В воскресенье подъехал сын вместе со снохой на своей машине. Сноха помогла Анастасии Матвеевне надеть ее лучшее платье. Михаил Романович с сыном под руки осторожно вывели ее и усадили в машину. В храме отец Александр разрешил поставить для нее стул. Так и венчались: Анастасия Матвеевна сидела, а рядом в парадном мундире стоял ее любимый супруг. Во время венчания он несколько раз поглядывал с заботливостью на нее, а она отвечала полным благодарности взглядом: мол, все со мною в порядке, не беспокойся и молись. Домой привезли Анастасию Матвеевну совсем ослабевшую и почти что на руках внесли и уложили в постель прямо в платье. Дети уехали, обещав вечером подъехать проведать. Михаил Романович сел на стул рядом с кроватью жены и взял ее за руку.
– Спасибо, Мишенька, я сегодня такая счастливая. Теперь можно спокойно помереть.
– Как же я? – растерялся Михаил Романович.
– Мы же с тобой повенчанные, нас смерть не разлучит. Я чувствую, что сегодня умру, но ты не скорби, как прочие, не имеющие упования, мы с тобой там встретимся непременно. Ты помнишь, как мы с тобой первый раз повстречались?
– Конечно, помню: в Доме офицеров, на вечере по случаю Дня Победы, ты еще все с капитаном Кравцовым танцевала, я тебя еле от него отбил.
– Дурачок, я как тебя увидела – сразу полюбила, и никакие кравцовы мне были не нужны.
– Настенька, ты знаешь, мне очень стыдно, хоть и прошло много лет, все же совесть напоминает. Встретимся на том свете, говорят, там все откроется. Так вот, чтобы для тебя не было неожиданностью, короче, хочу признаться: я ведь тогда с Клавкой… Ну, словом, бес попутал.
– Я знала, Мишенька, все знала. В то время мне так больно было, так обидно, что жить не хотелось. Но я любила тебя, вот тогда-то я впервые в церковь пошла. Стала молиться перед иконой Божией Матери, плакать. Меня священник поддержал, сказал, чтобы не разводилась, а молилась за тебя, как за заблудшего. Не будем об этом больше вспоминать. Не было этого вовсе, а если было, то не с нами, мы теперь с тобой другие.
Михаил Романович наклонился и поцеловал руку супруге.
– Тебя любил, только тебя любил, всю жизнь только тебя одну.
– Почитай мне, Миша, Священное Писание.
– Что из него почитать?
– А что откроется, то и почитай.
Михаил Романович открыл Новый Завет и начал читать:
– Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает…
Он вдруг заметил, что супруга перестала дышать и, подняв голову от книги, увидел застывший взгляд его милой жены, устремленный в угол с образами.
– Мы скоро увидимся, Настенька, – сказал он, закрывая ей глаза.
Затем он встал, подошел к столу, взял лист бумаги и стал писать: "Дорогой мой сынок, прости нас, если что было не так. Похорони по-христиански. Сынок, выполни мою последнюю просьбу, а не выполнить последнюю просьбу родителей, ты же знаешь, великий грех. После того как похоронишь нас с мамой, в течение сорока дней заходи в эту комнату и посиди здесь минут пятнадцать – двадцать каждый день. Вот такая моя последняя просьба. Поцелуй за меня Люсю и внуков. Христос воскресе! Твой отец".
Затем он поцеловал жену и, как был в мундире, лег с нею рядом, взял ее за руку и, закрыв глаза, сказал:
– Пойдем вместе, милая, я тебя одну не оставлю.
Когда вечером Игорь с женой приехали к родителям, то долго не могли дозвониться, так и открыли дверь своим ключом. Прошли в спальню и увидели, что мать с отцом лежат на кровати рядом, взявшись за руки, он в своем парадном мундире, а она в нарядном платье, в которых они сегодня венчались. Лица у обоих были спокойные, умиротворенные, даже какие-то помолодевшие, казалось, они только уснули, вот проснутся – и так же, взявшись за руки, пойдут вместе к своей мечте, которая ныне стала для них реальностью.
