- А я так - сто лет, - ответила она безразлично. Но, помолчав, все-таки объяснила: - Он новый период для себя задумал, под фламандцев, вот ему и стала нужна совсем другая модель - с сиськами до пупа и чтоб непременно задница розовая, как полтавское сало. Рубенс, короче говоря, я уже не годилась. Ну и…
- Но ты ведь для него не только моделью была… - вырвалось у него.
- Была, да вся вышла, - равнодушно отозвалась она. - И ничего-то серьезного у нас, собственно говоря, и не было, просто ему тогда нужна была модель - кожа да кости, тут я была в самый раз, дистрофик.
- И вовсе ты не дистрофик, - поспешил он, - совсем наоборот!
- Но и не рубенсовская задница. - Пустила еще одно колечко дыма, долго глядела, как оно все не тает в воздухе. - Хотя вам виднее.
- Тебе, - напомнил он, - мы же, независимо от Нечаева, друзья. Друзья?
- "Ты" так "ты", - согласилась она. - А вот друзья ли?.. - Повернулась к нему, и он впервые увидел ее лицо так близко.
Если бы не глаза, светло-серые в рыжих, будто веснушки, крапинках, настороженные и недоверчивые, - глаза всему на свете знающей цену женщины, ей можно было дать все те же семнадцать: ни морщинки, крупный рот со свежими, тугими губами, щербинка в передних зубах, чуть вывернутые задорно наружу ноздри, маленькие нежные уши с дырочками от сережек, почти под "нулевку" остриженные каштановые волосы делали ее и вправду похожей на ленинградскую блокадницу.
- Друзья… - повторила она с вызовом. - Я как-никак женщина, а какие у женщины могут быть друзья-мужчины? - Отвернулась, прибавила буднично: - Разве что после…
- После чего? - не сразу понял он, а поняв, почувствовал, что покраснел, как в первую их встречу.
- А вы не разучились краснеть! - громко рассмеялась она, и настороженность в ее глазах утишилась. - Вот уж не ожидала - здоровенный дядька, а стесняется как… Напугала я вас? - Но тут же стала серьезной: - Но, если вы хотите, давайте попробуем.
- Что - попробуем? - и вовсе смешался он.
- Дружить, - ответила она так же серьезно, - авось… А вы что подумали? Помолчала, сказала в сторону: - Только зачем вам это?..
- Тебе, - опять настоял он. - Друзья - на "ты".
- Хорошо, ты, - опять согласилась она. - Зачем тебе дружить со мной? Если б не ты, а другой был, я бы подумала - соломку стелет. А ты… - Но не договорила, достала из матерчатой, расшитой потускневшим мелким бисером сумки, висевшей у нее на боку, недоеденный ситник, раскрошила его в кулаке, бросила крошки себе под ноги.
Словно того и дожидаясь, к скамейке слетелись голуби, стали бойко и жадно клевать, отталкивая друг дружку и злобно отгоняя затесавшихся меж ними бесстрашных воробьев.
Он покосился на голубей, но ничего не увидел, кроме ее ступней, покрытых бульварной кирпичной пылью, узких и смуглых. И не мог отвести от них глаз.
Она все крошила булку, смотрела на голубей, молчала. И вдруг, не оборачиваясь к нему, буднично спросила:
- Что это ты на ноги мои уставился? А говорил - дружить…
- Я?! - вскинулся он испуганно, пойманный с поличным. - Я - на голубей…И с натугой пошутил: - А от тебя и вправду лучше держаться подальше…
- Это точно, оба целее будем. - Нагнулась, отчего голуби мигом пустились врассыпную, поглядела на свои ноги, пошевелила пальцами, сказала сама себе: Грязные до чего… Весь день ношусь как оглашенная по Москве, дела, дела, дела, чтоб им провалиться… Срам какой!
- Какие же у тебя дела? - Он никак не мог найти тон, которым надо с ней говорить. - И я вовсе не смотрел на твои ноги, я просто… Так какие же у тебя дела?
