!"
"Нет, Ванюша, сверстник мой", -
Молвил я участливо…
Знал я – время разрешит
Спор мой тот с коллегою:
Он в земле давно лежит…
Ну, а я все бегаю!"
Молодец Елпидифор Фаддеич, подумал я, принимаешь посильное участие в общественной жизни судна, баллады даже пишешь, людей учишь – молодец, Пескарев! И, подумав так, я поднялся в рулевую рубку.
Был глубокий, черный зимний вечер.
Сотня чаек ночевала на воде за бортом в зоне палубных огней. Чайки сидели на мелких волнах и качались на них, как на мокрых бременских осликах. Вся сотня правила строго на ветер, хотя и спала, клевала носами. Спящие на черной воде светлые птицы производили какое-то лунное впечатление. Когда ветер сдрейфовывал сотню из зоны палубного света, они просыпались, лениво и сонно поднимались одна за другой, перелетали на ветер, в круг призрачных бликов, шлепались там на волнистых бременских осликов и опять клевали носом в беспокойной дреме.
За близкой дамбой скользили топовые огни проходящих по реке Везер судов. Эти огни были слабее портовых и городских, но по какому-то неведомому закону выделялись среди них и двигались деловито и уверенно, иногда только исчезая в оранжевых и голубых сияниях портовых светильников. Над всеми огнями беззвездной пропастью зияло зимнее циклоническое небо, обещая уходящим в море болтанку и нервотрепку. Плавкран "Атлет " выдергивал с причала огромные сорокафутовые контейнеры и ставил их на крышку второго трюма "Новосибирска". В третий трюм судовые краны опускали площадки с коробками баварского пива. Немецкое пиво отправлялось через зимнюю штормовую Атлантику в техасские бары. В четвертый трюм шли кишки. Немецкие кишки, заквашенные в черных шикарных бочках, напоминающих глубинные бомбы, ехали в США для нужд колбасной промышленности.
Капитану "Новосибирска" было тридцать четыре, звали его Всеволодом Владимировичем, он был переполнен уверенностью в том, что весь мир существует только как полигон или сцена, на которых он может демонстрировать врагам и друзьям упругую деловитость, способность к звеняще-четким поступкам и блестящий английский язык.
Через двое суток мы уложили с Всеволодом Владимировичем "Новосибирск" на дугу большого круга, ведущую от английского Бишоп-Рока на американский плавмаяк Нантакет, и начали играть в лобовые атаки со встречными циклонами – у кого вперед нервы не выдержат. А в свободное от служебных забот время играли в преферанс в капитанском салоне при закрытых дверях, потому что карты на море-океане запрещены даже для начальников.
Третьим гробил с нами здоровье и время кандидат химических наук Сергей Исидорович Клинов. Ученого отправили в рейс, чтобы немного оморячить, – он ожидал утверждения на должность заведующего кафедрой химии в мореходный вуз, а вообще был узким спецом по нормальному льду, из которого, как предполагают, состоят облака на Венере. Сергей Исидорович постоянно – даже в полумраке -носил темные очки. Он объяснил нам, что испортил зрение на вершинах Эльбруса, когда искал там следы анормального льда. Одновременно он дал понять, что альпинизм его хобби.
Игра шла с переменным успехом все девять суток океанского перехода. Особого азарта и разгула страстей не было, пока к нам не подключился Пескарев.
Он постучался в капитанский салон около часа ночи по судовому времени и положил перед Всеволодом Владимировичем радиограмму. Радиограмма пошла по рукам в уважительной и сосредоточенной тишине. Супруга сообщала Елпидифору, что служебный стаж ему засчитан с 1941 года, партизанское прошлое учтено год за три и что с сего числа в возрасте сорока пяти лет он удостоен пенсии.
Таким образом, Елпидифор Фаддеич сразу как бы вышел из рядов плавсостава и лег на какую-то новую орбиту, и его не очень высокое служебное положение больше не могло служить преградой для игры в преферанс за закрытой дверью капитанского салона. А именно с просьбой разрешить ему принять участие в пульке он и прибыл к нам с пенсионной радиограммой в час ночи.
Я не так удивился ранней пенсии Елпидифора, как его просьбе. Это было мое первое удивление, за которым последовала цепь все более сокрушительных удивлений. Я как-то так и не предполагал, что тугодум и тихоход Пескарев способен страстно увлекаться такой тонко-интеллектуальной игрой, каковой является в нашем обществе преферанс. Но в свой звездный час за одну ночь Елпидифор Фаддеич обчистил, ощипал, ободрал меня, молодого капитана и ученого специалиста по ненормальному льду, как бог ободрал зад макаки за миллион лет эволюции. Причем больше всех пострадал привыкший к победам на жизненном поприще молодой капитан; он схватил четыре взятки на мизере – и все стараниями Елпидифора, который еще утешал его, приговаривая сладеньким голосом, что, мол, кто не рискует, тог живет на зарплату.