Январь 2002. Волгоград
Утешение в старости
Мария Ивановна проснулась среди ночи. Ныли все суставы, и коленки распухли. "Наверное, к перемене погоды", – подумала она. Но не только суставы не давали ей заснуть, ныла еще и душа. Женщина долго лежала с открытыми глазами, пока наконец не стала различать очертания предметов: шкаф, стол и диван у противоположной стены, на котором похрапывал ее внук, пятнадцатилетний Василий. Душа болела от вчерашней обиды.
Днем приходила в гости ее сватья, мать зятя, Людмила Тарасовна. Во время ужина сватья не преминула сказать очередную гадость:
– Хорошо некоторые устроились, на всем готовеньком, едят, пьют и ни о чем не думают. А мне надо пойти купить продукты да приготовить, а сейчас все вон как дорого.
Сомневаться не приходилось, что эти "некоторые" – она, Мария Ивановна. После таких слов от обиды стало трудно дышать, а уж ложка и подавно в рот не полезла. Мария Ивановна сидела опустив голову и помешивала ложкой суп, раздумывая, как же ей реагировать на это. Да так и не нашлась что сказать.
Сватья как ни в чем не бывало болтала уже на другую тему.
– Выборы скоро, – говорила она, – президента выбирать будем. Вот при коммунистах-то мы как хорошо жили!
Лежа теперь в темноте и вспоминая высказывания свахи, Мария Ивановна тяжело вздохнула: "Ох уж эти коммунисты, коротка, видать, твоя память, Людмила Тарасовна, а я вот все помню".
Зима в 1931 году выдалась суровая. Иван Артемьевич Копелев зашел в избу какой-то потерянный. Скинул рукавицы и, повесив возле дверей полушубок с шапкой, пошел к рукомойнику. Машенька шустро соскочила с полатей и, зачерпнув из бочки ковшиком воды, стала поливать отцу на руки. Это важное дело она никому из братишек и сестренок не доверяла. Ей нравилось лить воду на отцовские сильные руки. Отец обычно умывался не торопясь, основательно. В большие ладони входило едва ли не полковша воды. Одним движением отцовских рук вся эта вода оказывалась на его лице, бороде, ушах и шее. Брызги летели на Машу, но она на них не обращала внимания. Маша ждала главных брызг. Когда подавала отцу полотенце, то он, смеясь, брызгал со своих рук на ее лицо, а она радостно повизгивала.
Но в этот раз все было не так. Отец как-то задумчиво плеснул себе пару раз на лицо и сразу потянулся за полотенцем, даже не взглянув на Машу. Затем подошел к столу, широко перекрестившись, сел в красный угол.
Детишки, сразу соскочив с печи, тоже сели к столу. Бабушка подала отцу свежий каравай. Он молча нарезал хлеб, прижимая каравай к груди, и раздал его детям. Как было приятно получить из отцовских рук пахучий свежий кусок теплого ржаного хлеба! Это было целое действо. Вначале он подавал хлеб старшему сыну, Ванятке, потом ей, Маше, затем Настеньке, а самому младшему, Грише, – в последнюю очередь.
Мать достала ухватом чугунок щей из печи. И, ловко перелив из него щи в большую миску, поставила ее посреди стола. Щи были пустые, без мяса. Идет Рождественский пост – Филипповки. Вот к Рождеству отец обещал телка заколоть, тогда и мясо на столе будет, и обновку Маше к школе справят. Четырехлетний Гришка полез было зачерпнуть из миски щей, но тут же получил ложкой по лбу от отца. Настенька прыснула смехом и тоже получила по лбу. Теперь оба сидели и потирали лбы. Это им наука: вперед батьки не лезть в миску и вести себя за столом прилично.