- "Птичка Божия не знает ни заботы, ни труда…" - усмехнулась она. Посидел бы ты с мое голышом, да еще на сквозняке, перед дюжиной здоровенных оболтусов, все затекает - спина, шея, руки… Хотя студенты все лучше, чем народные художники, те только и норовят, чтобы прямо с подиума в койку затащить. Правда, платят побольше. - И с вызовом поглядела на него: - А вы-то как? Я хотела сказать - ты-то?
- Хуже не бывает, - невольно признался он, - так худо, что хоть в петлю. - И совершенно неожиданно для самого себя предложил: - Но сейчас-то ты свободна? Давай завалимся куда-нибудь, одно только мне и остается - надраться до потери чувств.
- Прожигать жизнь зовешь? - И вновь скосила глаза на свои ноги. - С такими-то ногами?! Нет уж, вот когда я в форме буду… - Усмехнулась: - Явление народу…
Рэм Викторович, сам на себя поражаясь, предложил:
- Тогда - в гости, а?..
- К кому? - удивилась она. - К тебе, что ли?
- Я тут рядом живу, в переулке на Покровке. И я не могу сейчас - один, мне надо, чтоб хоть кто-нибудь рядом…
- А ты, однако же, шустрый, вот уж никогда бы не подумала…
- А ты и не думай…
- Ничего я не думаю! - резко отрезала она. - Не маленькая. Да и волков бояться… - И с язвительной усмешкой: - Жена, небось, в отъезде, квартира пустая, отчего бы и не пригласить на чашку кофе невинную, глупую девочку… Ты хоть знаешь, сколько мне лет? Тридцать скоро, меня уже ничем не удивишь. - И без перехода: - Если жены и вправду нет, я бы, представь себе, душ приняла, неделю в бане не была. Если, конечно, это тебя не обидит. И если ты действительно недалеко живешь. Хоть ты и не подумавши пригласил, но это уже твои проблемы. Ну что, пошли? - И первая поднялась со скамейки.
Они шли по пустынной в этот вечерний час Маросейке, Москва всегда лучше самой себя вот такая, обезлюдевшая, умерившая свой торопливый, белкой в колесе, задыхающийся бег, кажется, что ты остался с нею один на один, не надо никуда торопиться, сшибаться плечами и локтями с встречными, и сам становишься покойнее, добрее, и мысли приходят в голову легкие и чуть печальные…
На всем пути до дома он жалел о том, что зазвал ее к себе, и страшился того, что будет, как она сказала, после. И вместе с тем очень определенно и ясно видел, как она войдет в ванную, разденется и станет под душ, и голое ее тело видел - худое, легкое, спину с трогательно выступающими острыми лопатками, маленькие, плоские груди с розово-коричневыми кружками вокруг вишневых плотных сосков, впалый живот с глубокой ямкой пупка, курчавящийся темный мысок под ним, голенастые, как у подростка, ноги, маленькую, под машинку остриженную голову, - и не мог унять то же, как в первый раз, над альбомом Нечаева, обжигающее, слепое желание.
Он понукал себя думать, что такое с ней случается не впервой, что она просто-напросто разбитная и доступная, как все натурщицы, деваха, ее особенно-то и добиваться не надо, стоит только, вот как сейчас, поманить пальцем, сама сказала: ничем ее не удивишь. И в то же время не верил в это и мучился неловкостью и испугом: а дальше? потом? после?..
Как ни странно, вины своей перед Ириной - которой еще ни разу не изменял, хотя и отдавал себе отчет, как увядает на глазах былая любовь к ней, как они день ото дня все дальше отодвигаются друг от друга и на смену любви приходит одно глухое раздражение, - вины перед нею он сейчас не испытывал. Лишь неловкость и неуверенность в себе - как он скажет Ольге: разденься, ложись в постель, а главное - что делать и о чем говорить, когда самое пугающее будет уже позади?..
Еще не шло из головы: где это должно произойти? Не в его же с Ириной постели в спальной, не в Сашиной же комнате, уж этого-то он никогда себе не позволит, а в кабинете и в гостиной диваны узкие, не раздвигаются… И вместе с этими жалкими, трусливыми мыслями приходили и другие - как неловка, как зажата и несвободна Ирина в постели и как он сам ее стесняется, и совсем другого нетерпеливо ждал и хотел от Ольги.
