– Хорошенького понемножку, – часто повторял он.
Так оно и получилось. Не успела я отвыкнуть от неправильного ударения в его имени, как однажды вечером самолеты НАТО начали сбрасывать на нас бомбы. От каждого взрыва картины и иконы падали со стен, и с нами произошло самое худшее. Приходилось ли вам когда-нибудь заскочить в магазин купить жевательную резинку и, оглянувшись, увидеть, что вашу машину успели угнать. Вы с брелоком от сигнализации ходите ночью по городу вдоль закрытых гаражей, подозревая, что в одном из них спрятана ваша машина, и жмете на кнопку в надежде, что машина откликнется из темноты. Вот так и я хожу по улицам души Минотая и разыскиваю его любовь, но ее больше нет. К Минотаю не пристает никакая зараза, ни вши, ни блохи, но с тех пор, как начали падать бомбы, наша любовь в нем больна. Да, болеет не Минотай, он здоров, он здесь, со мной, болеет его любовь. Он ведет себя так же, как и раньше, окружающие не замечают в нем перемен, но сам он, где бы ему ни пришлось оказаться, всегда считает, что пришел не вовремя. С тех пор как началась война, он стал безошибочно улавливать запах кошачьих испражнений в моих французских духах, запах, придающий стойкость всем остальным компонентам, но сам по себе неощутимый. Казалось, что Минотай воспринимает композицию запаха в обратной последовательности. Происходило все это потому, что он потерял любовную память. Перед нами будущее, которое Минотай ненавидит, над нами устрашающе голодная вечность в образе невидимых самолетов, а за нами – переодетые воспоминания Минотая. Его глаза вдруг постарели. В них не страх, а ненависть. Ненависть к будущему. Любовь Минотая сделалась пористой и стала пропускать общую ненависть к будущему, которая воцарилась на троне ежевечернего страха перед будущим. Я, его возлюбленная, все еще обращена к любви, но любовь – это вечное завтра, и поэтому мы все больше расходимся. В его ненависти к будущему нет места для любви, а значит, нет места для меня в этой любви.
Утром, как и раньше, мы шли каждый на свою работу, а ночью, дома, пытались заснуть или заниматься любовью под бомбежкой. Не получалось. Любовь – нежное растение, любовь всегда младше нас, а мы, сами того не чувствуя, начали обращаться с ней грубо. Мы пренебрегали нашей любовью, замалчивали ее, отстраняли ее, забывали о ней, словно нам хотелось нанести ей вред, изуродовать, может, даже убить ее до того, как убьют нас. И почему-то считали, что вопреки всему этому она должна выжить. Сначала я думала, что заболевание любви – это одно из тех заболеваний, которые длятся столько дней, сколько лет заболевшему, но, к сожалению, оказалось, что это не так. Иногда я говорила себе: что ж, это болезнь как болезнь, предвестие старости. Ведь болезнь – это просто старость в миниатюре. Но эта болезнь не была такой, как все остальные. Бомбы падали прямо в нашу с Минотаем любовь. Я принялась ее спасать. И занималась этим каждый день.
Вот как мы теперь живем. Каждый вечер перед зеркалом я тренирую свою улыбку. Я изменила ее так, что теперь она может кусаться. Перед нашим домом висит огромный плакат с пасхальным яйцом посредине. С одной стороны яйца Минотай прочитал надпись: "Ibelieve in Godh, а с другой: "They believe in bombshКогда кончается рабочий день, мы с Минотаем встречаемся в парке на Калемегдане возле памятника "Благодарность к Франции", на котором кто-то мелом написал: "Отправить на кладбище!" Если Минотай не приходит, я иду дальше одна. Спускаюсь по небольшой лестнице на Парижскую улицу, прохожу мимо бывшего французского посольства, читаю на его стене сделанную краской из баллончика надпись: "Корсика – республика!", иду до угла, где когда-то, в третьем веке, были римские термы Аэлиуса, от которых давным-давно не осталось ничего, даже источника, снабжавшего их водой. Мимо шведского посольства иду вниз, по спуску к реке, и захожу в один из высоких домов.
– Ну, что там слышно? – спрашиваю Минотая в дверях.
– Меня он спрашивал? – говорит Минотай и с отсутствующим видом смотрит на мое лиловое платье, которое ему раньше очень нравилось.