После ужина дети забрались на печку спать. Бабушка ушла по хозяйству. Отец с матерью остались сидеть за столом. Иван Артемьевич вынул кисет с самосадом, не торопясь скрутил козью ножку и прикурил ее от лучины, стоящей на столе.
– Плохи наши дела, Фрося, – сказал он, обращаясь к матери.
Маша расслышала слова отца и в тревоге навострила уши.
– Да уж чего хорошего, – поддакнула мать, – озимые могут померзнуть, снегу-то мало выпало. Прогневили мы Бога. Я еще на Покров подумала о том, что урожай плохой будет, раз снег не выпал, это уж верная примета.
– Я не о том, мать, толкую. В колхоз меня тянут, а я опять отказался. Никак у меня душа не лежит свою животину этим босякам на общий двор вести. У них уже год как колхоз образован, а проку никакого нет. То коммуны эти выдумали, то колхозы. Куда податься крестьянину, Бог весть.
– Что же с нами будет? – спросила тревожно мать.
– Что вступать в колхоз – пропадать, что не вступать – пропадать, только об этом целый день душа моя и болит.
– Может, с кем посоветоваться? – предложила мать.
– Да с кем теперь посоветуешься? Матфей Егорыч был умный мужик, так его уж раскулачили и сослали.
– Мы же, чай, не кулаки, мы к середнякам относимся.
– Единоличники мы, а значит, для них – те же кулаки. Уж коли они таких крепких хозяев извели, то до нас теперь им добраться самое время.
– Что же нам делать? – в тревоге спросила мать.
– Ладно, утро вечера мудренее, пойду скотине корму задам и спать.
Это утро Маша запомнила на всю жизнь. В дом вошли чужие. Семью вывели во двор. Маша с Настей и Гришей стояли рядом с мамой, прижимаясь к ее подолу. Старший, Ванятка, стоял рядом с понурым отцом. Чужие люди выносили из избы вещи и грузили их на телегу. Из хлева выгнали корову и теленка и тоже привязали к телеге. Когда вывели кобылу Соньку, отец, проводив ее тоскливым взглядом, сжал кулаки и снова понурил голову. Бабушка крестилась, мать тихо заплакала, вслед за ней заплакали Настена с Гришей. Маша насупилась, но, подражая старшему брату, силилась не плакать.
Больше всех старался их односельчанин – дядя Ваня Кликушев. Он радостно суетился, покрикивая, указывал, что еще выносить. Рядом с ним бегал его сынок Пашка, Машин ровесник. Когда все вынесли, Маша заметила, как Кликушев то смотрит на нее, то переводит взгляд на своего сына. Затем он подошел к Маше и, нагнувшись к ее лицу, оскалив полусгнившие зубы, захихикал. В нос Маше ударил винно-табачный перегар. Маша, отвернувшись, уткнулась в подол матери.
– Ты не вороти свою кулацкую мордочину, давай-ка скидывай полушубок, – сказал он, продолжая хихикать.
На Маше был совсем новый овчинный полушубок, который мама ей сшила к этой зиме. Она вопросительно посмотрела на мать.
– Снимай, дочка, куда же деваться.
Кликушев снял со своего сына драное пальтишко и накинул его на Машины плечи.
– На, носи да помни мою доброту. И ты, сынок, надевай, теперь наше время настало.
Пашка, надев Машин полушубок, показал ей язык. Та, не выдержав такой обиды, заплакала.
Отец, стоявший до этого молча, поднял свой тяжелый взгляд на Кликушева:
– Ты чего же, ирод, над ребенком изгиляешься?
– А ты, эксплуататор, забыл небось, как я у тебя батрачил и что ты мне заплатил, кулацкое отродье? Ты над моими детьми тогда изгилялся, а я сейчас – все по справедливости, вот.
– Какая уж справедливость? Ты же в самый разгар посевной в запой ушел, за что же тебе платить? Не пил бы, работал, как человек, и тебе бы справедливость была. А на чужом достатке своего счастья не построишь.
– Нам советская власть счастье даст. А вас, кулаков, всех под корень, вот.