Когда они вошли в квартиру, Ольга сразу же, в передней, сбросила с ног босоножки, прошла босиком вперед:
- Можно, я сразу под душ?
Он принес ей чистое полотенце и, пока она мылась, достал из холодильника на кухне запасенную Ириной на время своего отсутствия еду, и только тут почувствовал угрызения совести: она позаботилась, чтобы ему не надо было бегать по магазинам, ей и в голову не могло прийти, что он способен привести к себе первую же попавшуюся на бульваре девку…
Ольга спросила из ванной:
- Можно, я халатик надену, тут чей-то висит?
Это его оскорбило до глубины души - Ирин халат, она не может не догадываться, неужели ей и это нипочем?! Но когда она вышла из ванной, видны были выше коленок ее загорелые ноги, матово блестела от воды и шампуня маленькая голова, из выреза халата наполовину выглядывали ее, белее ног и лица, груди, - такой свежестью повеяло от нее, такой естественностью, что Рэм Викторович разом забыл и о Логвинове, и об Анциферове, и о своих страхах и стыде за то, что сейчас произойдет, и опять накатило на него давешнее желание, и смелость, и чувство, что ничего дурного он не делает, напротив, он поступает так потому, что именно этого - смелости, легкости, открытости и естественности ему и не хватало в их с Ириной отношениях, с ней он никогда не испытывал той свободы и уверенности в себе, какие и должен испытывать мужчина рядом с женщиной.
Не отдавая себе отчета в том, что делает, он подошел к Ольге, ни слова не говоря обнял ее, ощущая ладонями сквозь тонкую махровую ткань халата ее влажное, скользкое тело и слыша грудью, как бьется ее сердце. Она подняла на него глаза - так близко, что он увидел в них собственное отражение, и вдруг понял, что она единственный в мире человек, которому он может выложить все, что с ним стряслось за сегодняшний день. Но она его опередила:
- А ведь я с самого начала, еще тогда, у Нечаева, знала, что тем и кончится… И заруби себе на носу - не ты меня, дурочку глупую, заманил и соблазнил, а я тебя.
- Какая разница?!
- Большая. Чтобы ты не чувствовал себя виноватым. Если не передо мной, так… - Она указала чуть заостренным книзу подбородком с шоколадной родинкой под нижней губой на портрет Ирины, висевший на стене за его спиной. И тут же укорила себя: - Прости, я не должна была это говорить. Тебе неприятно? Извини. Просто ты знай - я сама. И хотела, и еще тогда знала, что это как-нибудь случится. Так что можешь спать спокойно.
- Ты, я… Я тоже знал с самого начала, еще когда ты была с Нечаевым…
- И о нем не надо, - прервала она его, - когда это было-то… Было, да сплыло, и вспоминать не стоит. - Неожиданно спросила: - Наверняка ты думаешь, что я со всеми так?.. - Чуть отстранилась, заглянула ему в глаза. - Позирую голая перед чужими мужиками… Думаешь? - И сама же себе ответила: - Думаешь. Да, лезут, предлагают, обещают, но, если хочешь знать, я никогда… Не веришь? - И опять за него ответила: - Не веришь, куда тебе. - И совсем уж неожиданно: Если я буду клянчить, чтобы ты говорил, что любишь меня, - не надо, молчи. Да я и не буду!
- Не поверишь? - Он слышал грудью, как сердце ее колотится скоро, мелко.
- Хорошо, уговорил. - Она выскользнула из его рук, огляделась вокруг: Куда идти?
Когда все, чего он так страшился и чего жадно хотел, минуло и он лежал на спине, а она так и осталась на нем, уткнувшись лицом в его шею и душно дыша в нее, а он все еще не мог прийти в себя от того, как бесстрашны, беззастенчивы были ее - и его, его тоже, впервые в жизни! - ласки, как не похожи они были на ласки, которыми скупо, уклончиво и стесненно одаривали друг друга он и Ирина.