– Конечно, – отвечаю я, а он самоуверенным тоном заявляет:
– Оставим это дело…
Я обхожу вокруг стола, потом подаю ужин, вино и изюм, сажусь и некоторое время молчу. Потом опускаю голову на тарелку. Сквозь рыдания я говорю:
– Иль ты боишься быть в делах таким же, как в мечтах? Иль хочешь обладать тем, что считаешь высшим благом жизни, и жить в сознании трусости своей?Иль, как у бедной кошки в поговорке, твое "хочу" слабей "не смею"?
– Будет, – говорит он. – Я смею все, что смеет человек, и только зверь на большее способен.
– Но разве зверь тебе твой план внушил?
Он какое-то время сидит неподвижно, как будто не слышит моих рыданий, потом встает, подходит к спинке моего стула и остается там стоять. Продолжая плакать, я говорю:
– Удобный случай ты сам себе хотел создать, и вот, когда он сам собою наступил, ты отступаешь.
Тут я встаю, отодвигаю занавеску и отвожу егоза руку в спальню, укладываю в постель, укрываю, как ребенка, и тихо, на ухо, чтобы он уснул, напеваю ему Паха. Грудная клетка Минотая напоминает деревянный каркас корабля: она то вздымается, то опускается. Из кровати он смотрит на меня как на виолончель, одетую в женскую рубашку.
Над Калемегданским парком через все небо плывут на запад двести километров тишины, изборожденной противовоздушными ракетами, которые стараются перехватить "томагавки". На доме написано: "Беспа, а я живу в Югославии".
Голова на тарелке, или прохожий в накидке из козьей шерсти
"Я родился мужчиной, а умру от рака молочной железы", – подумал я, чувствуя, что ночь вокруг меня сгущается, как боль. Я стоял на дорожке Калемегданского парка и смотрел, как на Саву опускается прозрачный полумрак. Казалось, что его тащит за собой идущее по реке судно. В домах загорались окна, сначала в самых неожиданных местах, потом – повсюду. Зажегся свет, освещающий циферблат часов на колокольне Соборной церкви, вспыхнуло окно и в моей квартире. На пятом этаже, как раз на уровне дорожки Калемегданского парка, на которой я сейчас стоял. И поэтому мне все было хорошо видно. В комнату вошла девушка в лиловом платье и начала накрывать на стол. Потом она села на свое место и стала ждать. Через некоторое время взглянула на часы и подошла к окну. Казалось, она взглядом ищет кого-то в парке напротив окна, как раз там, где стоял я. В этот момент раздался сигнал воздушной тревоги. Почти сразу же что-то обрушилось на один из домов, и я увидел, что книги, как птицы, вылетают из окон. Я быстро спустился по небольшой лестнице к Парижской улице, прошел мимо римских терм, прислушиваясь к звуку воды, прочитал на ходу строку, выбитую на каменной плите, которую установил Aelius Tertius:
Alma lavacrorum dе saxis decido lympha…
Пройдя мимо шведского посольства, я вошел в дом, стоящий на спуске к Саве. Зашел в лифт и наугад ткнул в какую-то кнопку… Подъемная машина доставила меня как раз туда, куда нужно, – под кнопкой звонка, на которую я нажал, значилась моя собственная фамилия.
Дверь мне открыла девушка в лиловом платье и спросила:
– Ну, что там слышно?
– Я хотел спросить одну вещь, – сказал я. – Из парка эта комната видна как на ладони. Представь себе, что кто-то из гуляющих остановился и посмотрел сюда. Вон там, видишь, кто-то в накидке из козьей шерсти как раз смотрит на наши окна. И что же он видит? Молодого человека, то есть меня, как я сижу за накрытым столом, и девушку в лиловом платье, то есть тебя, как ты приносишь ужин, вино и изюм. Вместо того чтобы ужинать, ты ударяешься в плач и кладешь голову на тарелку. И так каждый вечер. Я сижу неподвижно, как будто меня это не касается. А ты сквозь слезы говоришь хорошо мне известные, уже тысячу раз произнесенные слова, в ответ на что я поднимаюсь, обхожу стол и встаю за спинкой твоего стула. Потом и я что-то произношу. Но каждый вечер произношу одно и то же. Потом мы оба выходим из комнаты и исчезаем за каким-то занавесом в соседней комнате.
