Тюльпаны, колокола, ветряные мельницы - Дружинин Владимир Николаевич 5 стр.


Зачинателям голландской живописи представлялось, что справедливость в боях с захватчиками победила окончательно и надо лишь радоваться, созерцая природу и людей. Что зло утратило всю свою власть.

Но появились новые угнетатели, в новых обличьях, свои, отечественные, без фамильных испанских гербов. Франс Галс под конец своих лет смешивал краски с гневом обличенья. Рембрандт, охваченный тревогой, мучительно спрашивал себя: почему рухнули мечты свободолюбцев? И призывал в дозор против зла лучшие силы человеческого духа.

Скольких потомков вдохновляли и обучали творения Рембрандта и других великих, перечислить невозможно.

Бывают в искусстве годы как бы застоя, освоения наследства гениев. Их приемы повторяются, застывают, становятся догмой, пока не появляются новаторы, с новыми идеями, сюжетами, подсказанными самой жизнью.

Спустя два столетия заявили о себе художники, которые вошли в историю искусства под именем импрессионистов, - от французского слова, означающего "впечатление". Изображать впечатление, получаемое от окружающего мира, а не копировать его и не приукрашивать - таков их принцип. Началось это течение во Франции, к французским живописцам присоединились бельгийские, голландские, немецкие, русские, каждый по-своему.

Новые картины, - новое видение мира. Пейзажи голландца Винсента Ван Гога непохожи на полотна старых голландских мастеров. Другая Голландия, другое время. И художник воспринимал свою страну очень индивидуально, писал резкими, короткими мазками, красками, непривычными для тихой северной страны, - то меланхолично блеклыми, то неистовыми, будто яростными. Лица на портретах кисти Ван Гога костистые, суровые, на них печать забот и томлений нового века. Тяжесть труда - на поле, на заводе - гнетет плечи людей. Время сложное, время вторжения машины, индустрии в патриархальный быт, нелегкое и для художника.

Мне, путешественнику, его картины помогали узнать Голландию, - они словно вооружали меня дополнительным зрением, открывали то, что я не заметил, не нашел сам.

Они расширяют для нас мир, как все настоящее в искусстве.

Топор и кисть

- Вы намерены еще поездить по Голландии? - говорят мне. - Не забудьте Заандам.

Можно ли не побывать в Заандаме - городе, столь близком русскому сердцу!

К тому же я ленинградец, а в нашем городе как-то осязаемо, вместе с Медным всадником, живет воспоминание о Петре Первом.

Живет оно и в Заандаме. На центральной площади стоит памятник Петру, лишенный всякой царственности. Заандамцы видели Петра молодым, видели на верфи, с топором - таков он и в бронзе. Усердный, упорный подмастерье сколачивает обшивку судна. Пьедестал живым венком окружили тюльпаны. По вечерам мимо Петра проходят гуляющие - тихие жители тихого городка.

Имя Петра носит "снак-бар" - закусочная. Кондитерская рекламирует "бисквит царя Петра" - очень сдобный, обильно начиненный изюмом, царский по цене.

Ароматы бисквита встретили меня в кафе, выдержанном в староголландском стиле. Бутерброд с ветчиной занимает всю тарелку, едят его с помощью ножа и вилки. Над автоматической радиолой - неизбежной данью веку - темнеют чеканные тени гравюры, без малого современной Петру. Видимо, он прощался с Голландией, стоя на резной корме парусника. По обе стороны, как бы в почетном карауле, выстроились по стене шеренги тарелок.

- О, вы из России! - воскликнул официант. - Вы уже были в домике царя?

Здесь каждый готов быть моим гидом.

Петр до сих пор питает национальную гордость голландцев - он ведь приехал сюда учиться. И когда! Из учебника истории известно: Голландия в то время уже утратила престиж первой морской державы мира, ее флот неоднократно терпел урон в сражениях с Англией. Страна слабела, ее роль в судьбах мира стала второстепенной. И все же Петр, хорошо разбиравшийся в том, что способна дать Европа, выбрал первыми учителями голландцев.

Я выискивал причину, шагая к верфи, к воде речки Заан, давным-давно подпертой плотиной.

Мастерам кисти, прославившим Голландию, история отвела всего полстолетия, между тем как слава ее строителей, пусть не столь яркая, обновлялась непрерывно, до наших дней. Натиск моря предоставлял мало времени художнику, поэту, обязывал держать всегда наготове топор, молот, огонь в кузнице, не допускать ошибки в расчетах.