Она не удержалась - дрожа и выгибаясь под ним, на нем, рядом, все время требовала сквозь хриплые стоны: "Скажи, что любишь меня, говори, что любишь, говори, говори…", а он и без ее просьб шептал и шептал: "Люблю, люблю, люблю…" - и в этом не было неправды.
- Ты устала? - спросил он.
- Глупый, от этого кто же устает?! Тебе было плохо со мной? Только не ври!
- Такого со мной еще никогда… правда. И я никогда, ни разу не изменял… - запнулся, не смея произнести Ириного имени.
Она закрыла ему рот влажной ладошкой:
- Не надо о ней, грех. - Скатилась с него, легла рядом. - И вообще давай ни о чем не говорить.
- Но она - есть… - не удержался он.
Она долго молчала, потом усмехнулась:
- А меня - нет… - Не дала ему ответить: - Молчи! С меня, ты думаешь, как с гуся вода?.. - И настойчиво, будто это было самым главным: - Я просила, ну, когда мы этим занимались, чтоб ты врал, что любишь?..
- Не помню, не слышал, не до того было.
- Просила, - по привычке сама себе ответила, - дура дурой… - Приподнялась на локте, наклонилась над ним, все еще плотный, налившийся, острый ее сосок коснулся его груди. - Потому что я, представь себе, не могу без любви. Знаю, что нет ее, откуда ей взяться, а - не могу, вот и обманываю себя…
И - резко, зло: - Не тебя, а сама себя, себе лапшу на уши вешаю. Не верь! Никогда не верь! - Опять откинулась на спину. - Да и никогда больше у нас с тобой ничего не будет…
- Это я тебе говорил, что люблю…
- Потому что я клянчила, я себя знаю!
- Я сам. И если на то пошло, я-то не врал.
- Найди кого поглупее!
- Я тоже без этого, наверное, не могу.
- На минуточку! Чтоб накачать себя! Или потому, что меня жалко стало… Ненавижу, когда меня жалеют!
- Не на минутку, а… - Не надо бы ему это говорить, а сказал: - Только навсегда, похоже, этого не бывает…
- Чего захотел!.. - Вскочила на колени, села на него верхом, и в глазах ее не было и тени обиды или упрека. - Но еще минутка-то у нас есть? Тогда корми меня, я со вчерашнего утра не ела, прямо голодный обморок. - Он хотел было встать, пойти на кухню, но она не отпустила его, наклонилась и, прежде чем поцеловать, спросила: - А когда я поем, еще минутка у нас найдется?..
И все - сначала.
Утром он посадил ее в трамвай и глядел ему вслед, пока он не исчез из вида, все еще не отдавая себе отчет в том, что произошло, что на него нашло, не понимал, что же будет дальше, но и знал наперед, что ни забыть того, что произошло, ни уверить себя, будто то, что произошло, не оставит по себе следа и не поколеблет его жизнь, он не сможет, да и не захочет.
Но когда трамвай скрылся за поворотом Яузского бульвара, все встало на прежние свои места - был Логвинов, был Анциферов, были трусость и предательство, а Ольги - как не бывало.
И Маросейку будто подменили - торопливая толпа на тротуарах, очереди у магазинов, плоские, недобрые и готовые к худшему лица.
16
Рассказать Ольге о Логвинове, Анциферове и своем отступничестве он так и не осмелился. Ирине он тоже ничего не скажет, решил он, она и так наверняка все знает из первых рук, да и кто, как не она, мог рекомендовать его Логвинову?! В этом он был совершенно уверен, тем более что после своего возвращения с дачи она, ни о чем его не спрашивая, как-то, казалось ему, странно, будто с ожиданием чего-то, смотрит в его сторону.
И Рэм Викторович, скрепя сердце и постоянно ощущая его свинцовой холодной тяжестью, принял единственное, на его взгляд, и, в итоге мучительных раздумий и расчетов, возможное и безопасное решение: написать потребованную от него Логвиновым записку - записку? не донос ли? - как можно осторожнее, обтекаемее, уходя от прямых инвектив, округло и почти двусмысленно, говоря больше о стихах из романа, чем о самом романе, и ни разу не употребив слов "антисоветский", "безыдейный" или еще каких-либо из тех, которые наверняка от него ждали. И сидеть тихо, залечь на дно, не напоминать о себе, никуда не соваться со своей запиской, покуда сам Логвинов не вспомнит о ней и не затребует его, Иванова, на правеж.
