Агафон с большой Волги - Павел Федоров 13 стр.


– И ты разрешила?!

– Он в отпуске и моего разрешения не спрашивал. У него своя "Волга", сам водит, куда хочет, туда и едет. Ты только спокойней. Я ведь здесь постоянно прописана и дам объявление в твою милую газету – ясно, ревнивец?

– Ясно. Но видеть его не могу. Он тоже хлопотал за меня?

– Раз я его сама просила в письме, значит, хлопотал…

– Но это же нечестно?

– Что нечестно?

– Просить за меня. Я у него жену отнял, да еще… – Агафон не договорил, сердито засопел носом и отвернулся.

– Ты меня ни у кого не отнимал. Я, миленький, сама тебя нашла и никому уступать не собираюсь, пока сам не бросишь.

…Перед его поездкой в Москву мать заперлась с ним в комнате и без всяких предисловий категорически потребовала, чтобы он прекратил всякое, как она выразилась, баловство с бухгалтершей.

Сидя на маленькой скамеечке, Агафон шнуровал ботинок. Выслушав горькие упреки матери, ниже наклонил голову и долго не отвечал ей.

– Что у тебя, рот зашит? – раздраженно спросила Клавдия Кузьминична.

– Мам, не могу я без нее… – виновато и упрямо проговорил он.

– Ну не дурачок ли, господи боже мой!

– Бога, мамулька, оставляю тебе, а сам иду.

– Ты куда идешь?

– К ней иду. Куда же мне идти после такой беседы?

– Ступай, ступай… Там тебя ждут, конечно…

В Москве после сдачи экзаменов Агафон купил себе новое пальто с хлястиком и два костюма: один коричневый, другой зеленоватый с темными, как у зебры, полосками. В полосатом костюме он возвращался в Большую Волгу по улице, высокий, с гордо приподнятой головой, без кепки, с взъерошенными, густо вьющимися волосами.

В конце августа было жарко и сухо. Из садов аппетитно выглядывали румяные крутобокие яблоки. В начинавших желтеть листьях поникшие на подпорках ветки плотно облепили сизоватые, медленно дозревающие сливы. В прозрачном остывающем воздухе уже вяло подлетывали пестрые шелкокрылые бабочки. Небо заволакивалось грустными предосенними облаками, а сочные гроздья рябины все ярче окрашивались в свой оранжевый цвет. Где-то близко в переулке разухабисто взвизгнула гармошка, заглушая пьяные голоса, певшие непристойную частушку. Агафон вспомнил, что сегодня в Окатове престольный праздник.

"Эй вы, похабники!" – подмывало крикнуть гулякам, но он вдруг вспомнил, что должен теперь, как будущий дипломат, держаться нейтралитета, и, опустив голову, по инерции быстро прошел вперед. Поднял глаза, когда поравнялся с домом Зинаиды. У ворот стояла новенькая голубая "Волга". Гошка оторопело замедлил шаги. Навстречу ему вдоль улицы шла уборщица тетя Дуня; поравнявшись с ним, торопливо зашептала:

– Не ходи туда… Ночью муж приехал. Так-то, милый… Не тем ты аршином кусочек себе отмерил. Наперед я знала… Ох, господи боже мой! Домой иди. Не торчи тут на людях, матерю не позорь, шалавый, да и себя тоже. Мыслимое ли дело, такому парню за чужой, мужней женой шлендать! Фу, бесстыжий какой! – Дуня отвернулась и пошла прочь.

Агафон круто свернул в проулок, вышел на окраину окатовского поля. Не зная, куда идет, шагая по овсяному жнивищу, чувствовал, как стынет в груди, бешено колотится сердце. Вышел на узенькую межу картофельного загона и прилег. Долго лежал вниз лицом, протянув руку, вырвал с корнем жухлую, увядающую ботву с рассыпавшимися по сухой земле картофелинами и забросил куда-то в сторону. Гулявший по полю ветер тряхнул куст серой лебеды и обдал лицо Агафона горькой пылью. Где-то совсем близко по-свинячьи хрюкнула утробой мотора голубая "Волга" и, прошипев новой резиной, выкатилась на Калязинский большак. Агафон встал, отряхнул с костюма прилипнувшую череду, пошел к селу.