– Эх, Иван, дурак ты был, дураком и помрешь. Неужто ты думаешь, что советской власти такая пьянь подзаборная нужна будет?
– Но-но, ты у меня поговори еще, враг затаенный! – закричал Кликушев, но как-то уже неуверенно. – Если бы ты, случаем, не воевал в Красной армии, то сейчас бы уже пошел следом за другом своим, за Матфеем Егорычем.
Вечером сидели в пустой избе и пили взвар на бруснике с постными лепешками.
– Не успокоятся они на этом, – сказал отец. – Уходить отсюда надо, пока не поздно.
– Куда же мы пойдем? – вздохнула мать. – Кому мы нужны?
– Поедем под Курск, там новые шахты открывают и заводы строят. Рабочие руки завсегда нужны. Сегодня ходил к Семену Подкорытову, за деньги он справки нам сделает. Ванятка уже большой, его здесь, в городе, в училище пристроим, специальность приобретать. С собой возьмем младших, Настену и Гришу, а Маша с бабушкой пока здесь у Сениных поживут. Как сами устроимся, и им знать дадим, чтобы приезжали.
Так Маша и осталась с бабушкой в деревне. Жили у своей родни, в их избе. Было тесно и голодно. Весной после Пасхи перебрались в сарай. Родня дальняя да бедная, сами кое-как перебиваются. А уж нахлебники им тем более не нужны.
Прошел праздник Троицы. Еды никакой не было уже третий день, и Маша вопросительно поглядывала на бабушку. Та поохала да повздыхала, а потом и сказала:
– Сгибнем мы с тобой, внученька, тут. Надо под Курск к своим добираться.
Взяли они свои нехитрые пожитки в узелки и пошли к ближайшей станции на поезд. А ближайшая станция находилась в сорока верстах от их деревни. На второй день пути Маша упала в голодный обморок. Перепуганная бабушка бегала вокруг внучки, крестила ее, шептала молитвы и брызгала водой, пока Машенька не очнулась. Пожевали они какой-то травы, что росла кругом в изобилии, набирая свою летнюю силу, затем попили воды из ручья и пошли дальше. Когда проходили мимо одного хутора, бабушка постучала в крайнюю избу. Вышла женщина и сердито спросила:
– Чего надо?
– Доченька, не мне, а вот ребеночку хотя бы чашечку супа, пять дней она ничего не ела.
– Много вас тут ходит, своих кормить нечем!
Но увидев огромные, впавшие глаза Маши, смотрящие на нее умоляюще, исполненные надежды, ушла в дом и вынесла чашку гороховой похлебки. Маша накинулась на похлебку, прямо через край чашки выпивая ее крупными глотками, но потом, как бы опомнившись, глянула на бабушку:
– Бабуля, и ты поешь.
– Кушай, внученька, – заплакала старушка, – мне все равно скоро помирать.
– Да ешьте вы скорее и уходите, не рвите мне душу! – в сердцах воскликнула хозяйка. – Я ведь у своих детей отнимаю! – И, заплакав, побежала в избу.
До станции добрались к вечеру. Народу к кассам за билетами было много, все кричали, скандалили, а уж бабушку с Машей совсем затерли. Они вышли из очереди и отошли в сторонку перевести дух. Бабушка шептала молитву Богородице. Маша знала эту молитву, когда-то она учила ее, потому стала шептать вместе с бабушкой.
Это была очень красивая молитва. Но как ни старалась Мария Ивановна впоследствии, через многие годы, припомнить слова не могла.
Когда они закончили читать молитву в третий раз, к ним подошел какой-то военный:
– Тетя Феня, да неужто это ты?
– Ах ты, Господи, Вася! Бог тебя привел! А это моя внучка, Маша.
– Ванина дочка, что ли? – осведомился военный.
– Его, сыночка моего, дочка. Вот к нему едем под Курск, да билеты не можем взять.
– А деньги у вас есть?