Все это прекрасно видно прохожему в накидке из козьей шерсти. Что он увидит, если и завтра в конце дня окажется на той же дорожке в тот момент, когда в домах загораются окна? Весенний ветер вздымает листья, опавшие после взрыва бомбы, и они взлетают, как птицы. Или от взрыва ракеты птицы падают с исток, как листья. А там, в комнате, к изумлению прохожего, все повторяется снова. Слово в слово. В точности совпадая с тем, что было в предыдущий день. Это невероятно как этому прохожему в накидке из козьей шерсти или кому угодно, кто может оказаться на его месте, следует понимать эти всегда одинаковые загадочные (цены, которые мы разыгрываем каждый вечер? Скажи мне, не пора ли прекратить эту комедию? Оставим это дело.
Девушка в лиловом платье гасит на мне свой сияющий взгляд и говорит:
– Глупости! Никто не гуляет на Калемегдане после сигнала воздушной тревоги. Одни сидят в подвалах, другие со значком "target" на груди толпятся на каком-нибудь мосту, где проходит рок-концерт. Что же касается нас с тобой, то вот что я тебе скажу… Ты когда-нибудь видел, как орел ловит зайца? Заяц бежит, петляя, и его отклонения в сторону от главного направления непредсказуемы. Заяц может надеяться на спасение только до тех пор, пока ему хватает фантазии петлять, потому что только благодаря этим петлям орел каждый раз промахивается. Как только фантазия у зайца иссякает, его тело тут же теряет свой запах, и он бежит по прямой… Тогда он неизбежно становится добычей орла. Так же, как такой заяц, умирает и наша любовь. Она умирает, когда иссякает фантазия и исчезает запах… В этой комнате происходит нечто подобное…
– Нет, – возразил я, – подумай сама! Разве эти повторяющиеся сцены не напоминают тебе что-то другое, что-то, что ты уже видела? Что-то, что тебе хорошо знакомо. Нашу комнату можно воспринимать как театр, в котором мы с тобой играем спектакль.
– Какой спектакль? – спросила она с живостью. С гораздо большей живостью, чем можно было ожидать, учитывая обстоятельства.
– Это Шекспир. Не веришь – возьми книгу и посмотри. "Макбет", первое действие, сцена седьмая.
Любовь, которая каждое утро стареет на год
Конечно, Минотай был прав. Это действительно был Шекспир, "Макбет", первое действие, сцена седьмая.
Сейчас я пытаюсь, прикрываясь своей улыбкой, которая может укусить, подвергнуть Минотая процессу, условно называемому лечением. Лечением нашей больной любви, которая каждое утро стареет на год. Так как любовь нельзя вылечить ни в поликлинике, ни в операционной, тем более в условиях войны, я обратилась к опыту целителей.
Я уже испробовала некоторые способы и отвергла их как неэффективные. Несмотря на все мои усилия, Минотай меня больше не узнает и даже не помнит мое имя. Он думает, что я прислуга, или сестра, или кто-нибудь вроде этого. Он больше не слышит того, что я ему говорю. Под бомбами его член больше на меня не реагирует. И на других женщин тоже. Тот, кто продел свою жизнь через сердце, как нитку через игольное ушко, поймет, почему я иду на все, лишь бы вернуть себе Минотая. А тот, кто не продел свою жизнь через сердце, как через игольное ушко, не поймет.
Сейчас я применяю один способ, который раньше, в начале лечения, даже в голову не мог мне прийти. То, что я делаю, не похоже на лечение в обычном смысле слова. Это скорее длительная, мучительная работа. Упражнение с использованием Шекспира имело целью заставить Минотая хотя бы временно забыть свою ненависть к будущему и перенестись в какое-то другое место и время, в нашем случае – в то, где жил Макбет. Это стало бы первым шагом на пути ко мне. Шагом от ненависти к любви.