Как и прежде, прокрался через сад в сени и тихо, с холодным в душе опустошением вошел в комнату.

Укрывшись одеялом, Зинаида лежала на измятой постели лицом к стенке. Услышав его шаги, она узнала их и быстро повернула голову; лицо ее побледнело, как от недуга.

– Ты, Гоша? – беспокойно спросила она. – А я приболела немножко.

– Оно и есть отчего, – сумрачно глядя на порожнюю на столе бутылку из-под коньяка и остатки закуски на тарелках, глухо проговорил он, и, грохнув дверями, выбежал вон.

Она вскочила с постели, встревоженно и громко несколько раз окликнула его. Но он не вернулся и не узнал, как почти всю ночь тоже мучил и терзал ее ревностью бывший муж, умолял все забыть и вернуться к нему. Он допил коньяк, ничего не добился и так и уехал ни с чем, с напыщенным, пьяным благородством заявил, что согласен дать развод.

Прибежав домой, Агафон стремительно ворвался к матери, бурно посапывая ноздрями, с присущей ему решительностью сказал:

– Все, мама!

– Что, сынок? – испуганно спросила она.

– Шабаш! Отрезана напрочь!

– Не мудрено, – поджав искривленные губы, проговорила она. – Там, говорят, муженек ночевал и, кажется, весь день провел.

– Больше ни слова, мама, слышишь? – В его голосе были и мольба, и боль утраты.

– Слышу, сынок. Я ведь не каменная и все понимаю. Будем считать, что ничего не было, – с облегченным вздохом проговорила Клавдия Кузьминична.

– Нет, мама, – с грустью возразил Агафон. – Когда плывешь по большей волне, бывает и качка и брызги.

– Держись крепче, устоишь на любой волне. А брызги, сынок, обсохнут!

– Большая волна надолго запоминается.

Агафон покачал головой; сильный, красивый, как показалось матери, он упрямо набычился и пошел за перегородку снимать свой новый костюм.

– Вот и твоя пора юности кончилась, – с удовлетворением и скрытой печалью проговорила Клавдия Кузьминична.

На другой день после прощальных пирогов Агафон сел на вечерний пароход и надолго покинул родные места. Стоял на верхней палубе и с тоской наблюдал, как набегающая от винта волна ласково убаюкивает зеленые берега, а солнце окутывает знакомые березки и старые ветлы багрянцем заката. Теперь он и сам понимал, что пора его беззаботной юности кончилась.

В Москве, чтобы забыть горечь утраченного, он цепко взялся за учебу: часами наговаривал в магнитофон тысячи труднейших для произношения английских слов; он чувствовал себя перед однокурсниками более подготовленным не только по английскому языку, но и по другим предметам. С многими товарищами по курсу он сошелся и сдружился быстро, выдвинувшись не только своей физической силой, добротой характера, но и незаурядными способностями. Он был трудолюбив, усидчив и легко, как-то запросто, справлялся с учебой. Товарищи сидели и до ночи, трудно корпели над домашними заданиями, боясь схватить двойку: за низкие отметки студенты немедленно отчислялись. Агафона это не страшило. Газетная работа помогла приобрести кое-какой жизненный опыт, который очень ему пригодился. Помогали и практические знания моторов, когда изучали устройство различных импортных машин, а во время лекций по товароведению и учету хорошо пригодилась его быстрая бухгалтерская сметка. Но самым главным все же были упорство, настойчивость. Он терпеть не мог "хвосты", никогда не оставлял неоконченных дел. И все же говорил:

– Нет, ребята, чувствую, что торговец экспортом из меня не получится, а дипломат я и вовсе никакой… Нет, друзья, наверное, я все-таки тут не удержусь… покину вас, дорогие мои!

– Не то ты, Агафошка, дурачишься, не то оригинальным хочешь быть? – удивлялись ребята.

– Мальчики, я всерьез, – предупреждал он.