А что будет, если о нем не забудут, прижмут к стенке, - об этом Рэм Викторович старался не думать.
Но Анциферов как в воду глядел: на всевозможных, одно за другим гневной чередою, собраниях и обсуждениях никто уже не говорил о самом романе, автора клеймили не за то, что он его написал, а за то, что передал за границу и получил там Нобелевскую премию, и именно за это требовали беспощадного осуждения и наказания, вплоть до выдворения из страны, - не до Иванова с его запиской уже было: речь шла об оскорбленном достоинстве державы.
Потом был отказ от премии, долгое, в полтора года, умирание в разом обезлюдевшей, опустевшей переделкинской даче, похороны в солнечный до рези в глазах майский полдень, могила под тремя соснами…
Рэм Викторович долго боролся с собою: ехать или не ехать на похороны, и не из одной боязни, что его там заметят и доложат куда надо соглядатаи, которых наверняка будет пруд пруди, и все-таки решил не ехать - не Раскольников же он, чтобы приходить к двери старухи-процентщицы! - из гложущего, ощутимого почти физически чувства вины и стыда за свое пусть и несостоявшееся, а, никуда не денешься, отступничество.
И хотя Логвинов не звонил, не напоминал о себе и об ожидаемой им записке, о которой, по-видимому, там за ненадобностью действительно забыли, он не стал ее уничтожать - опять же не Гоголь он, сжигающий в камине "Мертвые души", он и сам теперь, казнил себя Рэм Викторович, что-то вроде мертвой души! - а лишь сунул ее поглубже за медицинские, теперь уже никому не нужные, книги покойного Василия Дмитриевича на самой верхней, недоступной полке.
Но еще долго, собственно говоря, до самого того дня, когда он разошелся с Ириной и по взаимному, впрочем, навязанному Ириной, решению съехал с квартиры в Хохловском переулке и окончательно поселился на даче, - еще долго Рэм Викторович, работая за письменным столом в желтом круге лампы, который, однако, уже не отсекал его от всего остального мира за стенами дома, не создавал ощущения уюта, покоя и безопасности, - еще долго Рэм Викторович ловил себя на том, что, утеряв нить мысли, не может оторвать взгляда от угла верхней полки стеллажа, у самого потолка, где за книгами хранилась - зачем? в ожидании чего? в расчете на что? - тощая папка с его запиской.
И долго еще в каждом телефонном звонке подозревал Логвинова.
И - ни слова о том, что произошло, с женой, отчего трещина, пролегшая между ними, еще больше увеличивалась и росли раздражение и желание во всем обвинить ее, Ирину. С давешними мечтами о тихой, скромной и достойной жизни настоящего ученого, в покойном кресле с пообтершейся обивкой, под мягким светом торшера, за крепостными стенами книг от пола до потолка - со всем этим приходилось расстаться.
Однако при всем при том жизнь в доме катилась, если посмотреть со стороны, по все той же наезженной, неизменной колее, словно бы ничего и не случилось, все и вся находятся на своих, положенных им местах.
И даже Ольга, которая должна была, казалось, решительно перевернуть вверх тормашками жизнь Рэма Викторовича, - даже Ольга странным, противоестественным образом как бы вписалась в эту его жизнь, стала просто еще одной составляющей ее частью. Хотя, убеждал он себя, если что и было в его нынешней жизни настоящего, неподдельного, чего бы он никому не позволил отнять у себя, была Ольга.
Слова "любовь" Рэм Викторович старался и про себя не произносить - это обязало бы его решиться на какой-нибудь необратимый поступок, уйти из дома, жениться на Ольге, начать все сначала, а покуситься на это Рэм Викторович не находил в себе ни сил, ни воли.
И все же жил он от одной встречи с ней до другой, а между встречами была одна щемящая, холодная пустота, словно туман, сквозь который идешь, не зная куда и зачем, в надежде, что куда-нибудь да выйдешь.