Даже в искусстве, в сущности, Рембрандт был единственным великим мечтателем. Выдающиеся практики рождались в Голландии чаще.

Гуго Гроций в девять лет слагал латинские стихи, в одиннадцать - оды на древнегреческом, а возмужав, оставил поэзию навсегда. Говорят, что он раскаялся в ней публично, порвал свои вирши в присутствии гостей, назвал себя жалким подражателем. Гроций вошел в историю культуры как один из первых юристов Европы. Его книга "О свободном море", вышедшая в 1609 году, пришлась как нельзя более кстати в "золотую пору", когда голландские корабли раздвигали пределы мира. Свою науку о праве Гроций считал средством устранения войн. Он ввел понятие агрессора, советовал сплотить против него международное согласие. Намечал пункты договора, который должен изолировать, обезоружить державу, "несущую нечестное дело".

В том же веке, во второй его половине, на кафедру Лейденского университета поднялся Христиан Гюйгенс. По многим проблемам точных паук именно ему принадлежало тогда последнее слово. Автор нового, небывало сильного телескопа, он открыл "кольцо" Сатурна - пояс космических обломков и газов - и обнаружил спутника планеты. Гюйгенс окрестил его "луной Сатурна".

Величайший оптик своего времени, Гюйгенс проник в природу света, доказал, что свет распространяется волнами.

В стране плотин и кораблей не могло не быть астрономов, физиков, математиков. И если в эпоху Петра Голландия становилась страной в политическом смысле малой, то авторитет ее в науках, в технике был незыблем. Кроме того, отношения между Россией и Голландией ничем не омрачались, споров ни на море, ни на суше не возникало. Петр доверял голландцам. Пригласил их к себе на службу, проверил их знания, сноровку, потом решил отправиться к ним, изучить корабельное ремесло с самых азов.

Петр живет в Заандаме инкогнито. Здесь он не царь, а простой работник на верфи, Питер. Мемуары донесли до нас его облик: высокий, в красной рубашке, в войлочной шляпе, руки в смоле, в ссадинах.

Поблажки он себе не давал ни в чем, трудился, как все - с раннего утра до сумерек. Весело переносил и усталость и тесноту в крохотном домике кузнеца Геррита Киста - хором себе не искал.

Соседние дома на улочке, извилисто сбегающей к воде, не намного моложе. Петр, проходя здесь, читал, наверно, традиционные девизы, намалеванные над входом: "Тишина и довольство", "В добрый час", "Мир и спокойствие". Кист помогал овладевать голландским. С хозяином можно было поговорить и по-русски - кузнец живал в России, работал в Архангельске.

За занавеской - шкаф-кровать, точно такая, как на Маркене, у тетушки Лоберии. Это душное дощатое ложе, наверно, было самым суровым искусом для великана Петра.

От домика до верфи несколько шагов. Это устраивало Петра, тем меньше будет на пути любопытных. Тайна его доверена только бургомистру, но она все же просочилась, бродит слух, что верзила Питер - русский царь.

Однако не все верили слуху. Царь, орудующий топором! Возможно ли. Один современник с удивлением рассказывает в своих записках: Петра не отличишь от других рабочих. Однажды на верфи поднимали тяжелое бревно, а Петр замешкался. "Эй, Питер, - крикнул ему старший мастер, - ты что стоишь!" И Петр опрометью кинулся помогать.

Петр изумлял не только заандамцев - всю Европу. В Париже, в Лондоне, в Стокгольме пожимали плечами, возмущались - как можно так ронять свой титул! Петра забавлял этот переполох. И вот еще одно преимущество Голландии для него - здесь, в республике, не надоедали церемониями, лицемерным придворным этикетом. Досаждали только ротозеи, да и то не очень назойливые. Не в обычае еще было собирать автографы, выпрашивать интервью.

"Он не мог сидеть без дела", - говорится в мемуарах. В устах голландца это высокая похвала. Неподалеку чинили мельницу - Петр и там приложил руки. Он осмотрел плотину, каналы, весь арсенал укрощения вод. Не исключено, ему еще тогда, в 1697 году, рисовался город в болотистой дельте Невы.

Не забывал Петр подбирать специалистов для работы в России, а в Голландию вызывал русских практикантов. Ибо, как образно писал один из сподвижников царя Виниус, "жатва железу есть, а делателей нет".