По ночам его грызла тоска по Волге, тревожно становилось на душе, хотелось вскочить с койки и немедленно ехать домой. Чувство душевного беспокойства все нарастало и углублялось, все труднее было переносить тягостную боль, которой, казалось, дышали письма матери. Она писала, что Зинаида Павловна очень долго и тяжело болела, а потом поправилась и снова работает на прежнем месте. С отцом и матерью она особенно ласкова, но ведет замкнутую жизнь. Дважды приезжал муж, но ночевать, кажется, не оставался… Агафон был искренне убежден: не желая расстраивать сына, мать вынуждена была писать не всю правду. А для него всякая ложь была ужасна. Зина тоже прислала два письма, но он, не читая их, спрятал на дно чемодана. Чувствовал, что обмана простить не может и оправданий выслушивать не станет. Молодость часто бывает слишком самоуверенна и беспечна. Агафон возненавидел даже товароведение, которое вел эксперт Внешторга Константин Разумовский. На каждом уроке Агафон хмурился и отводил глаза. Ему казалось, что бывший муж Зинаиды Павловны нарочно, чтобы поиздеваться над ним, хвалит его за быструю сметку, ставит в пример другим, при этом прячет в губах ехидную улыбочку. Все это впоследствии сыграло свою печальную роль.

Как ни тянуло на Волгу, но на зимние каникулы Агафон домой не поехал. Отдых провел по бесплатной путевке в специальном туристском лагере. Однако от жесточайшей тоски не избавился. Вернулся и так затосковал, что дважды сознательно пропустил занятие по товароведению и схватил первую двойку. Вызвали к декану.

– Что с вами, Чертыковцев? – сухо спросил декан.

– Ничего. Понял, что из меня торгпред не получится.

– А мы еще и сами не знаем, что из вас получится, – добродушно рассмеялся декан, удивляясь его наивности.

– Тем более. Я прошу меня отчислить, – сказал Агафон.

– Вы это серьезно? – насторожился декан.

– Вполне. Мне все здесь не по душе.

– Даже все? Послушайте, Чертыковцев. У вас что-то другое на уме. Вы же хороший парень, так прекрасно учились, и вдруг двойка… Не понимаю.

Агафон упорно молчал. Декан не выжал больше из него ни единого слова. Потом аналогичный разговор произошел и в парткоме.

– Честно вам заявляю, что взялся не за то дело, – упрямо твердил Агафон. – Нет у меня к этому никакого призвания.

Нянчились с ним почти целый месяц, однако воли его не сломили. Пришлось отчислить.

– Вы что, влюбились, что ли? – выдавая ему документы, удивленно спросила секретарша.

– Ага, – с присущей ему простотой ответил Агафон.

– Куда же вы теперь, к ней?

– Еще и сам не знаю! – чистосердечно признался он.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Он тогда и на самом деле не знал еще, как поступит, куда пойдет или поедет, как не знал и теперь, что будет с ним, а главное, что же станет с Ульяной.

Агафон провел рукой по глазам и замер. Даже сейчас, в эту минуту, видел лицо Ульяны, слышал живой, родной сердцу голос, нежный, ласковый и переменчивый. Не хотелось верить, что был когда-то садовый домик Зины, лимоны в кадках, чувственные ночи, а потом грубая, тяжкая разлука и полное крушение любви, причинившее ему столько боли и разочарований. Ему казалось, что все это отошло в далекое прошлое. И вдруг – маленькое существо, которое сосет уже грудь и "нежно пошевеливает пальчиками"!..

Агафону стало холодно, усилилась в сердце боль. Напряженно и мучительно задумавшись, он тихонько застонал и не слышал, как открылась из горницы дверь. В комнату, крадучись, вошла Варвара.

Обхватив всклокоченную голову большими руками, Агафон неподвижно сидел на кровати и зябко дрожал.

Перед этим услышав стон, Варвара решила, что жилец крепко выпил.

– Что, Амирханов, придумываете новый газетный поклеп? Чего молчишь-то, охламон? – Варвара воинственно скрестила на груди руки. У нее была одна цель: спровоцировать парня на хулиганский поступок; его стол она обшарила не случайно… – Достукался, супостатина, и налакался. "Арбузная трасса"! Жрал наш хлеб-соль и про нас же всякие гадости сочинил. Забирай свои манатки и катись отсюдова узкой тропкой!

Изгнанная из комнаты, Варвара преследовала его непотребными выкриками до тех пор, пока он не собрался бежать. Теперь он жаждал поскорее покинуть ненавистный для него дом.