– Есть, милок, есть, а как же, сберегла. Сами-то чуть с голоду не умерли, а деньги на дорогу схоронила.
– Давайте их мне и ждите здесь.
Когда он ушел, бабушка пояснила Маше:
– Это, внучка, сынок соседа нашего, Протаса, Царство ему Небесное. Вася как в Красную армию ушел, так в село и не вернулся. А теперь вон какой стал! Был бы жив отец, вот бы на него полюбовался! Я думаю, Божья Матерь его к нам послала, Она, Кормилица, кому же еще такое чудо произвесть!
Вскоре пришел дядя Василий. Принес билеты и вызвался проводить их на поезд. Когда он посадил Машу с бабушкой в вагон, то достал из вещмешка полбулки ржаного хлеба и две луковицы:
– Вот, тетя Феня, все, что могу. А мне в другом направлении ехать.
– Спаси тебя Христос и Матерь Божия. В каком же ты теперь чине, Вася? – полюбопытствовала бабушка.
– Я командир Красной армии, артиллерист, – с гордостью сказал Василий и, распрощавшись, ушел.
Бабушка сразу отрезала Машеньке ломоть хлеба. Та, схватив его обеими руками, стала быстро есть, глотая почти непрожеванные куски.
– Ой, внученька, ради Бога, не спеши, а то подавишься, не дай Бог, и помрешь. Торопиться нам некуда, два дня в поезде придется ехать.
Шел 1937 год. Отец работал на шахте, мать – там же, в прачечной. Маша с младшими ходили в школу. Жили все равно впроголодь, хотя деньги кое-какие были, да не больно-то на них что купишь, хлеб в поселок завозили редко. Обычно Маша занимала очередь с вечера и стояла всю ночь. Хлеб выдавали по норме. На их семью полагалась буханка с четвертью в день, но и это не всегда доставалось.
Скоро случилась беда: шахту затопило грунтовыми водами. Работы прекратились. Главного инженера судили как вредителя народного хозяйства. Вот уже месяц отец сидел без работы. Жить стало еще труднее.
В поселок приехал вербовщик из Архангельска. Отец записался на стройку плотником. Вербовщик посадил всех в вагон, выдал сухие пайки, и поезд тронулся в путь. Ехали медленно, подолгу простаивая на разных полустанках. До Москвы добрались только через три дня, там была пересадка. Маша бегала по огромному вокзалу и всему удивлялась. Вскоре пришел отец, он принес сразу семь буханок белого хлеба. Маша и все дети были просто поражены: такого количества хлеба, да еще пшеничного, они в жизни не видели.
– Откуда это? – испуганно и одновременно обрадованно спросила мать.
– Ты не поверишь, Фрося, тут хлеб продается без всякой нормы, бери сколько хочешь. Я только за угол от вокзала прошел метров двести, а там магазин – и никакой очереди, просто диво.
Мама всем отрезала по большому куску белого хрустящего хлеба…
"Боже мой, – вспоминала Мария Ивановна, – ничего в жизни я вкуснее этого хлеба не ела. Торты и пирожные, любые праздничные сладости не идут ни в какое сравнение с этим хлебом, съеденным в Москве в 1937 году".
Лежать надоело. Она, охая и кряхтя, встала с постели и, накинув халат, пошла на кухню. Там, не включая свет, села к столу, предварительно раздвинув на окнах занавески. Яркая луна осветила кухню бледно-голубым мертвящим светом.
Мария Ивановна сидела, подперев рукой подбородок, предаваясь своим невеселым думам. Шлепая босыми ногами, прошла в туалет дочь. Выходя из туалета, нечаянно перепутала выключатели и зажгла свет на кухне. Увидев сидящую за столом мать, вздрогнула:
– Фу, мама, как ты меня напугала! Чего ты здесь сидишь среди ночи?
– Не спится мне, доченька.
– Ну, не спится – сиди, а зачем в темноте-то? Включи свет, чего-нибудь почитай. Чего экономить-то?