Я спустился к верфи. Она и теперь невелика, строит суда деревянные, большей частью вонботы. Заказов много, дом на воде раз в пять дешевле коттеджа, даже скромного. Число голландцев, живущих на воде, растет. Из центра города их вытесняют, вонботы и в Заандаме образуют как бы предместье - для тех, кто пониже достатком.

Я долго стоял на мосту через Заан. Штабеля леса, сжатого железом, длинные крыши цехов едва нарушают черту горизонта. Ветер приносит запахи свежего дерева, смолы. Спокойная вода, отливающая сталью, холодная, - рыбацкий ботик, спущенный со стапеля, словно вмерз в нее. Вечер гасит краски, сгущает тени, пейзаж обретает скульптурную, суровую четкость старинной гравюры…

Века соприкасаются. Народ ничего не забывает…

Рандстад

- У меня для вас новость, - сказал Герард. - Я тут разыскал одного ветерана… Ваш Анатоль убежал в Роттердам, а оттуда в Бельгию. В Роттердаме вам скажут точнее.

Отлично! Я как раз собираюсь туда. Проеду по всему рандстаду - край-городу. Кружочки на карте, на береговой полосе в девяносто километров почти сливаются, наперебой зовут к себе.

Увы, невозможно побывать всюду! Сойду с поезда в Гааге, в Делфте…

Поезда - каждые полчаса. Вагон с мягкими диванчиками, "сидячий", как на всех дорогах западной Европы. Осанистый, неторопливый проводник. Однако он мгновенно замечает новых пассажиров, проверяет билеты.

Опрятные вокзалы, расторопные кассиры - вы не успеете сказать, куда вам нужно, как вам вручают билет. На перронах неизменные автоматические камеры хранения - достаточно сделать десяток-другой шагов, чтобы избавиться от багажа.

Почти каждый город как бы подражает Амстердаму - прямо против вокзала начинается главная улица, и приведет она непременно к старинной ратуше и к современному универмагу. На пути к ним - не один "снак-бар", не одно кафе с пивом и мощными бутербродами и по крайней мере одно заведение, где готовят наси и бами.

В витринах любой главной улицы - круглые сыры, маргарин в роскошных обертках, бутылки с индонезийским словом "ваянг" на этикетке, означающем обыкновенное подсолнечное масло, а также много мебели, всяких вещей для дома и сада. Досочки-подносы для сыра с фарфоровыми плитками, горшки и столики для цветов, широченные кровати, ночник в виде маяка. Можно купить настенное украшение - увеличенные бумажные деньги, билеты в пять, десять, двадцать гульденов, веером. Верно, чтобы в доме не переводился достаток…

При всем этом рандстад разнообразен, многолик. Черты традиционно голландские ломает самоуверенный янки - именно так хочется назвать новые здания американских фирм. Тут пятиэтажный куб, торчащий на толстом стержне, там здание, будто чудовище на водопое, опустило одну из своих бетонных опор в пруд. Постройки безвкусные, грузные. Трюки доллара, пытающегося восхитить Европу.

Напрасные потуги!

Даже в рандстаде время не стерло голландский пейзаж. Маленьким Амстердамом выглядит Делфт, изрезанный каналами, с его кварталами-островами. Там меня опять потянуло надеть кломпы, постоять на площади, впитать ее странное обаяние. Все в ней несоразмерно-тонкая звонница высится, точно жердь, домики вокруг кажутся игрушечными, а вывески на них почему-то непомерно крупные.

Колокольня как будто смотрится в витрины антикварных лавок, ее синие отражения застыли на тарелочках, на пепельницах, на досочках для сыра. Производство делфтского фаянса, начатое в "золотую пору", не прекратилось, его следы - в каждой семье, а кроме того, оно снабжает сувенирами миллионы туристов.

Владимир Дружинин - Тюльпаны, колокола, ветряные мельницы

Делфтский фаянс - толстый, прочный, не чета хрупкому фарфору - неотделим от Голландии, от ее полу-фермерского быта. Мотивы росписи часто повторяются.

Синие мельницы и синие корабли, синие кимоно и синие пагоды, птицы и цветы заморских стран… Среди фабричных художников Делфта не было своего Рембрандта, они пользовались образцами японскими, китайскими, подражали честно, с подкупающим простодушием. Мореход "золотой поры", парень с польдеров, был ошеломлен зрелищем чужих краев, похожих на сказку, и его удивление отпечаталось детской картинкой, до сего дня светится на поверхности, облитой глазурью.