К его счастью, на улице он увидел около конторы грузовик. Шофер Афонька Косматов – Апонька, как его называл Кузьма, – открыв капот, копался в моторе. Ни о чем не спрашивая, Агафон перекинул чемодан через борт и положил в кузов. Подошел к Афоньке и попросил, чтобы тот отвез его в четвертое отделение.

– А мне, пымаш, не туда, – закрывая капот, ответил Косматов.

– Куда едешь? – хмуро, исподлобья посматривая на хитроватое рябое лицо Афоньки, спросил Агафон.

– На вторую еду, пымаш, друг? Не могу, с моим бы удовольствием, но, сам пымаш, посевная…

– Ничего. Сначала меня отвезешь, а потом на вторую поедешь, – проговорил Агафон, чувствуя, как начинает раздражать его своими ухмылками и словечком "пымаш" этот рябой и вороватый водитель.

– Я тоже спешу, – берясь за ручку и открывая дверцу, добавил он твердо и решительно. – Сказал же, пымаш, не по пути! Вот человек! Да и в кабину не могу посадить. Тут одна дамочка собралась со мною поехать.

– Что за дамочка? – спросил Агафон.

– Завмаг, пымаш, Варя Голубенкова.

– А она куда? – мрачнея еще больше, спросил Агафон.

– К Соколову, говорит, к партейному секретарю, спешно надо. Как тут не возьмешь!

– Не поедет она, – ощущая холодок в груди, неожиданно заявил Агафон и сел в кабину.

– Ну да? Только что тут была, – усомнился Афонька.

– Она раздумала. Видишь, я еду и чемодан уже в кузове, – еще более решительно проговорил Агафон.

– Ага, значит, не едет. Ты ить у нее живешь? Ох, и бабец! – Афнька подмигнул и полез в кабину. Косясь сбоку на неспокойного пассажира, он включил зажигание, добавил: – Двадцать километров лишку, учти, пымаш… потом бензинчику, того, возместишь, литриков…

– Ладно. Я тебе все учту! – вдруг прорвалось у Агафона. – Я тебе и бензин, и ворованное сено, и самогонку, пымаш, все припомню. Трогай! – вытаращив на вздрогнувшего Афоньку бешенством загоревшиеся глаза, рявкнул Гошка.

– Какое сено, пымаш? Да я же шутейно, – с опаской поглядывая на рассвирепевшего парня, пролепетал Афонька и дал газ.

Мотор фыркнул, задрожал, и сильным рывком машина тронулась с места, тряско подпрыгивая по уличным кочкам. Вслед за грузовиком, повязывая на ходу платок, что-то выкрикивая, бежала Варвара. Увидев ее в зеркальце, Афонька хотел было притормозить. Заметив такое намерение шофера, Агафон толкнул его локтем в бок, махнул рукой вперед и так взглянул ему в лицо, что тот еще сильнее нажал на педаль газа.

– Ты же сказал, что она раздумала? – когда выехали на окраину поселка и оставили рассвирепевшую Варвару далеко позади, спросил Афанасий.

– Давай жми, пымаш, – кратко бросил Агафон и дальше всю дорогу не произнес ни единого слова.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Четвертое отделение совхоза было отдалено от центрального участка примерно на двадцать километров и располагало тремя отдельными фермами: молочной, свиноводческой и полеводческой, а вернее всего, бригадой, выращивающей зерновые культуры и кормовые травы, правда, последние засевались в очень незначительном количестве.

К моменту приезда Агафона ни управляющего, ни агронома, ни прочих начальников на месте не оказалось. Все, кроме пастухов и доярок, находились в поле. Общежитие, куда привел Агафона словоохотливый сторож Архип Матвеевич Катауров, содержалось довольно прилично и чисто. Из открытых настежь дверей были видны кровати, застланные зелеными одеялами и белыми простынями. Зато в длинном узком коридоре, загородив почти весь проход, стояло несколько кухонных столов с примусами, кастрюлями и керосинками. Для бухгалтера имелась в конце коридора отдельная комнатка с кроватью и небольшим столиком. Дверь ее выходила в саманную пристройку из трех комнат, где помещалась контора. Одним словом, бухгалтер как необходимое лицо находился всегда рядом.