Но дело двигалось плохо. Несколько дней назад стало окончательно ясно, что курса лечения Шекспиром недостаточно. Наяву я больше не могла влиять наМинотая. Я была ближе к нему не тогда, когда он бодрствовал, а когда спал. Ничего удивительного. Наяву он ежечасно слушал сводки военных действий. По утрам накупал газет – "Политику", "Блиц", "Данас" – и сравнивал напечатанные в них сообщения о бомбардировках. Вечерами смотрел по телевизору все, что мог поймать, – ВВС, Студию Б, хорватские телеканалы, CNN и БК. Ночь начинал с того, что слушал по радио Студию Б и знакомился с электронной почтой, а потом ловил радио Черногории и просматривал сайты War against Yugoslavia INET и CNN в Интернете. Он был сам не свой и постоянно пытался сложить в единое целое все, что узнавал. Спал с наушником от транзистора в ухе. В любой момент мог по памяти перечислить, что, где и когда было разрушено, будь то мост или село. Я просто не знала, как вырвать его из этой двойной войны – войны, бушующей вокруг нас, и войны, отражавшейся в нас, как в разбитом зеркале. Он боялся, что на нас перекинется вспыхнувший по соседству пожар, боялся ядовитых облаков, которые поднимались над разрушенными объектами в Панчеве, боялся экологической катастрофы в случае, если НАТО станет бомбить Барич.
Мне пришлось прибегнуть к дополнительным процедурам, которые мой целитель называет "лечением снами".
Во сне ни у кого нет имени. Окликни уснувшего чужим именем, даже женским мужчину, и спящего разбудит не имя, а твой голос. Поэтому сильнейшим воздействием на спящего обладают слова, обращенные к человеку, который только что уснул и потерял имя, го есть слова, заброшенные прямо в его сон. В зависимости от того, что вы ему нашептываете или читаете, у спящего изменяются мысли. Это давало мне возможность попытаться влиять на Минотая хотя бы тогда, когда он спит. Каждый второй вечер, как только он засыпал, я открывала какую-нибудь книгу и читала ему. Тихо, почти шепотом, стараясь не разбудить, я зачитывала одну страницу. Как лама читает над умирающим, так и я, сидя вечером рядом с заснувшим Минотаем, читала над нашей умирающей любовью. А над нами свистели ракеты. Если какую-то из них сбивало ПВО, казалось, что в небе разрывается огромная металлическая циновка. Когда взрыв происходил близко, Минотай просыпался и мое упражнение пропадало впустую. Если же он продолжал спать, я могла надеяться, что в ушах у него что-то осталось. Капля человеческого слова вместо капли чьей-то смерти.
Это была игра наудачу. Согласно рекомендации, мне следовало читать ему истории о знаменитых парах. Не обязательно любовных.
Я читала, а бомбы падали на Белград, на Земун, на Нови Сад, на Сомбор, Ниш, Косово, Приштину, на Черногорию… Я читала то, что попадалось под руку, надеясь на счастливую случайность. Читала легенды о Потифаре и его жене, об Абеляре и Элоизе, о Давиде и Голиафе, о Гогене и Ван-Гоге, о Гете и Гельдерлине, о Вуке и его дочери Мине Караджич, о косовском князе Лазаре и царице Милице, о Тесле и его кошке. Я читала Кавафиса, Иоанна Златоуста, Кортасара, Иоанна Дамаскина, Кальвина, Достоевского и св. Кирилла. Я читала на сербском, английском, греческом и русском. Ведь язык не имеет значения, сны старше, чем языки. Так продолжалось около двух недель. За это время были разрушены мосты на Дунае возле Нови Сада и здание бывшего ЦК неподалеку от места впадения Савы в Дунай. Минотай от кого-то услышал предсказание, что тяжелее всего Белграду придется между двумя снегами. Он постоянно следил за прогнозом погоды, надеясь, что весна повернет вспять (как это случилось в апреле 1941 года) и снова выпадет снег. Однако сияло солнце. Он приводил меня в отчаяние тем, что по-прежнему не проявлял ко мне никакого интереса ни во сне, ни наяву. Под животом у него рос такой огромный куст волос, что он мочился как через траву, однако мое чтение не возбудило в нем никакого любовного желания. Умирает ли любовь, умирает ли человек – умирающий сам решает, слушать ему читающего над ним ламу или нет.
Высоко над нами рождается еще одна, новая, никем пока не использовавшаяся ночь, девственно чистая, душистая, полная снарядов НАТО и древних звезд, вспыхивающих в этой новой темноте, как вспыхивают человеческие мысли. Там, среди них, есть и мысль Минотая. Как вернуть ее обратно ко мне? На наших глазах над другим берегом реки бесшумно летит вниз большой светящийся шар, потом слышится оглушительный взрыв и возникает что-то похожее на ствол дерева, только из дыма. Он быстро растет, пускает ветки и сквозь ночной мрак тянет их к небу.