Однако иногда у мастера оказывалось больше практической сметки, чем воображения… И он фаянсом заменял деревяшку щетки, из фаянса изготовлял раму зеркала, полку, поставец, ведро. Я видел в музее даже фаянсовые гитары. Фаянс завоевывал Голландию, как в наши дни - пластмасса.

Можно подумать, в рандстаде до сих пор только расписывают фаянс, не строят ни судов, ни генераторов, ни счетных машин - такая повсюду тишина. Особенно тихо, пожалуй, в Гааге, хоть она столица. В самом центре вместо площади широко раскинулся Хофвейвер - дворцовый пруд. Его квадратное зеркало забрызгано белыми хлопьями - стайками чаек. Когда на море шторм, Хофвейвер белеет чуть ли не сплошь - птицы находят здесь убежище.

Гаагу называют самой большой деревней в Европе. Я сравнил бы ее с разросшейся усадьбой. Блеск воды оттеняется кущами вековых дубов, кленов, лип; деревья прибоем захлестывают резиденцию королевы, виллы фабрикантов, банкиров, обосновавшихся на жительство в уютной, зеленой Гааге.

Нет, решительно ничего столичного!

Если Гаага управляет, Амстердам хранит традиции страны, то Роттердам строит и торгует. Нет в целом рандстаде места менее голландского. Больше скажу, из окон вагона открываются кварталы, начисто лишенные каких-либо национальных примет.

Бетонные кубы - белые и светло-серые. Огромные витрины, сливающиеся в одну полосу стекла, эмблемы банков, универмагов, пароходных компаний на плоских крышах. Молоденькие, подстриженные шарики-деревья, высаженные кое-где, кажутся синтетическими в унылом царстве голого расчета и прибыли.

Поезд замедлил ход, приближаясь к вокзалу, и в вагон хлынули сумерки - за окнами вырос и потянулся многоэтажный жилой дом. Совсем близко проплывали балконы, запущенные, иногда полуприкрытые выгоревшей занавеской, набитые всяческим скарбом. Видно, что живется здесь далеко не просторно, что балконы даже в зимнюю пору служат дополнительной жилой площадью. Железная кровать, с чем-то вроде спального мешка, накрытый столик, гладильная доска, застиранная рабочая одежда на крюке, ветхий матрац, брошенный на перила для просушки. Тут вряд ли найдешь синеву делфтского фаянса, все краски померкли, господствует серый цвет откровенной бедности.

Маленькая девочка поливает из кружки тощий кустик, растущий из дощатого ящика, машинально машет поезду, разбрызгивая воду. На миг бьет в глаза солнце, потом надвигается другой такой же дом и так же, с усталым безразличием показывает свою изнанку.

Хозяева города, должно быть, недосмотрели, не успели поставить ширмы из рекламных щитов - и Роттердам обнажил то, что принято скрывать. Как бы спохватившись, он старается избавить вас от неприятного впечатления. Он прежде всего похваляется своими масштабами.

Перед пешеходом, собирающимся перейти улицу, зажигается не один зеленый человечек, а целая ватага, на всех четырех ее проезжих путях. Потоки автомобильные отделены от велосипедных, тоже очень густых.

Главная улица начинается отелем - самым большим в Голландии - и заканчивается универмагом, тоже рекордных размеров. Старинная ратуша выглядит в тисках архитектурного модерна гигантским сувениром для продажи.

Приводит улица на бетонный причал порта. Сотни судов, больших и малых, сгрудились в резервуаре, отшлюзованном от реки Маас, от близкого моря с его приливами и отливами. За мачтами - тонкий, ребристый, скелетообразный небоскреб с белыми буквами на вершине: "Медицинский факультет". Мне думается, прежний Роттердам, существовавший до войны, был теплее, пригоднее для человека.

Тот Роттердам погиб от фашистских бомб, в самом начале гитлеровского нашествия. "Юнкерсы" и "мессершмитты" громили и жилые кварталы и порт, похоронили под руинами тысячи мирных людей. Массированный налет, новинка техники и стратегии, должен был, по замыслу фюрера, напугать Европу, поставить ее на колени.

На краю суши, почти у самых причалов, бронзовой скалой высится знаменитая скульптура Осипа Цадкина "Разоренный город". Над ней кружатся, стонут чайки. Они разительно досоздали памятник, наделили голосом символическую фигуру человека, изуродованного войной, поднявшего руки в жесте боли, протеста. Тело расколото, вывихнуто, пробито сталью, но оно сопротивляется, само напоминает угловатый, вызубренный, убивающий осколок бомбы.

Назад Дальше