– Очень даже резонно предусмотрено, я вам скажу, – костыляя на деревянной ноге, говорил Архип, – тут тебе и канцелярия, тут и спальня, сад-виноград…

– Какой сад? – устало садясь на койку, спросил Агафон.

– Извините, как вас по отчеству? Это у меня поговорка такая, припев есть такой, мы на фронте все распевали:

Эх, сад-виноград, зеленая роща, А кто ж виноват – жена или теща?

Эти слова, сморщив желтое, похожее на репу, лицо, смешное и лукавое, Архип весело пропел звонким, удивительно молодым и приятным тенорком. Агафону сторож понравился. Но ему все же очень хотелось, чтобы он поскорее ушел. А тот присел на единственный табурет и, видимо, уходить не собирался, продолжая начатый им разговор:

– Я к чему это говорю – удобствие! Сводочку какую составить, расходчик черкануть, завсегда тут, под рукой. Сводочков-то у нас разных хватает! – певуче протянул Архип Матвеевич.

Про изобилие сводок, которые составлялись здесь, Агафон знал и на его слова ничего не ответил. Нагнувшись, он задвинул чемодан под кровать, не зная, что же ему нужно сейчас, именно в эти минуты, предпринять.

– Вы в Дрожжевке-то, кажись, у Мартьяновой тещеньки проживали? – дивясь пасмурности нового бухгалтера, спросил Архип и одновременно подумал, что с этим молчальником небось четвертинки не раздавишь. С бывшим-то бухгалтером, Зотом Ермолаичем, лафа была. Тот, бывало, попишет, попишет, пощелкает на счетах, глядишь, кликнет Матвеича и пошлет…

– Жил! – вспоминая последнюю дичайшую сцену, ответил Агафон. – Жил, жил, ну и что? – монотонно повторил он.

– Да так, ничего, сад-виноград… Сурьезная женщина! – со значением добавил Архип Матвеевич.

Поддерживать разговор, да еще о Мартьяновой теще, Агафону было тягостно и противно. Он снова выдвинул чемодан, долго рылся в нем и, достав полотенце и мыло, спросил, где он может умыться.

Архип Матвеевич охотно показал и, дробно стуча деревянной ногой, удалился, вконец разочарованный угрюмым, неприветливым бухгалтером.

Агафон умылся и вернулся в комнату. За стеной, в конторе, кто-то реденько, неуверенно кидал счетные костяшки. Идти туда ему не хотелось. Улавливая напряженный ход своих мыслей, он думал сейчас о появившемся на Большой Волге существе, нежно именуемом маленькой. В своем письме Зинаида Павловна ни разу не упомянула, что это его ребенок, а, наоборот, подчеркнула, что это ее дочь, и ничья больше. Все это сейчас было настолько странным и неожиданным, что никак не укладывалось в его утомленную голову. Теперь уже о Зинаиде он не мог думать без неприязни, убедив себя в том, что письмо ее от начала до конца фальшивое, нарочитое. Но прошлое как-то само по себе давило на его сознание с такой силой, что он не в состоянии был справиться со своими мыслями и не мог понять, как это произошло и почему все так внезапно и странно завершилось. Он понимал, что сейчас он теряет и Ульяну. Прошлое он уже почти забыл, но вдруг оно так напомнило о себе, что и жизнь стала совсем немила. Обидней всего было то, что ко всем возникшим событиям приплеталась Ульяна, которой он недавно сказал, что любит ее, как жизнь, но сам даже и отдаленно не намекнул, что у него происходило с Зинаидой Павловной и чем это кончилось.

"Да, все кончилось и с той и с другой; да, да, все", – повалившись на жиденькую подушку, убеждал он себя, снова перебирая в памяти события, происшедшие когда-то в садовом домике; и вдруг с отвращением ощутил запах тех проклятых духов, которые так тлетворно врезались в молодую память.

"Как я мог тогда забыть Ульяну и сделать такое, как?" – все острей и мучительней возникали вопросы один за другим, все ощутимее становился тупик, в котором он очутился. Даже рассказать о случившемся невозможно, нельзя никого посвящать в свою немыслимую тайну. Он не заслуживает ни сочувствия, ни жалости.

Назад Дальше